355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлий Самойлов » Хадж во имя дьявола » Текст книги (страница 3)
Хадж во имя дьявола
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:56

Текст книги "Хадж во имя дьявола"


Автор книги: Юлий Самойлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

А мне не нравятся русские, которые служат немцам. Но если он прирожденный холуй, и восторженно воспринимает «русиш швайн», тогда все правильно, вопросов нет. Предать отца, потому что он дворянин и кичиться потомственным холопством и безродностью, – это и есть предательство и измена.

А еще я не люблю пустоглазых, «мне абы гроши, да харчи хороши», «на что мне все эти думки и всякая история».

Холую история не нужна. Он хочет заведовать пивным ларьком или лавкой по приему стеклотары, но когда нахапает, будет разыгрывать из себя большого барина. Смотрю я на такую рожу и думаю: исключить бы его из Указа об отмене крепостного права и плетью по хамскому рылу!

Ну, конечно же, мы были опасны… Но эти пустоглазые и безразличные опаснее нас, настолько же опаснее, насколько СПИД опаснее гриппа.

Расправа была тоже разная. Нас, без малого, заживо хоронили, а их садили в их родную среду, хочешь хорошо сидеть, быстро выйти – сотрудничай, поступай в СВП, исправляйся на загорбке у другого и еще торгуй, чем можешь, делай деньги. Ну а торговать пустоглазые любят.

Меня как-то спросили: что же, цацкаться с бандитами, лобызаться с ворами?

Нет, если назвался груздем, полезай в кузов, а что посеял, то и пожал.

Но суд-то направлен на исправление и на возвращение в общество другого человека. А чем исправлять? Рабским трудом, унижением и муками?

Но вспомните… Раб больше всего ненавидит свою работу, он ненавидит труд. Его труд нужен не ему, а кому-то…

Труд – не самоцель, а средство. Человек должен знать, для чего, зачем он трудится, зачем ему это надо, ему лично.

Вот, скажем, старатели на Колыме – это трижды каторга. А как работают! И нет никаких агитаторов, никаких пропагандистов, нет ни конвоя, ни управления.

В чем же дело? Есть цель – квартиры, дачи, машины, ласковое, теплое море и много еще чего-то. Независимость, одним словом, а это и есть свобода. А уж эту самую свободу – каждый по своему уму и по росту своей души применит…

Ну, скажут мне, как приниженно: дачи, машины. А как же высокие идеи?

Высокие идеи не исключают маленьких идей, поскольку человек, как утверждают марксисты, не тень отца Гамлета, а существо материальное.

Тот, кто хочет разделить эти понятия, есть вредный и опасный демагог.

Нельзя всех переделать в героев. Люди, прежде всего, просто люди и каждый понимает – рабом быть плохо и любом случае, тем более что Унганских и Макаренко не хватает даже для средних школ, зато унтеров пришибеевых хватает с избытком, а пришибеевы – это тоже опасно.

Но дело, прежде всего, не в них, а в принудительном труде. Меня спросят: что же, вы против труда? Я – против сиюминутной выгоды. Вспомним алкогольную проблему: выгодно? Еще бы, тысяча процентов прибыли, если, особо, тебе наплевать на народ и на нацию. Ну а если с учетом будущего? На какой черт триллионные прибыли, если это будет страна идиотов, алкоголиков и больных?

Так и с трудом заключенных. Это – сиюминутная выгода. Но это же означает миллионы, ненавидящих труд. Ненавидят они, ненавидят их дети. «От работы кони дохнут», «работа – не волк, в лес не убежит», «где бы ни работать, лишь бы не работать», «работа – не Алитет, в горы не уйдет», «работа – не… может стоять целый день», «работа дураков любит». Это – поговорки, рожденные ненавистью к труду, потому что труд принудителен и бесцелен.

Так что вы, против труда заключенных? Вот именно против. Не нужны трудовые исправительные.

Нужны закрытые тюрьмы-одиночки. И срок – не более пяти лет. А еще – смертная казнь, потому что есть люди, только внешне похожие на людей. На тюркских языках есть слово «мал», означающее скот – баранов, коров, верблюдов и так далее. И еще есть слово «хайван», означающее – носитель скотства. Хайванов перевоспитывать невозможно – их надо истреблять. А труд, когда прошло полсрока, в виде вознаграждения. А так сиди и варись в своем соку, думай. От себя не уйдешь.

Так что же, кормить их бесплатно? Именно так! Бесплатно. Они же свои, не чужие. На щи, хлеб и кашу надо дать.

4

Я шел по узкому освещенному коридору, спускаясь куда-то вниз. Чуть сбоку и сзади, почти сливаясь с бетонной серостью, шел человек в форме. Каждые двадцать метров он быстро освещал свое лицо, и такая же безличная серая тень открывала решетчатые двери. К чему нужна была эта таинственность, мне до сих пор не ясно.

Я смотрел на арки каменного входа и вспоминал…

…Дядя Миша, Саня-маленький и я ехали верхом на лошадях к невысокому древнему кургану – одному из многих в гряде Юз-Оба. Сто холмов скифско-греческого некрополя в Крыму близ Керчи.

Было очень рано, около четырех утра. Солнце только просыпалось, и желто-бурая крымская степь серебрилась в утренней росе. Лошадей дядя Миша взял у цыган, у него везде были какие-то связи. Еще не было трех, когда я сам оседлал их за забором большого цыганского дома, хозяин которого, улыбающийся, золотозубый и усатый, внимательно наблюдал за мной, напевая вполголоса какую-то длинную цыганскую песню.

Я умел седлать лошадей. Да и ездил получше, чем мои спутники. Дело в том, что до войны много ставилось на кавалерию, и мой отец очень любил лошадей. Благодаря этому я попал в кавалерийскую школу ОСОАВИАХИМа. Это почти то же, что и ДОСААФ. В то время еще были инструктора, ходившие в сабельные атаки и вкладывающие в обучение душу.

Школой руководил Давид Бек, отцовский однополчанин… Он подарил мне легкую грузинскую шашку. Когда я впервые взгромоздился на вымуштрованного серого жеребца со звучной кличкой Рустем, мне показалось, что я сижу, свесив ноги с каланчи, и подо мной не конь, а черт, который возил кузнеца Вакулу в ночь под Рождество. Я не представлял просто, что будет со мной, если он двинется или поскачет.

Но постепенно я свыкся с высотой, с движениями лошадиного тела и свободно сидел в седле, брал препятствия, скакал галопом, рысью. Потом научился стоять в седле, пролезал под брюхом, рубил лозу и втыкал хищное жало сабли в глиняный шар. И поэтому, когда здесь, во дворе, я, не касаясь стремян, взлетел в седло, подняв коня на дыбы, цыган восхищенно зацокал:

– Ты кто – цыган, да? Есть у нас такие светлые, как ты…

В то время ходили слухи, что цыгане воруют детей и не то переделывают их в цыганят, не то делают из них пирожки. Впоследствии я много раз встречался с цыганами, даже жил в таборах и не поверю, чтоб цыгане обижали чьих бы то ни было детей.

Дядя Миша тоже неплохо сидел в седле, а вот Саня-маленький напоминал фигуру огромного узбекского бая, едущего на маленьком тонконогом ишаке. Больше всего он боялся упасть, хотя, вытащив ноги из стремян, становился ими на землю, и тогда казалось, что он едет не на лошади, а на собаке.

Вскоре мы подъехали к кургану, и наш вожатый долго сверялся с чем-то по бумажке и что-то высчитывал. Потом нашел один из валунов и удовлетворенно кивнул:

– Здесь!

Курганы обкладывались понизу тяжелыми валунами и обломками скал – крепидами, – чтобы время не заставило их расползтись. Но время все же сглаживало и курганы, и невысокие крымские горы, в которых когда-то жило и воевало со всем светом неистовое племя тавров.

Сейчас вокруг была полная тишина. И рядом – вот этот курган из слежавшейся за тысячу лет красной глины.

Курган был ограблен и, по всей вероятности, давно. Об этом говорила заросшая кустарниками впадина на боку. Но дядя Миша отсчитал шаги от какой-то лишь ему известной метки и кивнул Сане:

– Копай здесь.

Чего-чего, а копать, тащить, ломать Саня умел. Он копал, как экскаватор, не давая никому приблизиться. А дядя Миша в это время ходил вокруг, зорко оглядывая степь. Я видел, как он вытащил длинный, отливающий синевой маузер, щелкнул затвором и сунул в верхний карман. В это время Саня извлек из ямы огромный тесаный камень и выругался. Под камнем зияла глубокая дыра и виднелась странная каменная кладка. Ход был узкий: если поставить руки на бедра, локтями будешь касаться стен. И еще проникающий внутрь холод, от чего становилось как-то жутковато. Ход длился не менее сорока-пятидесяти метров. Наконец фонарь дяди Миши уперся в прислоненную к стене плиту. На камне было что-то вырублено – вероятно, какая-то надпись. Мы прижались к стене, пропуская вперед пыхтящего Саню. Он легко оттащил плиту в сторону, и мы вошли внутрь.

В центре довольно большого помещения стоял плоский тесаный камень – стол, а на нем разбросанные и перемешанные кости. Посередине лежал коричневый от времени череп, оскалившийся целым рядом неестественно длинных зубов. Дядя Миша несколько мгновений разглядывал кости, а затем показал назад, на коридор:

– Иди и оглядись хорошо, если заметишь что-нибудь подозрительное – зови.

Но степь была пустынна, если не считать коршуна, лениво парящего в ясной голубизне неба, и мыши в трех шагах от входа. Она посмотрела на меня изумленными бусинками глаз, а потом быстро юркнула в заросли… Я вернулся назад.

Там, за усыпальницей, был скрыт тайник. Маленькая четырехугольная комнатка, искусно спрятанная одинаковостью плит, а в ней упакованные в просмоленный брезент тяжелые тюки…

В них оказались золотые оклады икон, усыпанные драгоценными камнями, золотые складни и тройнички, цепи, кадильницы – все это тяжелое, массивное и ни с чем не сравнимое.

Дядя Миша показал на маленький золотой тройничок. Посередине, под брильянтовой звездой – Христос, справа – богоматерь, а слева – Николай Угодник. Очень редкое сочетание, чисто русское.

– Если бы здесь, – дядя Миша указал влево, – был не Никола, а Иосиф, тогда бы все было канонично… Святое семейство. Но Никола – самый чтимый на Руси святой. Ротмистр Глинский знал, что собирать.

– Он жив? – спросил я.

Дядя Миша усмехнулся:

– Он и еще казачий урядник Рябов похоронены или просто сброшены в катакомбы метрах в ста отсюда. Пока еще жив бывший хорунжий Лобов.

Дядя Миша помолчал и потом добавил:

– Так часто бывает – строит дом один человек, а живет в нем кто-то другой. Глинский не мог один все это довезти сюда. Здесь не менее трехсот килограммов.

– А откуда у него такие ценности? – снова спросил я, разглядывая золото.

– Ты знаешь, что одна из Глинских была женой Ивана Грозного? Возможно, у них в роду были свои секреты. А может, дело было не в этом, здесь просто шла война.

Ночью я представил себе странную картину: эта же самая степь, по ней скачут трое, у каждого на поводу еще по лошади с вьюками на спине. Тоже утро, но не так тихо: где-то рядом тяжело громыхают пушки. Впереди на черном как смоль жеребце ротмистр Глинский – среднего роста голубоглазый офицер в полевой форме и надвинутой на лоб фуражке. Руками в тонких лайковых перчатках он натягивает поводья и постоянно оглядывается. Сзади, на сером дончаке, урядник Рябов. Он в казачьей форме с лампасами, из-под лакового козырька торчит черный смоляной чуб. Через плечо – винтовка, на поясе – казачья шашка. Он тоже постоянно озирается. Последним на высоком и злом коне скачет хорунжий Лобов. У него массивные кисти рук, поросшие рыжими волосами, и такая же рыжая борода и пушистые усы. Он какой-то квадратный, в застиранной летней форме и тяжелых сапогах. Лицо у него благодушное, с толстыми красноватыми губами. Наган в потертой кобуре и простая шашка.

Мне виделось, как они раскапывали курган, вытаскивали камень, отваливали плиту и переносили тюки в тайник, а потом, когда все было снова закопано и замаскировано, хорунжий, сняв сапоги и разложив портянки, встал широкими ступнями босых ног на землю и начал стрелять…

Уряднику, стоящему у лошадей, пуля попала в затылок, и он умер мгновенно.

– Что же ты натворил, сволочь? – умирая, прохрипел Глинский, мучаясь от пули в животе.

– Что делать, ваше благородие, – улыбнулся Лобов, разведя короткопалыми руками.

Перед тем, как сбросить трупы в широкую дудку катакомб, он обшарил карманы, забрал маузер, снял с пальца ротмистра лучистый перстень, а из карманов убитого урядника вытащил золотые часы на цепочке, горсть какого-то золотого лома и пачку денег. Потом Лобов широко перекрестился и долго мылся в маленьком, но быстром ручейке у подножия гор.

Затем я увидел пристань, наполненную воющей толпой, пароход, а еще вывеску «Чисто донской казачий ресторан»…

Но как данные о тайнике попали к дяде Мише? Возможно, Лобов, умирая в одиночестве, исповедался, возможно, просто доверился.

5

Вспомнил я все это, идя по узкому тюремному коридору в камеру. Это была старая тюрьма с толстенными трехметровыми стенами и массивными каменными плитами пола. Кто-то распускал слухи, что некоторые из этих плит ночью поднимаются, и из черного подземелья выходят тихие, бесшумные люди, которые давят подследственных, чтоб спрятать концы в воду. Спрятать концы – это очень даже немало.

На подследственных старались взгромоздить все, что только можно. Дело в том, что многие дела висели. У волка, как говорят, много дорог, а у погони одна – за волком. Начальство спрашивает. Кривая раскрываемости должна неизменно расти, она росла, как, впрочем, и кривая преступности. Фактически это выглядело приблизительно так: попался с поличным, допустим, квартирный вор… Но что такое для доклада одна раскрытая кража, когда висят еще двадцать? Тогда, как говорилось, начинался «заход с червей». На столе у следователя пиво холодненькое, колбаска копченная, шпроты, сыр и папиросы «Пушка»: «Пей, Вася, ешь, Вася, и кури. А хочешь, Вася, пока ты у нас в гостях, я к тебе на ночку твою маруху Зойку или там, Лидку, запущу? Тебе все одно год по 162 п.В. Так что возьми-ка ты, дружок Вася, на себя из тех двадцати краж, которые у нас висят, штук этак десять-пятнадцать, все равно год».

Вася пиво пьет и этак важно и деловито отвечает: «Взять-то я возьму, почему хорошему человеку не помочь? Только ты, начальник, уж обрисуй мне, как и что, а то я ведь на суде и околесицу могу понести». Сейчас – вот в это самое время, такая практика тоже усвоена. Только стала она жестокой и подлой – в первом случае защищались интересы следователя, но не в ущерб подследственному – он только помогал следователю обмануть то самое государство, которое само стояло на чистой первородной лжи. Сейчас следователь тоже обманывает своих хозяев, но в ущерб интересам подследственного. В основном эти «правоохранительные» операции производят с наркоманами… Когда наступает страшный наркотический голод, наркоману предлагают взять на себя парочку, троечку повисших краж, а если есть возможность – и убийство или разбой взамен на шприц и ампулы. Они, конечно, благодетели… Как их не уважить… Правда, взамен пяти лет можно получить пятнадцать и полосатую шкуру. Но какое это имеет значение…

Следователя милицейского понять, конечно, можно: воров много, а он один; к тому же он не гений и не Илья-пророк. Тут еще утверждение со ссылкой на самого-самого: «С преступностью в СССР покончено. Все стали сознательными и, следуя высоким принципам, строят светлое будущее». Попробуй-ка поспорь, сам завтра очутишься в подвале, еще потемнее и поглубже, и статья – не приведи Бог.

Но в той подследственной тюрьме, о которой идет речь, ни о каких домушниках, хапушниках, карманниках никто никогда и не слыхивал. Здесь был раздел особо опасных. Здесь пахло уже не годом или двумя, а вечным упокоением в яме с негашеной известью. Сначала, говорят, неудобно и непривычно, но потом, как утверждали специалисты, привыкают и лежат себе, полеживают.

Но это все страсти, шутки висельника. А дело есть дело. И оно таково: коль скоро у нас нет (или почти нет) разных там карманников и им подобных, то откуда могут взяться бандиты, контрабандисты, фальшивомонетчики или им подобные монстры. Ясно, это «наследие капитализма» и еще коварная деятельность иностранных разведок.

Но что делать человеку, если он, допустим, все же контрабандист или фальшивомонетчик, а об иностранных разведках, упаси, господи, и не слыхивал? Что делать ему, этому сукину сыну? Признаться, что он – последний неубиенный из династии Романовых? Или выдумать себе папу, сельского мироеда, который свински эксплуатировал беднейших, голодных соседей? Или сознаться в том, что он – попович? Только не Алеша-попович. Тот Алеша – богатырь и, конечно же, пролетарского происхождения. Богатыри – только пролетарии.

Тебе по делам твоим и так вечный покой мерещится. А тебе еще шьют, что ты водил через границу целую роту шпионов, диверсантов и прочей нечисти, и вообще давно продался международному империализму.

Тут уж вечный упокой на все сто процентов. На какой черт тебе в такой ситуации все эти лишние дела, не говоря уже об империалистах?

Вот тут-то и встречаются два противоречивых интереса – твой и гражданина следователя. Тогда-то и начинается прессование и проба на прочность.

Именно поэтому меня допрашивали только по ночам – часов с двенадцати до четырех-пяти утра, а днем не давали спать. Вам никогда не приходилось спать с открытыми глазами, стоя или, скажем, сидя? Очень своеобразное ощущение, находишься сразу в двух измерениях: в том, где Морфей обитает, и в том, где следователь за столом сидит. Голова становится пустой как барабан, и мозги у затылка прилипли в виде грецкого ореха. Или, допустим, пить не давать дня, этак, три, или… Короче, туда – на своих ногах, а оттуда – волоком. Так сказать, массаж и разминка. Правда здесь никого не интересовала. Правда – это то, что требует следователь.

Там-то был? Так точно! Того убил? Ну конечно! Деньги пропил? А как же! Ванька, Гришка, Петька рядом были? Обязательно! А трупы куда спрятали? Как скажете. Во-о, давно бы так! А то голову морочил… Но я это правило так и не смог усвоить.

И вот однажды, на семнадцатый день или, вернее, ночь, пришли за мной, чтоб пригласить «на работу».

И в этот момент пол под ногами начал заваливаться, откуда-то в углу камеры появилась лестница винтовая и вела она вверх, в небеси. В камере холодно, сыро, а сверху, с лестницы, тепло такое приятное, голос тихий и ласковый:

– Иди ко мне! Иди, поднимайся…

Я начал подниматься, а голос еще приятнее; уже фигуру какую-то вверху вижу. Еще ступенька, еще… И вдруг сзади крик, не могу вспомнить, чей – мужской, женский, но страшно знакомый:

– Куда же ты, куда?!

Резко вскидываю голову, вижу: мужик какой-то незнакомый, волосы, борода черные, в кольцах, в глазах огоньки пляшут. А еще красная косоворотка, а по вороту в два ряда черненькие, маленькие пуговички. А руки так ко мне и тянутся. Я оступился и полетел куда-то в тартарары. Стало очень дымно и жарко. Очнулся, слышу голоса. Один – следователя – особенно ясно:

– Это все демагогия, телячьи нежности. А мне надо признание, душа из него вон!

Другой голос, вкрадчивый и незнакомый:

– Дело совсем не в этом. Дело в том, что он спятит и пойдет в дурдом, а вся ваша работа – на свалку мусора. Вы же его из дурдома на суд не представите.

– Это другой вопрос, – неожиданно изменил тон следователь, – он нужен мне в своем уме. Ну, и что вы предложите?

– Неделю передышки, не менее.

Это очень много – неделя. Я лежал на кровати и сквозь полузакрытые глаза смотрел на тусклую лампочку над ржавой дверью.

6

Говорят, что лет девятьсот тому назад в древнем Мерве, в развалинах которого сейчас отлавливают змей, правил Султан-Санджар. Годы были засушливые, не было воды. А когда ее нет, ничего не растет, овцы не плодятся, и люди умирают. Как гласит легенда, вызвал Султан пленных китайских инженеров и сказал:

– Дайте воды, и получите свободу или же…

Китайцам, как впрочем, и всем остальным людям во все времена, хотелось жить, и они начали строить кяризы. Что такое кяриз? В земле, особо в горах, есть карманы – огромные полости с водой, целые моря. Но от того, что вода в карманах, человеку не жарко и не холодно. Воду надо в сады, в поля, на пастбища, во дворец Султана. Вот тогда рядом с карманом бьют дудку – метров восемьдесят-сто глубиной и обязательно, чтоб в глине. А потом от нижней отметки копают туннель – ход. Но не такой, по которому поезда метро ходят, и не такой, какой лисица делает в своей норе, а средний, чтоб человек, согнувшись, мог идти. Метров через сто еще дудка, и так километр за километром, короче, постепенно ход выходит на поверхность, а с ходом – вода.

Не знаю, что сталось с китайцами: отпустил их Султан на волю или, например, потребовал, чтобы они поймали ему птицу Семург, или привязали к дворцовой коновязи Борака – коня пророка. Не знаю… Это легенда. Вполне возможно, что кяризы начали строить еще раньше… Но строят их и сейчас. И строят так же, как при Султане-Санджаре: первый кяриз, от него – второй, третий, десятый, сотый, а от них, в свою очередь, еще столько же. И вот уже целая сеть кяризов – подземных ходов в глине. Границы со времен Султана-Санджара много раз менялись: кяризы, начинаясь на территории одного государства, кончались часто на территории другого. Карты этих ходов никогда не было. Возможно, что их нет и сейчас. Кто знает! Тогда еще были живы люди, которые знали эти подземелья, как линии на собственной ладони.

Ходить по кяризу, да еще тяжело нагруженным, это, я вам скажу, не сильно приятно. Там хотя и прохладно, но воздуха не хватает. Кяриз выжимает из человека весь пот, и кажется, высасывает саму кровь. Пахнет… нет, воняет чем-то непонятным: не то тухлыми яйцами, не то разлагающейся падалью. Падаль и кости попадались в кяризах довольно часто. Иногда надо было ползти, и тогда за шиворот лезли отвратительные белые пауки, которых Саня-маленький, по аналогии, называл белокуртами. На земле – каракурты, а под землей – белокурты.

А переход наш был очень далекий – мы шли под землей четыре дня и ночи и только на пятые сутки вышли в широкую дудку метров двадцати пяти глубиной. Наш проводник, увидев небо, умылся в какой-то лужице, расстелил коврик и начал намаз. Окончив молиться, он снова поднял глаза к небу, и мы следом за ним, и увидели чьего лицо. Сверху крикнули что-то на фарси, наш проводник ответил, к нам спустили веревку с петлей и начали вытаскивать. Ужасно нелепая штука, когда ты болтаешься на высоте десяти-пятнадцати метров и тебя тянут вверх, тянут верблюдом, через блок – чугунное, бронзовое или даже каменное колесо, которое осталось, если не со времен пророка, то со времен тех китайцев.

Хотя, кто знает, подниматься, допустим, по веревочной лестнице, имея за плечами пятидесятикилограммовый рюкзак… А двадцать пять метров – это же восьмиэтажный дом. Как бы там ни было, мы все очутились на поверхности.

– Приветствую вас на земле Его Величества шахин-шаха Ирана и не-Ирана.

А кругом, как ни странно, были русские лица, бородатые русские мужики, и дома их, правда каменные или из сырцового кирпича, были похожи на обыкновенные русские избы, и подвязанные платочком бабы в окнах и у калиток.

– Соломон, – представляясь, пробасил густобородый хозяин дома, – а это мои братья: Моисей и Иосиф. А это жена моя – Эсфирь.

Я пристально посмотрел на хозяина дома, и он, усмехаясь, поднял руку:

– По национальности мы русские, а вот по вере… В России это называлось – ересь жидовствующих, и преследовали нас ваши попы похлеще, чем жандармы революционеров. А в Иране верь хоть в дьявола. Не тронь мечеть, и все.

Вся деревня у границы была именно такая. А дальше жили казаки-дутовцы и еще какие-то русские. И все вроде бы было знакомо: и дома, и обычаи, и язык. Имена, правда, были, мягко говоря, редкие: разные Матвеи, Никифоры, Евстигнеи и Серафимы. В селах учили русскому языку, многие были весьма начитанны и, конечно, все говорили на фарси. В общем, разные люди: торговцы, пастухи, табунщики, пчеловоды (державшие огромные, по тысячу семей пасеки и перевозившие пчел целыми караванами с места на место), занимающиеся Бог знает чем, в том числе содержатели опио-курилен и воры разных мастей.

Через неделю дядя Миша получил фирман с печатью двора – «Мы милостиво повелеваем… ». Чинопочитание в Азии вообще, а в Иране особо достигало предела. Достаточно было любому полицейскому чину, выступающему с видом непобедимого сардара, увидеть красную печать со львом, положившим лапу на земной шар, как его лицо становилось униженно-угодливым, а сам он съеживался, стараясь казаться ничтожным и маленьким. «Мы повелеваем!.. »

Тегеран поразил меня невероятным смешением всего: нравов, обычаев, архитектурой домов, из которых одни ничем не уступали центральным улицам больших европейских центров, а другие, узенькие и слепые, напоминали времена сефевидов или еще кого-нибудь, кто был еще раньше. Впрочем, я видел на центральной улице дохлого ишака, осажденного тучей зеленых и синих мух. Вообще же Азия строга и сдержанна. Но если сорвется азиат, то за ним невозможно угнаться. Я видел маленьких бесстыдно одетых и насурьмленных танцовщиц и жирных скотов, чмокающих слюнявыми губами, мальчиков, накрашенных и одетых особым образом, и глухие опиокурильни, и еще дикое, скотское пьянство в ресторанах.

Чем больше город, тем крупнее и жирнее полицейский. Кстати сказать, полиция все вопросы решает здесь запросто: поперек спины – толстой, в руку толщиной, плетью-камчой. Здесь ничего не перенимают, здесь обезьянничают и попугайничают. Я видел одного богатея, который разъезжал на ярко-красном кадиллаке, оборудованном мигалкой и сиреной, а когда я спросил, мне объяснили:

– Он – большой человек. Как может ездить на простой машине.

Многие мелкие чиновники носили очки… с простыми стеклами. Очки доказывают причастность к учености, человек в очках – это уже кто-то.

Наш груз перевозился силой фирмана и сопровождался человеком, который показывал таинственный перстень на пальце, потом печать со львом, а потом угрожающе произносил:

– Педер сухтэ.

Потом дядя Миша перевел: «Сын праха». Это было страшное ругательство, куда страшнее всех замысловатых и фантастических изречений из лагерного фольклора.

Азия очень непроста, удивительная способность к кайфу, к разговору, пересыпанному цветастыми сравнениями, порой мудрыми высказываниями.

Изречения из Корана, фрески и мечети, дворцы и мазары, поражающие своим величием и древностью, и вместе со всем этим какое-то веселое непотребство. И еще – очень много нищих. Мы ездили смотреть запустелые развалины дворцов, а я вспоминал блистательного и коварного шаха Аббаса.

В европейской части жили разные люди: бесстрастные и непроницаемые англичане, взирающие на всех и вся, как посетители зоопарка; немцы, пренебрежительные и брезгливые. Впрочем, и проживающие здесь русские чем-то напоминали их. Были и французы, как всегда шумные и веселые, и итальянцы… Лучше всех прижились здесь греки, евреи, армяне. Эти говорили на всех местных диалектах и вели свои дела, используя все: яркое солнце, мух, безводье, тупость и мздоимство чиновников, сонную азиатскую одурь.

Здесь очень быстро перехватывают европейский шик и лоск, но смотрят на любую технику как на забавную волшебную игрушку из сказок Гарун-аль-Рашида. Таковы города Тегеран, Джелялабад, Кум, Карачи и другие.

Александрия и Каир – это уже иное, хотя и здесь есть быстрое обезьянье кувыркание азиатов и петушиный лоск. Но все же египтяне – это египтяне, потомки тех, кто строил пирамиды. И на базарах, на простой деревянной лавке, на простом платке, в который феллахи заворачивают лепешки и немудреный обед, груда золотых изделий – редкие по красоте кольца и перстни, цепочки, браслеты, серьги и еще какие-то немыслимые украшения, а возле – два мастера в черном, курящие кальяны и ведущие бесконечные беседы. На изделиях пробирные знаки с изображением слона, льва, носорога, буйвола и архара. Они равны нашим пробам. Поражают наборы порнографии, разложенной прямо на асфальте, и юные сутенеры, предлагающие всех сказочных пери сразу, начиная с собственных сестер. Женщины одеваются безобразно и мешковато. А когда идет европейка, то местные провожают ее налитыми кровью от вожделения глазами, впиваясь взглядом в каждую выпуклость тела, в открытые руки, ноги, лицо.

А однажды мы отправились к пирамидам. Приехали уже в полночь. Внизу темнели громады некрополя, и здесь я увидел самую грандиозную феерию из тех, что созданы людьми (другую феерию, созданную самой природой, я увидел спустя много лет далеко от Египта, на Чукотке, – это было полярное сияние в сопровождении жуткого волчьего аккомпанемента).

Но пока Египет, некрополь – город мертвых. И вот откуда-то со стороны возник луч. Он был какой-то неопределенный, мерцающий. Сначала его волнистые линии осветили гигантскую фигуру великого сфинкса. От колебания света огромное, величиной с пятиэтажный дом, туловище ожило, стало похожим на какое-то невероятное живое существо, а потом послышался голос, очень четкий и громовой. Эхо голоса, отражаясь от бесчисленных высот некрополя, десятикратно, а может быть, стократно повторяло слова. Но… сфинкс говорил по-английски…

В моем мозгу на мгновение возникло что-то комическое, совсем не соответствующее моменту. Английский язык… Конечно, Шекспир, Байрон, Шелли. Но, вместе с тем, когда экранный Макбет, обращаясь к закованным в сталь рыцарям, называет их джентльменами, а они его – шефом, возникают силуэты марктвеновских героев, героев О’Генри: бизнесменов, жуликов, биржевых маклеров, но никак не рыцарей или, тем более, фараонов, покоящихся в глубинах некрополя.

Но как бы то ни было, как только загремел голос, на каком-то экране или пелене дыма возникло красочное изображение фараона, сидящего в традиционной позе на троне и отдающего приказания. Куда-то шли войска, а гигантский живой муравейник создавал пирамиды, и луч света вырывал из кромешной темноты их немое величие. Казалось, что по приказу могущественного мага некрополь ожил. Все задвигалось, люди несли саркофаги, а в них – запеленутые мумии фараонов и их приближенных. Все это сопровождалось музыкой Баха, трубными звуками вагнеровских опер. Зрелище было невероятным и, вместе с тем, призрачно-легким, как знаменитый альпийский призрак.

Нас держали в Каире какие-то дела, и на следующий день после пирамид, используя свободное время, мы собрались в Мекку. Вообще в Мекке я был дважды, хотя никогда не был склонен к таинствам и идеям мусульманства. Но святилище тянуло меня как магнит.

Путь в Мекку был непрост. Это путь, по которому идут фанатики, готовые в порыве религиозной экзальтации убить, уничтожить любое иноверие. Последние сто километров мы шли пешком, и сопутствующий нам человек объявил, что на нас лежит обет молчания.


 
Между гор, пустыней злобнознойной,
Где тайфуны вьют песчаный рой,
Паломники брели дорогой торной,
Из Мекки возвращаяся домой.
 
 
Шли они, от зноя изнывая,
Уж сотый день шагая по пескам,
Мираж манил, фонтаны изливая,
Белели кости тут и там…
 

Впрочем, на этот раз костей не было, хотя все пустыни, и южные, и северные, – хранилище костей. Помню только инструкции и наставления о молчании и странные одежды, закрывающие голову, лицо и тело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю