355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлий Самойлов » Хадж во имя дьявола » Текст книги (страница 8)
Хадж во имя дьявола
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:56

Текст книги "Хадж во имя дьявола"


Автор книги: Юлий Самойлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Пустота и тишина. А в этой пустоте беззвучно кричали мысли. Жизнь искала выхода, уголков, где бы можно было укрыться. Но их не было. Была бесконечная, немая темнота и это вызывало короткое замыкание: человек вдруг вскакивал и, с силой разбежавшись, бился головой о глухие стены, которые никак не отвечали на удар. Но человек и не ждал ответа. Он добивался своего. Он лежал без памяти, он останавливал мысли. Его здесь вроде бы и не было… Потом он снова приходил в себя и повторял удар. Была, конечно, боль, но боль тоже отвлекала… Были и такие, которые вдруг начинали выть и рвать зубами вены на руках. Они не выносили ожидания, а ожидание было действительно самым страшным. Знаете ли вы, например, за сколько метров можно почуять запах хлеба? Нет, не пекарни, а просто хлеба? Я вам скажу. Если человек голоден и голоден давно, и хлеб ему все время снится во сне, то запах хлеба он слышит за полкилометра. Где-то далеко по тюремным коридорам хлебоносы тащат носилки с хлебом, и голодный чувствует его запах.

Ну, а те, что ждут смерти, слышат звуки. Они слышат то, что не может услышать никто, не то что человек, а и таежный зверь, хотя и слушать-то нечего. Смерть приходит, гремя сапогами и звеня засовами. Она приходит законно и явно: «Фамилия? Имя, отчество? С вещами!.. » Какие вещи? Зачем вещи? Он не хочет идти, и тогда его волокут силой, забив грушу в рот.

Здесь много таких, для которых и это ожидание, и то, что его тащат, волокут, как падаль, есть справедливое возмездие. Вот, например, этот, сегодня, который упирался, скользя пятками по камню и визжа как свинья. Он вырезал семью. Сначала оглушил топором хозяина, а потом, задрав подбородки, резал детей. А жену и мать убитых он, гогоча, как жеребец, изнасиловал, а потом ткнул ножом.

Но были и другие, и по отношению к ним это была не казнь, не возмездие, а убийство. Нет и не может быть имущества, за которое человек должен ответить жизнью. Чье бы ни было это имущество, кому бы ни принадлежало, жизнь человека ценней. Другое дело, если черное предательство. Другое дело, если…

Но я влез в рассуждения. Тогда я не рассуждал, я думал. В то, что меня убьют, и я буду мертвым, я не верил. Было только ожидание чего-то такого, чего избегнуть нельзя. Если бы меня вызвали, я бы пошел. Я не хотел, чтобы меня тащили и затыкали рот. Но это не потому, что я был здесь самым храбрым и мужественным, а потому, что был уверен в том, что меня невозможно убить. Будет сделана какая-то жуткая операция с моим телом, но я все равно останусь.

Людей приводили и уводили, а я сидел, отупевший от бессонницы, равнодушный ко всему. В ночь на сорок седьмые сутки за мной пришли. «С вещами!» И ноги стали ватными… Если бы это было не здесь, а в другом месте и в другое время, я бы сразу заметил, что за мной пришел только один человек, обыкновенный надзиратель. Вот сейчас он шел, глухо стуча сапогами по каменным плитам пола.

Но я-то шел впереди… И кто знает, как все это делается. Может быть, он там, сзади, сейчас… Или вон там, из-за угла выйдет кто-то… Но он, тот, кто шел сзади, глухо подсказывал: «Вправо, влево, прямо». И молчал. Потом мы вошли в какую-то комнату, и он указал мне на скамью, а сам вошел в кабинет. Сидя на скамье, я соображал, как все-таки это бывает? Люди приходили с Колымы, с Воркуты, Чукотки, но никто не приходил Оттуда, никто не приходил и не рассказывал, как же это все-таки бывает.

В этот момент меня вызвали. В кабинете горел яркий свет, а у письменного стола сидел капитан в расстегнутом кителе, сквозь распахнутые полы которого проглядывала смятая нательная рубашка. Он внимательно посмотрел на меня, потом в лежащую на столе папку и, подвинув ее ко мне, ткнул пальцем: «Прочти и распишись». Я механически, не читая, расписался. «Да ты хоть прочитай, что там написано»,—хмыкнул он. Я прочитал, но ничего не понял. Да и какая, собственно, разница? Все слова условны. Он отнял у меня папку и откинулся на спинку стула.

– Короче, так. Вышка тебе заменена. Ясно? – Он открыл пачку «Казбека» и, протянув папиросу, дал мне прикурить.

После затяжки я вообще стал как пьяный и только услышал, как он кому-то сказал:

– Посади его в «шоколадку». Да намекни там, откуда он пришел.

«Шоколадками» в ту пору звали особо благополучные, если так можно выразиться, камеры, где сидели растратчики, махинаторы, крупные спекулянты и разные темные дельцы из этого же ряда. Помню, что меня ставили вечером и утром на поверку, поддерживая под руки, а надзиратель что-то говорил проверяющему. Но спал я, в общем, двое суток, а когда очнулся, с удивлением рассматривал живые лица людей, которые, в свою очередь, рассматривали меня, как какого-то невиданного в этих местах зверя.

– Что, дружок? В камере смертников, видать, несладко? – спросил меня один из них, очень благообразный, уже пожилой мужик в жилете, надетом прямо на голое тело; и что-то тогда в его голосе мне не понравилось…

– А ты попробуй, миленький, попросись у суда. И узнаешь, что почем.

Он расхохотался, оглядывая камеру. Как видно, он был здесь старшим или, как говорили в те времена, держал камеру.

– Меня туда не за что. Хоть проси, хоть не проси. Это вот вы, разбойнички, тамошние клиенты, а нам уж где, нам бы уж так, ребятишкам на молочишко.

Пробыл я там, в этой «шоколадке», около двух недель. Потом пришел Горленко, начальник режима. У него была удивительная память на лица. Увидев меня, он криво улыбнулся:

– Так, значит, тебя не шмальнули, милок?

– Как видишь, начальничек, не шмальнули.

– А жаль, жаль, – развел он руками, – Я бы вас всех…

– Ну, начальничек, – усмехнулся я.

Чем бы кончился этот разговор, я не знаю. Вероятно, наручниками, «рубашкой», но его позвали, и он, не ответив, вышел. А на следующий день я ушел на пересылку. Потом…

– …С вами что-то неладно? – участливо спросила пожилая женщина, внимательно смотря мне в лицо. – Может быть, что-нибудь с сердцем? Я наблюдаю за вами уже с полчаса.

Боже мой, полчаса, только полчаса… За это время прошла целая жизнь…

– Благодарю. Со мной все в порядке. Так, представил некую ситуацию.

– Вы, случайно, не артист? – спросила она.

– В некотором роде и артист тоже. Но благодарю вас. Все в порядке. – И я шагнул в улицу.

17

В Вильнюс я приехал в День 9 Мая…

Конечно, у каждого народа есть свои особые обычаи, правила, манеры, но если почти не замечается это в своем народе, то все чужое бросается в глаза.

Я видел зеленые ухоженные газоны, а в газонах – горшочки с цветами и зеленью. Под каждым цветочком надпись «Рядовой Климов», «Сержант Мкртичев», «Майор Беленький»… «погибли, освобождая Вильнюс от врага».

Черт побери, я не сентиментален, но этот обычай напомнил мне рассказы Грина. В нем было что-то свежее и очень светлое. Конечно, мертвым все равно, но есть еще живые, которым это не все равно.

Потом я слушал в храме особую праздничную мессу – гордая бронза латинской молитвы и орган, звуки которого возникали, казалось, прямо из воздуха. Я долго с языческим любопытством рассматривал иконы и вдруг прочел: «Святой Доминик». На картине – обнаженный человек, пригвожденный к дереву сотней стрел.

«Святой Доминик»… Доминик…

Доминик Рафаилович Залюбовский. Да, так звали деда Митяя. Это было его настоящее имя. Я не сразу, но все же восстановил в памяти его лицо. Вместе с ним всплыли и другие лица, причастные к этому имени. Не знаю, был ли он свят, тот Доминик, которого я знал, но мучений, которые выпали на его долю, хватило бы на десяток канонизированных святых.

Однако прежде о тех, о других, причастных к этому имени…

Их было двое: муж и жена Малаховы, выпускники горного института, молодые, красивые и обаятельные люди, оба рослые, крепкие, этакого спортивно-элегантного покроя. Правда, ему было уже тридцать два, и на большой, лобастой голове появились залысины. Эти залысины плюс стальной взгляд поверх головы и особое умение ходить брюхом вперед, широко расставляя носки ног, создавали ему особую начальственную стать и барственность. И еще снисходительно-брезгливая улыбочка, когда он разговаривал с подчиненными.

Но и скука, и брезгливость мгновенно исчезали с его лица, когда на участок приезжал Лев Шувалов, начальник прииска, хозяин и благодетель. Тогда Малахов преображался. Лицо его розовело, а в глазах зажигались масляные светильники, готовность служить. Даже шаг превращался в упругий и бойкий ход спортивного лидера. Он сыпал анекдотами и прибаутками, расстегивал воротничок, спускал ниже узел галстука и становился этаким рубахой-парнем. Что такое начальник горного участка? А вот Лев Тимофеевич Шувалов, он, пожалуй, в генералах ходил: и знаменитый, и именитый, и вообще крупный мужик. Малахов тоже, конечно, крупный, но все же не та стать. А Шувалов бы и рядом с министром не выглядел ущербно. Ну а Малахов, что он такое? Ну, горный участок, ну, красив, но все-таки не более чем подающий надежды ученик.

Под стать ему была и Елена Малахова, старший нормировщик участка и вздорная баба, крепкотелая крашеная блондинка со спесивым лицом и с такой же брезгливо-скучающей миной. Впрочем, она была красива. Если быть точнее, весьма и весьма смазлива, так сказать, из полковых дам.

Вот их-то обоих и приметил на черноморском пляже стареющий полярный волк Лев Шувалов. Что делать, жизнь проходила, надо было торопиться. Этак непроизвольно, он пригласил обоих под свой персональный грибок и, прежде чем они успели удивиться, приказал крутящемуся около него абхазцу:

– Шашлык по-святогорски. Чтонибудь холодное. Ну, и этих самых…

Под «этими самыми» подразумевались фрукты, но не те, заморенные, со складов, а те, которые лет этак сто тому назад подавались на княжеских пирах. А потом – прогулочный катер.

Когда катер, зайдя за косу, остановился, Шувалов взглянул на мужа стальными непреклонными глазами:

– Вы умеете плавать? – и Малахов тут же спрыгнул в воду. Он был очень прагматичен и расчетлив, этот будущий начальник горного участка.

Ну а спустя еще дней двадцать, Шувалов, как будто бы забыв о прошлых разговорах и будто что-то вспоминая, спросил:

– Так ты, вроде, горняк и даже цветник? – а потом, после паузы, сказал: – Ну ладно, хватит тут пыжиться. Приезжай к первому сентября, посажу тебя на участок. Ну, и ее привези, ну, скажем, старшей нормировщицей. – И оторвав лист бумаги, размашисто написал: «Малаховых, жену и мужа, беру к себе на прииск».

– Отдашь уполномоченному Дальстроя в Москве. Он отправит. Так и написал: жену и мужа Малаховых.

И Малаховы приехали. Все было так, как и сказал Шувалов. Он сам привез Малаховых на прииск, сам показал им дом, где они будут жить, а потом, уже говоря с Малаховым, внезапно свирепо стукнул кулаком по столу:

– Только смотри, по Сеньке и шапка.

Нет, я не хочу сказать, что он, Лев Шувалов, был к чему-нибудь причастен, он просто привык идти напрямик и очень хорошо понимал людей, то есть знал, кто есть кто.

Однажды я видел, как Шувалов говорил с приисковым кузнецом Андреем, которого за черные, вьющиеся волосы и смуглое, горбоносое лицо звали цыганом. Они говорили на равных, как два очень умных, знающих и уважающих друг друга мужика.

Ну а Малахов… Малахов думал по-другому. С Елены кусок не отпадет. Да и вообще, много таких Елен. Но Шувалов стар, вот-вот… И тогда он, Малахов, может стать начальником прииска. А далее вообще открывались блестящие перспективы. В главке служил Медынский, а у него дочь – нежная, как нарцисс, Юлия. Но это потом. Смиренный же теляти двух маток сосет, а каждому плоду – свое время.

Только вот одно: они оба работали, Елену часто вызывали в контору, на прииск, а дом стоял неухоженный, холодный, с грязной посудой, несвежим бельем, и становился похожим на какую-то нежилую кладовую. Дом требовал постоянной, круглосуточной топки, иначе стены и углы промерзали насквозь, а на стенах ложился слой снега. Таков мохоплит, старый строительный материал, что-то вроде торфа, из которого здесь, на Колыме, с самого начала строили: мохоплит, толь, дранки, потом штукатурка – и дом готов. Если, конечно, топить. Зима-то длилась десять месяцев. Двадцать, а то и двадцать пять кубов дров.

И кроме того, Елена Малахова на участке была единственной женщиной, других не было. И хотя муж был расчетлив и поэтому покладист, но все же…

На помощь снова пришел Шувалов. Впрочем, он не так уж был и жаден – одно-два совещания в неделю, где должна была присутствовать старший нормировщик участка. Что касается наследства, или, так сказать, преемничества, то Шувалов скорее бы оставил прииск на честного и прямого кузнеца, чем на ражего чинушу Малахова.

Но планы скрывались у каждого где-то там, в глубине, а жизнь оставалась жизнью. Малахову требовалась прислуга обиходить дом, топить печи, стирать, варить обеды. Но для того, чтоб выписать домработницу-женщину, Малахов не дотянул, так сказать, чином не вышел, и Шувалов позвонил в лагерь, который давал прииску рабочую силу.

Начав разговор с какого-то похабного, но очень остроумного анекдота, Шувалов взял, как обыкновенно, быка за рога. «У меня каждой твари – по паре», засмеялся начальник лагеря, а потом, когда Шувалов сказал, хмыкнул в трубку: «Есть у меня один фашисток. Мог бы задешево купить…» – «Да нет, что ты, Лев Тимофеевич, какой там власовец. Фашистик-то у меня деревянненький, по заданию какой-то разведки, не помню, какой, главного жеребца буденовской породы уморил, вот и весь его фашизм».

Короче, рано утречком, в воскресный день, когда супруги Малаховы только встали, начальник режима привел к ним в дом маленького седенького зека, и, называя его дедом Митяем, долго стращал разными карами, если он, фашистская рожа, не поймет ту глубину милости и снисхождения, которое оказывало ему начальство, направив его в дом Малаховых: «Они тебе заместо Бога – и Михаил Иванович, и Елена Владимировна. А ежели что, я тебя быстро в деревянный бушлат одену».

А деревянный бушлат, хотя и модная одежда для тех мест, но… И дед Митяй старался из всех стариковских сил. Он топил печи, драил полы, варил обеды и стирал, стирал все, и особо осторожно стирал тонкое ажурное бельишко своей хозяйки и повелительницы, а та, не стесняясь, шастала в доме в одной комбинашке, смотря на Митяя, как любопытный мальчишка – на ученую обезьяну.

А вообще-то у них была субординация. Михаила Ивановича Митяй так и звал: «гражданин начальник», даже тогда, когда тот, упившись, и в совершенно безобразном виде пролезал мимо него к ведру. А Елена Владимировна, однажды наблюдая, как Митяй моет полы, и увидев его изуродованные и с обрубленными пальцами ноги, ехидно засмеялась: «Бог бестию метит. Разве у людей бывают такие ноги? Надень галоши!»

Я видел этих Малаховых, и ее, и его, и знал, конечно, деда Митяя, но тогда я был еще молод и судил и вкривь, и вкось. Впрочем, о Малаховых однозначно. Что такое, например, начальник лагеря? Разве его можно как-то судить? Он начальник лагеря, и этим сказано все. Разве можно рассуждать о тигре, какой он – злой или добрый? Он никакой, он – просто тигр. Или, допустим, Шувалов. Этот, хоть и начальник, но дело знает туго. Его вообще-то не поймешь, на чьей он стороне. А вот Малаховы…

Я удивлялся деду Митяю, как он терпит. Я просто не мог себе этого представить. Я тут же вспомнил, как кузнец Архип, рискуя жизнью, спасал кошку на горящей крыше, и в то же время подпер колом двери, где спали опившиеся чиновники…

Но то, что произошло потом, показало, что и заяц, схваченный орлом, сопротивляется. А Малаховы… Что о них говорить! Сволочь ни от чего не зависит, чтоб быть сволочью.

На Колыме, где таких дневальных, как Митяй, было много, существовал один неписаный закон: платить дневальному по двадцать пять рублей в месяц – на шильце, на мыльце, на курево… Если говорить о цене, то это, мягко говоря, необременительно. Малаховы вдвоем получали, этак, тысяч двадцать. Но Малахов сначала оттянул оплату на год, заявив, что потом это уже будет сумма, потом – до своего отпуска, то есть еще на год. Отпуск с оплаченным выездом на материк давали раз в три года. Но тогда набегало уже шестьсот рублей… Это уже сумма.

И вот семейство Малаховых собралось в отпуск на материк. Надо было рассчитаться. Конечно, можно было послать Митяя к чертовой матери или куда-нибудь дальше, и Митяй бы не пикнул, проглотил бы и стерпел, он к этому привык – глотать и терпеть. Он кто? Зек. А Малахов – гражданин начальник, ему положено все, а Митяю – только одно: терпеть.

Но Малахов позвонил в лагерь. Что он там говорил, знает один Бог. Митяя срочно законвоировали и посадили в следственный изолятор, а это была уже не шутка. Возможно, Малахов донес, что Митяй ему признался, что от жеребца буденовской породы он, Митяй, хотел добраться до самого маршала или же… Вариантов было много. Стороны-то уж очень неравны.

Сидеть на Колыме в лагере – это, я вам скажу, совсем невеселое занятие. Это, конечно, очень-очень мягко выражаясь, А если еще в изоляторе, да еще в следственном. Дело в том, что инструкции ко всем этим спецместам были очень произвольными. И не то, чтобы их совсем не было, но уж очень много было толкователей, и каждый толковал по-своему.

…И вот тогда Митяй начал стучать в дверь. Потревоженный грохотом надзиратель обалдело взглянул в камеру:

– Ты это что же, сволочь? – А далее следовали выражения, так сказать, на чистейшем французском.

Но Митяй оборвал тираду:

– Мне нужен оперуполномоченный МГБ.

Надзиратель, побагровев от напряжения, замер.

– Уполномоченный МГБ? – шепотом повторил он. – Добро. Сейчас же сообщу. Вот смотри: в двенадцать ты мне сказал, и я тут же пошел докладывать.

В это время Малаховы, развалясь в теплом приисковом автобусе, ехали в Магадан. А в изоляторе, где сидел дядя Митяй, было холодно, и жить там было невозможно. Впрочем, это если взглянуть с позиции, так сказать, штатских. Но холодно там или тепло, а о том, что заключенный из специзолятора потребовал к себе представителя МГБ, докладывали незамедлительно, так сказать, слово и дело государево. Митяй с его требованием стал опасным, и через два часа в тесной, но светлой и не такой холодной комнате веселый молодой человек в штатском сунул в глаза Митяю удостоверение, а потом, налив себе и Митяю чай и подвинув к нему пачку «Беломорканала», усмехнулся:

– Пей, дед, чай, кури и рассказывай, что к чему.

В это время автобус с Малаховыми подъехал к Магадану. На территории порта к ним подошел другой улыбчивый молодой человек, похожий на того, с кем беседовал дед Митяй.

– Прошу предъявить вещи на досмотр.

Малахов пытался скандалить, возмущаться, но его никто не слушал. Чемоданы были вскрыты. В одном из них было пятнадцать килограммов золотого песка, в другом двадцать пять. Итого: сорок, И срок они получили тоже сорок лет на двоих: он – двадцать пять, она – пятнадцать. Он вскорости повесился, разорвав брюки и сплетя из них веревку. А она, спустя года четыре, вышла, уже с чужим, не малаховским ребенком.

Ну конечно, можно сказать, что виноват во всем был Шувалов, который вытащил Малахова из небытия и поставил на путь соблазна. Что и говорить, слаб человек, но не в этом дело. Все дело было в жадности. Митяй все видел, знал и донес, но не потому, что его заботили высокие материи, понятия добра и зла. За его жуткую жизнь воровали много и удачливо. У Митяя саму жизнь украли и ничего. Никто не возмущался. Подумаешь, сорок килограммов какого-то мертвого металла. Но его раздели, положили голого на лед и не давали даже дышать. Что ему было еще делать? Он отплатил им их же монетой. Скупой платит дважды.

Был ли на нем грех, на этом Митяе, рассудит Бог. Он скоро умер, этот маленький высушенный старик, у которого отнимали право дышать. А звали его совсем не Митяй, а Доминик, как того святого на иконе, которого я рассматривал в католическом соборе в Вильнюсе.

18

В Таллинн (в те времена это название писалось с одним «н») поезд пришел около 10 утра и, прежде чем позвонить по телефону, я пошел бродить по городу. В тот день мне как-то особо мешали тени, которые внезапно возникали передо мной, заставляя жить в разные времена, а это очень тяжелое занятие – сразу жить сегодня и, скажем, позавчера. А Таллинн мне всегда очень нравился. Он напоминал мне города из романов Александра Грина, а также Дамме и Гент, где жили Уленшпигель и Ламме Гудзак, и многое другое, о чем человек всегда должен знать и помнить. Особенно интересно смотреть вниз с Юлимисте, когда старый Томас и пики знаменитых соборов на одном уровне с твоим лицом. И, кроме того, чувствовать морской ветер.

Друзья не то в шутку, не то всерьез, и как бы упрекая меня в чем-то, говорили, что я – неизлечимый романтик. Но я не хочу лечиться. Впрочем, и врачей-то таких нет.

В 15-00 я позвонил по телефону. Какой-то ленивый голос спросил:

– Ты где? – а потом, когда я ответил, сказал: – Я приду через час, ты не уходи.

Мне сразу это не понравилось… «Ты где?» «Ты не уходи»… с протяжным московским акцентом.

Я подождал час с четвертью и ушел. Снова бродил по городу, потом при помощи двадцати пяти рублей устроился в номер в гостинице и уже на следующий день, утром, снова позвонил. Он ответил не сразу, видно, лежал под одеялом и смотрел телевизор. Услышав меня, он сразу заорал:

– Ты, черт возьми, куда делся?

Я, стараясь не сорваться, сказал, что возникли особые обстоятельства и нам надо немедленно встретиться или я уезжаю обратно. Вот это его встревожило.

– Ты вот что…

Но я, не дав досказать ему, назвал отель и номер и повесил трубку. Через полчаса мне в номер позвонили и сообщили, что ко мне гость. А еще минуты через две в номер без стука вошел долговязый молодец лет двадцати восьми – тридцати и, развязно кивнув, плюхнулся на стул.

– Ну и что?

– Где что? – передразнил я его.

– Ты почему не пришел?

Я, не отвечая, вытащил пистолет и щелкнул затвором:

– Встань, стерва!

Он обалдело вскочил и заморгал черными вороньими глазками:

– Ты что?

– Тебе не сообщили, как надо со мной себя вести? Может быть, тебе визитную карточку выдать?

– Ведь я ж по-свойски… На одного хозяина работаем…

– Холуйская солидарность, – усмехнулся я. – Один хозяин… Я сам себе хозяин. И тебе тоже. Вякнешь что-нибудь не так – и понесут тебя без музыки, как неопознанный труп. Можешь сесть, и имей в виду, я тоже люблю шутки, но в делах люблю военную дисциплину и точность, как в кремлевской охране.

– А ты что, служил?

– Что ты сказал?

– Вы, – поправился он, – служили в охране?

– Я нигде не служил, но имей в виду и заруби себе на носу все, что я тебе сказал.

– Я что, я ничего… Я только спросил, почему вас не было…

– Когда говоришь, что через час, вспомни, что в часе шестьдесят минут, только шестьдесят, не больше.

– Ну да, я немножечко опоздал.

– Сегодня, прямо сейчас, ты сведешь меня с Феликсом. А потом – исчезни.

– А комиссионные? – искательно спросил он.

Я хлопнул себя по карману.

– У меня машина внизу.

– Так ты мне больше нравишься.

Ехали мы почти два часа. Наконец Игорек (так он себя представил) свернул с центральной дороги в сторону, и мы подъехали к хутору с большим красивым домом, который напоминал небольшой замок из красного кирпича. Игорек нажал кнопку звонка, и за дверью мелодично ударили колокола. Потом послышались шаги, кто-то долго рассматривал нас в глазок, затем дверь бесшумно отворилась. На пороге стоял громоздкий, по-видимому, очень сильный, мужчина неопределенного возраста. У него было крупное, обветренное лицо с большим прямым носом и серыми глазами. Игорек поздоровался и заговорил по-эстонски. Хозяин молча выслушал его, повторив непонятное слово «курат» или «курате», а потом пригласил войти. Мы поднялись по лестнице в большую комнату, похожую скорее на охотничий зал в баронском замке. На стенах щерились отлично изготовленные головы кабанов, медведей, оленей, а на паркете лежали шкуры. Напротив входа горел камин, наполовину прикрытый красивой кованой решеткой. Мы уселись так, что все время были обращены к камину, только хозяин сидел чуть боком. Тут же вошла женщина в белом кружевном фартуке и, чуть присев, молча поставила на стол граненый графин с водкой, а также нарезанное ломтиками мясо, копченое сало, какие-то особо нафаршированные яйца, зелень какой-то травы, патиссоны и тощенькие маленькие огурчики. Хозяин (а это был Феликс) налил в граненые стаканчики водки и, подняв свой над столом, выпил, поглядывая на нас. А потом внезапно, без всякого предисловия, с легким акцентом спросил:

– Вы русский?.. Я хорошо говорю на русский язык, читай тоже могу и пишу. А еще по-немецки. Но я не люблю русских.

Я пожал плечами:

– А немцев вы любите?

Он коротко засмеялся:

– Есть такой маленький сказка. У одного человека с самого детства был болезнь. Когда ему исполнился пятьдесят лет, его от болезни вылечили, и он, пока не умер, жил еще двадцать пять лет. Но все двадцать пять лет тосковал по своей болезни. Так и немцы для нас. Мы к ним привыкли, хотя они на нас всегда смотрели, как хозяин на свою лошадь. А вы… вы признаете только сами себя. А нас и наш культур вы не признаете, хотя, например, трудиться мы можем так, что вам у нас можно и поучиться.

– Возможно, – согласился я. – Вы действительно рачительные хозяева. Но не могу согласиться с тем, что мы не знаем и не хотим знать вашу культуру.

– Ну, конечно, профессор русский, он знает, – усмехнулся Феликс.

– Разве я похож на профессора? – серьезно спросил я и начал на память читать Каловипоэг.

Феликс поставил на стол рюмку, и его лицо стало очень серьезным и даже грустным. Когда я кончил, он хлопнул ладонью по столу:

– Бог все знает и все видит. В моем доме, за моим столом сидит русский, который на память читает наш эстонский эпос.

Я усмехнулся:

– А Андрей Упит, Эдуард Вильде, разве это не эстонские писатели? А эти – разве не эстонские поэты?

О, я должен брать свой слов назад. Очень жаль, что вы не говорите по-эстонски и не нашей веры.

– Что касается языка, дорогой хозяин, я с удовольствием получу у вас уроки. А вот что касается веры, тут я не могу с вами согласиться. Разве может быть Бог русский, эстонский, немецкий или, допустим, английский? Неужели Бог понимает только один язык?

– Так вы – богослов, гость мой? В общем, все это так, но вот частности разные. Русские, все же русские, а мы эстонцы, маленький народ, у нас свои обычаи, нравы, характеры. Вот, например, это, – он ткнул пальцем в графин с водкой. – Мы тоже любим выпить, и еще как. Но вы обойдите Таллинн, найдите эстонца, который, как свинья, лежит на дороге или лезет на драка.

– Ну что ж, наверно, это правильно, – согласился я. – Но разве это причина для ненависти?

Он замолчал, а потом сказал:

– Вы останетесь у меня.

Игорь поднялся:

– Я, пожалуй, поеду.

Хозяин мой, как оказалось, был моим земляком по Колыме. Сидел он за активное содействие немцам. «Мы к ним привыкли, они – как неизбежное зло». Ночью к хозяину кто-то приезжал, о чем-то совещался и уезжал, А в облике хозяина сквозь весьма окультуренную внешность европейца прорезалась какая-то математическая, если так можно выразиться, жесткость. Мой хозяин делал только то, что приносило ему конкретную пользу.

Когда я бросил на стол один из оставшихся у меня пашиных червонцев, его лицо изменилось, как по волшебству. Он держал монету в руках, нежно ласкал ее пальцами. Это была настоящая любовь. Когда я подарил ему эту монету, он так изумился, как если бы я подарил ему свою жену, дочь, сестру или, скажем, свой глаз.

– Кем ты был в лагере на Колыме? – спросил я.

Он желчно усмехнулся:

– Нарядчиком.

– Вот как? Даже нарядчиком, – удивился я.

– А что ж тут особенного? Этим, из ГУЛага, надо было то же самое, что и немцам. А чем занимался у немцев? То есть держать всех в страхе божьем, – и он сжал руки в огромные узловатые кулаки. – А этому нас научили бароны: заставлять работать, молчать, не рассуждать. Какая разница: немецкий концлагерь или ваш ИТЛ? Хозяевам нужна работа и дисциплина.

– Ну и что? – переспросил я. Он развел руками:

– Говорят, если хорошо бить, можно научить корову танцевать, кошку – зажигать спички, а воробья – ходить шагом. Вот так, дорогой мой гость, сам знаешь, что к чему.

Он ушел, а я не мог заснуть, смотрел сквозь окно в звездное небо. Астрологи говорят, что движение звезд на небе как-то таинственно влияет на судьбы людей. Не знаю… Звезды очень далеки. Это огромный и огненный мир. Человек же, по сравнению с ними, мал и ничтожен. Звезды еще таинственны потому, что они далеки и недоступны, а человек… Он рядом, но он еще более недоступен и таинствен, чем эти звезды. Там все подчинено жестким и непоколебимым математическим законам. Если происходит что-то непонятное, это не означает, что нарушен закон, это говорит лишь о том, что человек еще недостаточно хорошо знает, а вот мир самого человека и его поступки…

Однажды (говорят, это было в море) людей одолели крысы. Они пожирали все, готовя людям голодную смерть. Не помогали никакие средства. Крысы приспосабливались к ядам и обходили капканы. И тогда один из членов команды придумал свой способ. Он поймал десяток крыс и посадил их в бочку. Он давал им пить, но не давал есть. И тогда крысы начали пожирать друг друга. Вскорости в бочке осталась одна крыса, самая сильная, пожравшая всех других. И тогда человек выпустил ее из бочки. Не прошло и полчаса, как крысиные полчища, охваченные паникой и, наверное, ужасом, начали покидать корабль. Они плыли по волнам и тонули. К концу дня на корабле не осталось ни одной, а ту последнюю крысу-крысоеда человек убил палкой и выкинул в море. Все были спасены.

А что, если такой способ применить к людям? Крысы такие от природы. Они не могут быть ни канарейками, ни крокодилами, ни дикобразами. Ну, а люди? Если отбросить, как вздор, смешную теорию Ламброзо, то все голые младенцы вряд ли знают и предполагают, что с ними будет. Откуда же появляются преступники? Может быть, у них особое устройство челюстей и желудков? Может быть, они плотоядны, как тигр?

Философы утверждают, что на поступки человека влияет общество, в котором он живет, условия, воспитание и многое другое.

Философы говорят, что врожденных преступников нет, как, например, есть врожденные крысы или бегемоты. Но это философы… А практики? Они благосклонно выслушивали философов, держали их портреты в своих благоустроенных и комфортных кабинетах. Но они, повторяю, были практики. А у них – циркуляры, приказы с грифом «СС» (то есть совершенно секретно) в одном экземпляре, по прочтении уничтожить, как в романах о бессмертном штандартенфюрере Штирлице.

Практики обязаны были выполнять приказы и, что еще главнее, план, и все, что мешает выполнению плана, должно быть уничтожено. Но кто же выполняет план? Люди. А кто мешает? Тоже люди. Как же отсеять зерна от плевел?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю