Текст книги "Хадж во имя дьявола"
Автор книги: Юлий Самойлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Вдруг всем стало интересно торговать. Один молодой и весьма высокомерный хлыщ объяснил мне все это значительно проще: «Вы нас не поймете никогда… »
Вот как? Может быть, я прибыл с Оранжевой звезды или с Тау-Кита? Может быть, вынырнул из времен Василия Темного или Лжедимитрия? Ничего подобного! Я тоже тутошний, и по месту, и по времени.
Ну да, они прагматичнее нас, это так. Однажды много лет спустя после всех этих событий я строил колодцы в песках Кара-Кума. Это были самые глубокие на планете колодцы – Эйфелевы башни, обращенные внутрь Земли. Был у меня бригадник, а у него – сын Чоли. И вот он приехал к нам на колодец, у него был праздник, он получил аттестат зрелости. Мы сделали большой плов, а потом, после чая, разлеглись на кошмах, и я спросил у него:
– Ну, и что хочешь дальше делать?
– Пусть учится, – строго проговорил отец, очень умный от природы мужик и честный, упорный работник.
– Летчиком хочешь быть?
– Йок, – испуганно замотал головой Чоли, – высоко. Потом, если упадешь, совсем умирать будешь.
– Ясно, – усмехнулся я. – Ну а если доктором?
– Йок, – повторил Чоли, – больно, кишки-мишки. Не надо. Я перечислил еще десяток профессий, но Чоли неизменно говорил: «Йок».
– Ну ладно. А что хочешь? – спросил я.
Глаза у Чоли блеснули сладким вишневым вареньем.
– Хочу на конторе с галстуком сидеть.
Я опешил…
– Э-э-э, кара келе, темная твоя башка, – буркнул отец, – что с ним говорить. Что велю, то и делать будет.
Но это говорил Чоли, сын каракумских песков, которого и учили только для галочки.
На вопрос, сколько элементов в таблице Менделеева, Чоли ответил: «Он алты», то есть шестнадцать. В Советском Союзе тридцать республик, Брежнев – ула-хан-падишах – великий царь… Но Чоли в своей простоте высказал вслух и напрямик то, что замаскировано и зашлифовано здесь, у нас, жителей больших городов. Чоли это Чоли.
А мой самодовольный собеседник продолжал:
– Заканчиваю кулинарный факультет, кандидат партии. К концу курса буду членом. Буду завпроизводством, как минимум. Деньги делать научился. Еда, официантки, буфетчицы – все рядом. Тепло, светло и мухи не кусают. Что я, чокнутый, чтоб сталь варить или в небо лезть на самолете? И денег там меньше…
– Ну и ладно, —продолжил я разговор с тем хлыщом, – деньги делаешь, с официантками спишь, кооператив купил, автомобиль тоже, дачу, баню финскую отгрохал, ну а потом?
Хлыщ засмеялся:
– С бабками везде хорошо. «Деньги, – сказал Теодор Драйзер, – хороши тем, что они дают своему владельцу полную свободу действий». Что захотел, то и взял. Остальное… это все предрассудки.
Надо заметить, что он был весьма неглуп по-своему. Но сколько я их знаю, этих самых, с бабками и с потухшими глазами, ибо в душе пусто, как у антихриста, – идея денег для того, чтобы делать деньги, и еще деньги, и еще, хороша там, где это привычно, где этому соответствует среда. И эти бизнесмены, по-своему, творцы. Но там, где они живут, наши дельцы, а по сути – просто воры и мошенники, вылетели бы в трубу.
Способностей никаких, ибо ставка только на обсчет, обвес, дефицит и темноту. Калиф гуляет, но калиф-то он на час. С калифом можно и не считаться, он ведь все равно ни в чем не смыслит.
Вспомнился мне опять молодой доктор наук, который много пил и боялся смерти. Так вот, идем мы с ним по Калининскому проспекту, прошли уже «Синтетику». На другой стороне, на зеленом холмике, церквушка такая беленькая, а кругом – стандартные многоэтажные коробки. Осенний дождик идет, такой назойливый и бесконечный. У каких-то дверей длиннейшая очередь. Часа через два идем обратно, а очередь не уменьшается. Доктор Юра, кроме всего прочего, был еще и очень любопытен. В нем было что-то от уличного зеваки и от завсегдатаев судебных процессов. Он подошел к очереди, что-то спросил, а потом, смешно ругаясь, догнал меня:
– Разве это люди?
– А в чем дело? Куда они стоят? – перебил его ругань я.
Он без слов плюхнулся на мокрую от дождя скамейку, закинул ногу на ногу, сунул в зубы сигарету и, сделав презрительное лицо, шлепнул в ладоши:
– Человек! Вина и фруктов!.. Стоит часами в ресторан, чтобы там ему подали ту же котлету и ту же жвачку, которую он ест в заводской столовке. И за это он готов полдня мокнуть под дождем!
Бизнес начинается со швейцарской. Тысяча возможностей стричь баранов. Я помню, что тогда спросил: «Ну а что им делать? Лакать водку по домам или в подворотнях?»
Он рассмеялся:
– Я скоро брошу пить вообще. Это просто допинг для разбега…
– Разве математика, механика и вообще наука не может наполнить человека сама по себе?
– Математика, наука? – повторил он. – Это все идейные инструменты. А куда применять инструменты, если идеи нет или если в идею не веришь? Что такое математика, когда есть вопросы – что есть жизнь и смерть?
14
Через месяц меня внезапно вызвал тот адвокат. На этот раз он был удивительно церемонен и строг. Когда я сел и вытащил сигарету, он прошелся по комнате, а потом, стоя за столом, проговорил:
– Он умер!
– Кто? – переспросил я, еще ничего не понимая.
– Ваш протеже. Перерезал вены в следственном изоляторе.
Я вскочил:
– Павел?!
– Да, да. Я же сказал: ваш протеже.
А дальше я, как сквозь вату, услышал:
– Это уже не может поправить никто.
…Копать в твердой, как железо, мерзлоте было тяжело и неудобно. Нависающий над головой барак не давал размахнуться. Кроме того, надо было быть тише мыши. Землю оттаскивали наволочками под стены барака, а потом, пробив мерзлоту, шли штольней на юго-запад.
К ноябрю мы были уже под зоной, а в декабре, в ночь под Новый год, вышли в глубокий овраг в двадцати пяти метрах от лагеря. Прежде чем пробить последний штрек в проклятом грунте, мы долго прислушивались до боли в ушах – не ждут ли нас у выхода из лаза? Но было тихо – в ту ночь упал особенно ядреный мороз, и даже свирепые овчарки, бегающие в предзоннике, и те спрятались в конурах. Мы встали и, стараясь не хрустеть, цепочкой, в затылок друг другу, побрели в лес. Конечно, по трассе было бы проще и ближе, но там посты, все пути-дороги были для нас закрыты. Плюс ко всему еще маскарадная одежда: ватные брюки нам выдали трехцветные – бело-желто-красные, с петухами и ромашками, бушлаты – черно-красно-зеленые в горошек, а на шапках и валенках – красные печати. Конечно, мы вывернули одежду на левую сторону, но все равно, нас бы сразу узнали по глазам.
Хотя мороз пошел за сорок, нам было очень жарко. Вы когда-нибудь видели, как бегут по глубокому снегу волки? Они как бы ныряют в него и выскакивают, как дельфины. Но мы-то не волки и не дельфины, хотя, возможно, что-то общее было. К вечеру второго дня мы уже еле вытаскивали ноги из глубокого лесного снега.
И вот тогда-то нас окликнули…
Это было так неожиданно, что мы остановились, как будто у нас кончился завод. Впереди, между деревьями, стоял обыкновенный старик в засаленном и заплатанном полушубке и с ружьем за плечами.
– Что скажешь, дед? – сдавленно прохрипел Паша.
– Я говорю, туда пойдете – тайга непроходимая, сюда – сплошь лагеря. Обдумать надобно…
Он был лесником, этот дед. Более двух суток мы прожили у него в доме. Мудрый старик ничего не спрашивал, хотя, конечно же, понимал, кто мы.
Глядя ему в глаза, мы чувствовали себя совершенно спокойно. У него было довольно большое хозяйство: добротный пятистенок с крытым двором и баней по-чистому. Однажды он как-то вскользь обронил:
– Когда нас сюда пригнали, здесь была глухая чаща. А мы все своими руками подняли, жили и растили детей.
По всей вероятности, он был выслан сюда в коллективизацию или в другие времена. Много ли требовалось тогда, чтобы сослать, посадить и даже расстрелять? Мне попадались самые различные люди, репрессированные по 58-й статье, так называемые «политики». За что же их брали? Один хвалил «студебеккер», другой накрыл крынку с молоком страницей из книги, а на листке оказались стихи Джамбула о Сталине, третий сказал, что вождь – политический, а не военный деятель. А он-то, «рябой», был корифеем и знал абсолютно все…
Старик дал нам с собой хлеба, ляжку свиного окорока, соли, спичек и самосада. Несколько передохнув в гостеприимном доме, мы тронулись в путь.
Мы шли по скрытому, крепчайшему насту, проваливаясь не более чем на штык лопаты. К концу дня я, заглядевшись, слетел в шурф и вывихнул себе ногу. Хорошо еще, что он был неглубок и, вцепившись в руку Павла, я вылез. Но дальше идти я не мог. Нога распухла, страшная боль вцепилась в тело.
Пашка развел костер и, когда мы попили горячего чая, взвалил меня на плечи и понес. В то время мой напарник был еще очень силен, но и во мне сохранилось не менее семидесяти килограммов весу.
К вечеру он вынес меня к какому-то озеру, где мы снова разожгли костер. После ужина он вправил мне вывих, как-то по-особому дернув за ногу. Я, вроде бы, ожил и, опираясь на дубину, смог передвигаться сам.
На ночь глядя, мы перебрались через озеро и вылезли на крутой берег. Стояла мертвая тишина; ледовая гладь, чисто подметенная ветром, отражала желтый лик луны. Внезапно из-за заваленного снегом куста встали трое с автоматами.
– Стоять!
Меня, с дубиной, первым сбили с ног. Прогремела автоматная очередь. Приподняв голову, я увидел на снегу, как к месту происшествия бегут со всех сторон солдаты.
Нас не вели, а волокли по снегу, привязав к верховой лошади. Я слышал, как один солдат сказал другому, идущему с ним рядом: «А чо их тащить? Кончить на месте – и все». Второй хмыкнул: «Оно бы можно, но нас слишком много. Если бы только двое… Тогда получили бы с тобой, Петро, дней десять отпуска до дому, не считая дороги туда и обратно».
Их так учили, этих парней. Люди для них – это мишени. Выбил десятку – получил отпуск до дому: к девкам, к салу, к самогону. Но здесь их было слишком много, кто-нибудь донес бы, что, мол, взяты были живыми. На доносах тоже зарабатывали отпуска…
– Это был ваш близкий родственник? – прервал мои воспоминания адвокат. – Мне очень жаль…
Я молча вышел, не зная, куда идти и что сказать Нюсе. Поторопился Павел.
15
Через неделю я уже ехал в Даугавпилс. Так было нужно. Около самого города начались пески, настоящие дюны-барханы, словно это была не Европа, а Кара-Кумы.
От яркого солнца слезились глаза. Тяжелый смрад верблюжьего пота окружал седока невидимым облаком. Все вокруг ритмично качалось: застывшие волны бархан и далекие, но яркие точки звезд. Изредка что-то попискивало и, шелестя, металось у верблюжьих ног, нередко в темноте зажигались зеленые и желтые огоньки чьих-то глаз.
Караван шел только по ночам, потому что дневная жара выжимала из тела все, сгущая до опасного предела кровь… Прямо над головой привычно мерцал Демир-Газык (Полярная звезда), то есть железный колышек, к которому пророк привязывал крылатого коня Борака. А вот там – семь разбойников (Большая Медведица). Кроме звезд, указывающих путь, на барханах чернели небольшие странные сооружения из камней и веток саксаула. Они тоже показывали направление, если, конечно, знаешь язык пустыни. Днем мы сидели в тени барханов, играли в карты и пили чай. Воду везли с собой в челеках – плоских овальных бочках и бурдюках… Вода – это здесь очень серьезно. Вода – это тень от яростного, враждебного солнца. А еще важна обувь. Песок очень мелок и местами превращается в пухляк – темно-серую текучую, как вода, пудру. (Много лет спустя я смотрел боевик «Белое солнце пустыни». Фильм отличный. Но то, что главный герой в ботинках с обмотками и солдатской фляжкой на боку шел через пустыню, меня покоробило. Через полчаса его ботинки были бы забиты песком, и он не смог бы сделать и шага. А вместо фляжки ему надо бы нести на себе цистерну от «МАЗа», иначе – смерть.)
Пустыня – это не только барханы и пески. Вдруг на желто-розовом песке появится темное пятно. Это «шор» – солончак, впадина, наполненная темно-серой текучей пудрой, глубина – 50-60 метров, а протяженность – километр. А над шором миражи: пальмы, озера, дома, верблюды. Но стоит сделать шаг, и все исчезнет. И хотя знаешь объяснение этому оптическому явлению, но все равно возникают сомнения: уж очень оно правдоподобно и красочно. Пройти по шору не может никто и ничто. В нем утонут и верблюды и любые вездеходы. Впрочем, верблюд на шор не пойдет.
А есть еще такыры – бесконечные глинистые равнины, гладкие, как озерный лед. Ухабы и рытвины едва заметны, что очень опасно… Я помню, четверо офицеров и шофер на автомашине гнали по такыру гепарда. Великий спринтер мчал изо всех сил. В бинокль невозможно было увидеть его ноги. Когда скорость автомашины достигла почти сто километров, колеса автомобиля встретили едва заметную канавку. В живых остался только один, вылетевший с сиденья, как из катапульты
Высоко в горах, у источников, есть древняя, разрушенная временем мечеть со странным названием Елбарс-мечеть, то есть тигровая церковь. Караван-Баши (буквально – глава каравана), кипятя кунган с водой для чая, медленно рассказывал: «Давным-давно жил один богатый и хороший человек. У него был папа. В этих местах он пас отару овец. Потом папа совсем умирал. Сын его хоронил, а на его могилке у воды строил мечеть. Когда он потом пришел туда молиться Аллаху, то увидел трех тигров. Человек сначала испугался, но тигры мирно лежали, положив свои усатые морды на передние лапы. И тогда человек понял, что елбарсы тоже пришли в мечеть молиться Аллаху. Придя домой, он всё рассказал об этом, и люди начали ходить туда молиться и смотреть, как молятся Аллаху страшные елбарсы. И правда: всякий раз у мечети видели то двух, то трех тигров. Но однажды пришел к мечети один яман-адам – сильно плохой человек. Значит, он брал с собой мульту – винтовку – и стрелял одного елбарса. Тигры его разорвали на куски и ушли навсегда… Потом умирал тот, кто строил мечеть. Люди перестали туда ходить, всё начало потихоньку разрушаться и стало так, как сейчас».
Пустыня полна легендами, и некоторые из них какие-то странные…
Видел я, например, пятиметровую узкую могилу. Спросил о ней проводника. Он поморщился и, оглядевшись по сторонам, прошептал: «У папы моего папы был папа. Так ему его папа рассказывал, что жил в этих местах один разбойник. Убивал всех, грабил. И был этот Адам-человек пяти метров высоты, а голова—как казан для плова». Пять метров, это, конечно, много. Но ведь жил же в России некто Мохов—трехметровый великан, которого показывали на ярмарках.
– Или вот, например, – караван-баши с опаской показал на горы, изрытые какими-то пещерами и трещинами, и на ухо прохрипел: – Здесь уллахан-Елань живет, огромная змея. Он, когда кушает, сразу двух окуз проглатывает, потом баран тоже.
Ну, представьте себе змею, которая съедает зараз двух быков и еще заедает баранами!
Кроме того, рассказчик добавил, что у змеи глаза в человеческую голову, есть еще рога. Ну, подумайте, на какой черт змее рога? Но, спустя много лет, я прочел, что эту самую уллахан-Елань ищет особая научная экспедиция. Правда, рога в этой заметке не упоминались. А вообще, змей здесь было очень много: кобра, гюрза и передвигающаяся боком эфа, наиболее опасная из этой троицы.
Со змеями у меня вообще связан один случай, который говорит об изменчивости восприятия и неустойчивости человеческой психики. Познакомился я со знаменитым в тех местах ловцом этих гадов и наблюдал, как он, пренебрегая всеми правилами, голыми руками хватал их, как будто это были дождевые черви. Его так и звали – Адам-елань, то есть человек-змея. Вообще, когда он, голый по пояс, в шортах и сапогах, тащил на плечах двух красавиц-кобр, что-то бормоча и напевая про себя, а красотки те, пряча и вытаскивая длинные языки, злобно шипели, можно было подумать, что ловец беседует со змеями на их языке.
Так же решился и я на ловлю змей. Но хватать голыми руками опасных тварей… Реакция змей в тысячи раз быстрей человеческой. Я взял с собой длинную рогульку, мешок, и мы пошли. Змею, несмотря на ее яркую и красивую окраску, увидеть очень трудно. Она как бы сливается с песком; и сам песок, который с первого взгляда кажется однородным, фактически пестрит множеством тонов и оттенков.
Но вот ловец засек добычу и ловко прижал ее рогулькой у самой головы.
– Бери ее за горло – и в мешок, – приказал он.
Нет, я не боялся укуса, но меня охватила страшная гадливость. Змея казалась мне частью внутренностей, словно бы выхваченных из человеческого живота. Преодолевая отвращение, под насмешливым взглядом змеелова, я все-таки взял змею руками, и в тот же миг предубеждение мое исчезло. Змея была холодная и мускулистая, походила на металлический прут, и, конечно же, никакой слизи на ней не было…
…В этот момент поезд дернуло, и видение пустыни исчезло. Но память, по аналогии, сразу же дальше развернула свой новый свиток…
Стоял жуткий даже для Колымы мороз. Лагерные репродукторы, вещавшие обычно назидательные инструкции типа: «Будем биться лоб в лоб», «План – это жизнь страны», на этот раз обиженно прохрипели «Актированный день».
День был скучный и серый, хоть подвывай сторожевым псам. Вернее, дня, как такового, не существовало – беспросветная полярная ночь, и в бараке тусклым, одуряющим светом горели запыленные лампочки. Меня попросили что-нибудь рассказать. И я начал…
Я смешал в кучу разбойников Шиллера с рассказами Конан-Дойля, добавил Вальтера Скотта и нечто приплел еще от себя, но все внимательно слушали. Здесь надо было рассказывать поцветастее, доступнее, со множеством важных подробностей. Ценилось умение красочно описывать достоинства женщин, силу мужчин, их умение любить и страдать, а также натуральное описание яств на столах.
Когда я прервал рассказ, чтобы прикурить услужливо свернутую цигарку, я увидел множество раскрытых глаз, устремленных мне в рот… А через час, когда закончил рассказывать, за мной пришли и потащили к куму, что на человеческом языке – к оперуполномоченному Цыбенко.
Он, как говорится, звезд с неба не хватал, на фронте не бывал, в единоборство с иностранными разведками не вступал, но был въедлив и злобен, как хорек.
Увидев меня, он раскрыл папку и заявил:
– Ну, усэ. Будэм дило на тэбэ заводыты.
Я пожал плечами:
– Новое, что ли?
–А як же! Новсюсенькое, по пятьдесят восьмой! За антисоветску пропаганду и агитацию. Ты что же это, хлопчику, людей от дила отвлекаешь?
– Сегодня же актированный день, – попробовал было я втиснуть хоть слово в свою защиту.
– А приказ басни балакать був? Вы, люди казенные, без приказа вам и дышать не положено. Кажу – замри, и замрешь…
Он некоторое время ел меня глазами, а потом вкрадчиво спросил:
– Ну, и о чем же ты там балакав?
Я назвал шиллеровских «Разбойников».
– Иностранный автор, хвашист, и еще разбой? Так и запишимо: иностранная инструкция по проведению актов террора… и разбоя.
Ну, ничего особенного. Здесь один сидел за то, что у него нашли переписанный от руки «Коммунистиче ский манифест» на английском языке. Потом, конечно, со временем разобрались, что силуэт автора – первый в знаменитой четверке. Но пока делали перевод, пока убеждались, что «Интелледженс сервис» и ЦРУ не внесли в манифест вредной отсебятины, агитатор умер от фурункулеза.
А за разбойный инструктаж я получил 10 суток кандея, то есть ежели по-русски – то штрафного карцера, где холодно как в мертвецкой. В день дают триста граммов хлебушка, а уж на четвертые сутки баланду.
«Кандей» – это особое место в Большой тюрьме. Маленькая тюрьма. А если еще проще, то застенок. Дыбы, как скажем, во времена Малюты, там вроде бы не было, но разные рубашки брезентовые, наручники, что сами защелкиваются, и другие усовершенствования, естественно, существовали. Ну а еще голод и холод в разных вариациях; скажем, холод с продувкой, со сквознячком или холод с водичкой. Это когда на полу вода и стены сырые. Ну а еще – целевые указания… Человека можно забыть… А потом похоронить… Или он вдруг заболевал какой-то «скоротечной» болезнью… В общем, «кандей» – это место особое. Но я принадлежал к касте, к группе. За меня могли и убить, и поджечь лагерь, и устроить массовые беспорядки. И поэтому начальник ШИЗО, мелкий холуй из зеков, встретил меня, ощерившись щучьим ртом… Какой может быть разговор, и он бросил на нары кисет с табаком, где было все – бумага, спички. А это немало. Дело в том, что при посадке тщательно обыскивали и изымали все. Опытные клиенты заранее зашивали табачок в швы одежды, в том числе и в белье, потому что иногда садили и в белье…
Здесь была нужда в бумаге, из чего крутить цигарки, и в огне. Ну, огонь добывали, закатывая ватку какой-нибудь кожаной подошвой. А вот бумага… На это дело шли козырьки кепок из картона. Картон тщательно разделяли, его мяли, терли и курили. А мне начальник принес и хлеб, и соль, и чай я пил с сахаром. И в камере была теплынь. Я, так сказать, мог сладко спать и видеть сны. Правда, все это не задаром, за это надо было подставлять голову, ибо завтра я мог вытащить жребий и по решению сходки идти на новый лагерный срок и даже на пули и штыки охраны. Все просто: сунул руку в шапку, а там бумажки скрученные. Вытащил – а там смерть. Извольте бриться…
На следующий день, когда он принес мне ведро густой баланды (это было уже правило, кто бы ни сидел в кандее, баланда была снизу погуще), я как бы невзначай спросил, сколько ему осталось сидеть. И он, стоя в открытых дверях, снова ощерился – еще пару лет, пятерку уже отбыл. Дело в том, что с утра в ШИЗО мог зайти сам Хозяин, режимник или опер, и он был наготове, чтобы все быстрее унести из камеры, убрать, спрятать или уничтожить. Мне ведь было не положено ни есть, ни пить, ни курить.
– Ну а сюда-то ты как попал? – снова спросил я, чтобы как-то поддержать разговор.
Он, конечно же, был… лагерным придурком, но в иерархии лагерных придурков эта должность стояла наособицу. Это не то, что, скажем, повар, завбаней, складом, – туда попадешь за лапу – через связь, изредка по старой, еще вольной, профессии. И даже не нарядчик, комендант, начальник колонны или помпобыт. Тех выбирали из ломовых мужиков с могутными плечами и с полным отсутствием совести. Они-то фактически и правили лагерями.
Другое дело – начальник ШИЗО. Это строго доверенное и проверенное лицо.
– Что, – спросил я, продолжая разговор. – Стучал что ли активно, закладывал?
– Ни боже мой, у нас этого и в кровях нет. – И он снова закрестился.
Ну да, конечно же, нет в крови, в генах, в душе. Откуда тогда эти сотни, тысячи лагерных ублюдков и сволочей? Выписаны с Занзибара, с Берега Слоновой Кости?.. Они чужие, что им до страданий каких-то россиян. Были бы гроши да харчи хороши. И свой, не свой – на дороге не стой!
А он, слегка смущаясь, рассказывал:
– Я ж, считай, для них свой – пятнадцать лет в МВД робил. – И тут же предостерегающе выпятил ладонь. – Не опером, не следователем, мы люди маленькие. Я ж, старшина, в управе на проходной дежурил через два на третий.
Я чуть не подавился горячей баландой.
– Ну и за что тебя, своего-то? Ворон ворону глаз не клюет.
Он угрюмо кивнул.
– Оно так, ежели бы не эта учителка, да не ее мужик, а он Герой Советского Союза, все бы затерли. А тут мне сам Лющенко говорит – это, значит, начальник управы: «Ничего тут, Лбищев, не поделаешь, своя рубашка ближе к телу, но мы там подскажем, чтоб тебя использовали как своего человека». Ну меня этапом и сюда.
Я засмеялся.
– Ты молодец, свой парень… Ну и что ж ты сотворил? Он осклабился и, закурив, продолжил:
– Ты понимаешь, я нашел бабу…
А дальше он стал подробно и детально описывать все ее качества. Рот сложился у него в сладкую гримасу, а глаза начали косить. Казалось, что он от одних воспоминаний впадает в оргазм.
– Ну и что? – прервал я его.
– Короче, все у нас было хорошо. Она – завпроизводством, жрать-пить невпроворот, и я там, как кот, на масле сплю и салом укрываюсь. Одно плохо, – и он ударил тыльной стороной правой руки о ладонь левой, – у нее байстрючка…
– Кто-о? – переспросил я.
– Да девчонка, сопливка, четырехгодовалая. А на что она мне? Ее ведь кормить надо.. Ну, я и так, и этак, мол, в детдоме хорошо, что, мол, власть советская, она гуманная, вырастит. Но она ни в какую. Ну а я маракую: и ее кидать мне не хочется, и ее байстрючки не надо. Думаю, удавить, что ли? Так ведь посадят или вообще к стенке поставят. Отравить – уж больно она конфетки есть любила. Опять не то – врачи разрежут, дознаются. И вот эти конфетки-то меня на мысль и навели. Вывел я ее в огород и говорю: «Садись, Галочка, в снежок попочкой, я тебе конфетки буду давать». Она сидит, холодно ей, ерзает, но конфетки хочет, а я, пока сидит, ей конфетки даю. Ну, думаю, все, раза за три, за четыре заболеет и помрет. На четвертый раз слышу крик, оборачиваюсь: летит эта учителка, муженек ее сразу мне в ухо, а она девчонку – под шубу к себе. Я в форме был, вскакиваю, телогрейку расстегнул: что, не видишь, мол, кто я. А он меня в зубы, на грудь мне встал и весь трясется. «Давай, говорит, Катюха, я его сейчас прикончу». Это он учителке своей. Потом меня за ворот и повел. Ведет и говорит: «Соврешь, сука, крутиться начнешь – пристрелю на месте». А что тут будешь крутиться? У них свидетелей целая куча, фотографий… Острая, болезненная жалость к ребенку рванула мне сердце. Ударом ноги я сбросил его на пол. И не выйти бы мне на свободу, но он, как ящерица, нырнул за дверь и задвинул щеколду. Если бы я до него добрался, я бы не просто его убил, а разорвал бы его на части… «Холодно ей, а конфетки есть хочется…»
Смерть паукам! Я не дорос до всепрощения, «мне отмщения аз воздам». Такое понятие слишком высоко для меня.
Я помню, в зоне, а вернее в изоляторе, сидел людоед. Голод – страшное испытание, голодного можно понять. Но этот уходил в побег и брал с собой «коров», то есть людей на съедение. Он съел двоих… Выражение лица его мне опять напомнило ту гиену. Потом его ликвидировали, «при попытке к бегству». Все верно, а как иначе, что же еще с ним делать?
Что посеешь, то и пожнешь – так говорят в народе. Если посеял зло, добра не жди. Это, конечно, не означает, что оружейник, производящий оружие, творит зло… Оружие может служить и защитой от зла. Это не означает, что тот, кто сеет опийный мак, хочет превратить народ в наркоманов. Опий издавна утоляет боль, а это – добро. Нелюди, которые собирали опий, становились наркоманами, это, так сказать, – издержки производства… Кто-то страдает, чтоб другим было хорошо…
Но в наркомании или у наркоманов появился фетиш. Это и особый такт музыки, ее тембр и звук… И еще властолюбие… Впрочем, это старый фетиш. Древний. Говорят, что есть, целый ряд наркотиков такого действия, что достаточно один раз попробовать, чтоб тяга к наркотикам стала непреодолимой… Впрочем, изредка попадаются люди, которые вообще не привыкают ни к каким наркотикам.
К Власти тоже привыкают, и к ней стремятся… Однако этот наркотик дает страшные последствия, превращая людей Бог знает в кого… Они постоянно находятся в мире цветных галлюцинаций, где, кроме всего, постоянно звучат фанфары. И совсем мало тех сильных душой, кому это по плечу. Именно поэтому-то во всех странах во все времена Властью обладали немногие… Но в песне, которая стала гимном, были слова – «Кто был ничем, тот станет всем…». Что значит быть ничем и что значит быть всем?.. Ничем, т. е. даже не быть человеком… И всем – это значит быть чем-то большим, чем человеком. Ну да. Когда б я был царем, то щи бы с пряниками ел. А однажды я слышал, что Брежнев ежедневно принимал коньячную ванну… Кто о чем плачет, тот к тому и скачет… Это древняя монгольская пословица. – А вы попробуйте есть щи с пряниками… То-то и оно… А ванну из коньяка – просто бред. Власть тяжкий труд… Если властвовать, а не барствовать.
И вот получилось именно так… Тот, кто был ничем, стал всем. Власть в руках того, кто не ощутил себя Человеком, не познал свое Я… Это страшная сила, которая одинаково действует и на власть имущего и на того, над кем властвуют. Сколько жутких страниц вписано в историю той эпохи, когда очень многие из тех, кто был ничем, стали всем. Т. е. получили почти неограниченную власть над себе подобными, и особо над теми, кто был значительно достойнее их. Причем, я говорю не о каких-то сословных или так называемых классовых достоинствах, где внизу те, кто работают, а вверху те, кто щи с пряниками едят… Я говорю только о личных человеческих достоинствах; мне все равно, кто Человек в своих социальных планах. Он прежде всего Человек, а будет он при этом в армяке или в царской мантии – это мне безразлично. Причем что странно, никто не хочет стать, скажем, Бетховеном, Моцартом, Толстым, Рафаэлем. Но все хотят получить власть, как будто бы это проще… Кто палку взял, тот и капрал… Так вот, кстати, о палке и о капрале…
Я все это видел, и не со стороны, а изнутри… Очень интересное, но тяжкое занятие – видеть изнутри… Что-то типа военно-полевого корреспондента…
Я, собственно говоря, не помню, звали ее Нюркой или еще как-то по-другому, но мне все же кажется, что ее звали именно так… Это была здоровенная, грудастая и крутозадая девка, краснощекая и смазливая, из тех, кого в деревнях звали перестарками, потому что в свои двадцать восемь она еще не бывала замужем. Выходить было не за кого: в послевоенной деревне не было парней, они остались где-то под Москвой, Сталинградом, на Украине и в совсем далекой от Урала Германии; в деревне же горевали одни бабы, подростки, хлюпающие в тяжелых отцовских сапогах, и несколько инвалидов.
Нюрка была терпелива, как те заморенные колхозные лошади, которых она обихаживала вместе с увечным отцом, совмещая в себе одновременно и конюха, и навильщика, и возницу. А в колхозе было и голодно, и холодно, на трудодень давали пригоршню ржи на кашу и кучку осклизлой мелкой картошки…
Может быть, Нюрка так бы и осталась в колхозе и не коснулась бы ее затем общедеревенская известность, если бы… Если бы не приехала в отпуск Клавка – Нюркина товарка и соседка, служившая где-то на стороне.
На Клавке была шерстяная, под ремень, гимнастерка цвета хаки с голубыми погонами, синяя, тоже шерстяная юбка, на ногах ловкие, со скрипом, хромачи. А на крашеных и остриженных волосах – синий берет с золотой кокардой. Когда она шагала, выбирая, куда поставить ногу в блескучем сапоге, между юбкой и сапогами отчетливо виднелись шелковые чулки. И даже сам товарищ Савушкин, председатель колхоза, увидев Клавку, остановил двуколку и, поздоровавшись с ней за руку, назвал ее Клавдией Ивановной.
И вроде это была все та же Клавка, которую совсем недавно, прямо на дворе, задрав подол, порол отец, и вместе с тем появилось в ней что-то новое, непонятное и опасное. Говорили с ней осторожно и как по-писаному, как с приезжими из области корреспондентами.