412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлий Самойлов » Хадж во имя дьявола » Текст книги (страница 12)
Хадж во имя дьявола
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:56

Текст книги "Хадж во имя дьявола"


Автор книги: Юлий Самойлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Наконец, я увидел число «33» и белую на черном фоне надпись «Неман». Я прошел по зыбким сходням через одно судно, другое, и вот, наконец, чуть колеблющаяся палуба моего судна. Ко мне сразу же направился некто молодой и плечистый в кирзовых сапогах, в обыкновенной серой телогрейке и зимней солдатской шапке, на рукаве у него была красно-синяя повязка.

– Вы к кому?

– Мне к замполиту,– ответил я.

Мне точно назвали время, когда этот морской чин должен меня принять.

– Поднимитесь на ростры, слева по борту, вторая каюта.

Но если бы он не показал мне рукой, куда идти, то слово «ростры» для меня значило бы столько же, как, скажем, речь Горация против Куриациев на латинском языке. Все эти термины я узнал позже, а пока я потащил свой чемодан по деревянным ступеням железного трапа. Ступени обязательно должны быть деревянными, по железным можно соскользнуть, а море требует предусмотрительности.

Я постучал, вошел, поставил чемодан и, поздоровавшись, положил на стол запечатанный пакет из кадров.

В довольно простой каюте, где стоял письменный стол, сидело два человека, один в морской форме, лет сорока восьми – пятидесяти, с седеющей крупной головой, второй моложе, лет тридцати двух, в штатском. Лицо его, белое, с нежной кожей, сразу отделяло его от моряков. Этот второй, вероятно, жил в городе и много времени проводил в помещениях. Между тем, пока замполит, а это был старший, рассматривал содержимое пакета, молодой очень бесцеремонно и пристально рассматривал меня, как будто я был неким экспонатом или фокусником, которого он хотел поймать на ловкости рук.

Я не терплю, когда меня так нагло рассматривают, и поэтому еще более бесцеремонно начал разглядывать его, а это делается так. Нацеливаешься, как из снайперской винтовки, допустим, на левую бровь, и начинаешь изучать: считаешь волосики, замечаешь шрамик посередине… И молодой быстро опустил глаза.

В это время замполит отложил бумагу и кивнул на какой-то зачехленный предмет у стола:

– Садись. Я знал о твоем появлении на судне, знают об этом и капитан и стармех. Мы все считаем, что лучше, если ты начнешь с машины, но можешь начинать и с палубы, это дело твое.

– Нет,– вмешался молодой,– в машине он приобретет профессию, а это для него самое главное.

– Ему виднее, что для него главное, – пренебрежительно прервал замполит и повернулся ко мне. – Насчет стихии, штормов, морского товарищества я говорить не буду. Но люди везде люди, у людей – свои недостатки, свои преимущества. Надо проявлять терпимость и сдерживаться.

Через полчаса, когда я получил спецуру: черные х/б брюки и куртку, ко мне в каюту вошел вахтенный, тот, с повязкой.

– Кем?

– Угольщиком,– ответил я.

Он недоверчиво усмехнулся и поглядел на мою шапку и меховые перчатки:

– А я думал, вторым штурманом или механиком.

– Ну да, хорош штурман, – криво улыбнулся я, – я в море-то сейчас пойду впервые…

Вахтенный сел и вытащил сигарету.

– А что заставило?

Я развел руками: бывают причины.

– А сам-то кто по профессии? – настаивал он.– Небось, по бумажным делам?

– Ну, от бумажек я дальше тебя, – засмеялся я. – На платежных-то, небось, расписываешься? Ну и вообще не все сразу, а то, как следователь: что, почему, зачем.

– Это верно,– тут же согласился он. – Дело, вишь, в том, что в угольщиках кто ходит? Или пацаны, или ежели какой штрафник. А ты тут приходишь этаким джентльменом в годах… И кем? Угольщиком.

В это время почти вместе вошли три кочегара или, как звали на угольном флоте, файерманы – люди огня.

Один сухощавый и жилистый дед, не менее пятидесяти пяти, в пальто с серым каракулем и такой же шапке. Ни дать ни взять какой-нибудь мастер цеховой. И очки в кармане пиджака. Зато другой, приземистый и широкий, как шкаф, с круглой добродушной рожей, в морском бушлате и лихой мичманке набекрень, показался мне настоящим морским волком. Третий, мужичонка лет сорока, был каким-то неприметным и серым. Звали его Антоном. И он, как потом я узнал, не пользовался популярностью в команде за стонотность. Он делал свое дело, как все, но все время стонал, жаловался, опять стонал и был недоволен всем, в том числе и своим собственным существованием.

Я вспомнил, что в чемодане у меня лежат две бутылки коньяка и, воспользовавшись паузой в разговоре, выставил их на стол.

– Во дает,– ухмыльнулся вахтенный.

– А вот закусить-то… – я беспомощно оглянулся по сторонам.

– Это я обеспечу,– кинулся вахтенный и уже через минуту поставил на стол целый противень жареной трески. Потом молодой кочегар скинул свою мичманку, порылся где-то в углу и поставил на стол банку икры, пояснив для меня, что это икра зубатки.

Пили по очереди из двух стаканов, в которые накрепко въелся неотмываемый налет крепкого чая.

– Я не пью ни грамма, – сразу же определился я.– Ни с кем и никогда.

– А зачем коньяк на судно притащил? – подозрительно сверкнув бусинками глаз, спросил кочегар Вова-Шкаф, так я его окрестил про себя.

Я засмеялся:

– Хотел капитану поставить, чтоб он мне работенку какѵю-нибудь непыльную дал.

Вахтенный, прерывая меня, поднял руку:

– Наш новый угольщик, у тебя в вахте, Архипыч.

Старик спокойно кивнул головой и закусил коньяк целой ложкой икры. Была она бледно-красного цвета, а икринки по величине чуть больше, чем у черной зернистой. Ну, а что такое зубатка, это я узнал потом, такая длинная и зубастая рыбина, пятнистая, как леопард.

– Непыльной работы у нас нет, – вмешался Антон,– работа у нас каторжная, и все мы здесь каторжники.

– А ты что, приговоренный, что ли? – оборвал его Архипыч.– И что только маешься? Ехал бы к своей Авдотье на Брянщину, и баста.

– Ты что, из штрафников? – подозрительно сощурился Володя-Шкаф.

Я кивнул. Мне, в общем-то, был симпатичен этот парень, да и все эти люди.

– На пиратском судне, у одноногого Джона Сильвера в моря ходил…

Но тут вмешался Архипыч:

– Ты что привязался к нему, что да кто? Тебе сказано, угольщик у нас, вот и все!

Архипыч пользовался на судне большим уважением, и Володя сразу смутился:

– Я что, я ничего… – и тут же протянул мне короткопалую руку с въевшейся угольной пылью.

– Когда надо будет или когда человек захочет, он сам все расскажет,– докончил Архипыч.– А что не пьет, это тоже хорошо.

– Ну, спасибо, брат,– выпив сто пятьдесят граммов коньяка, сказал добродушный улыбчивый парень.– Мне уж и на вахту пора, кэп прибыл, скоро отход.

Когда он вышел, Архипыч кивнул вслед:

– Саня Колесников, второй штурман, классный морячина. И капитан у нас знаменитый, у него все деды и прадеды моряками были. С ним всегда с рыбой будем.

Судно наполнялось людьми. В это время меня позвал замполит и повел в капитанскую каюту.

Передо мной сидел среднего роста, плотный и почти лысый человек с красным обветренным лицом и внимательными серыми глазами. Он выслушал замполита, который представил меня и, отодвинув в сторону пакет из кадров, перевел взгляд с меня на замполита, а потом, насмешливо пожав плечами, проговорил:

– А мне наговорили бог знает что. Значит, решил в море пойти? Ну, что ж, хуже не будет. Ты в море-то ходил ранее? Сначала море будет бить, но ты не сдавайся и оморячишься.

– А сколько времени привыкать-то? – спросил я.

– Этого, парень, никто не знает. Есть такие, которых море не бьет вообще. Вот, к примеру, Гончаров, писатель. В жизни моря не видел, и сразу в кругосветку. Его море не тронуло. Или наоборот: Нельсон, адмирал, а море его так до смерти и било.– Он помолчал немного и добавил: – Кого как. С кем на вахту-то поставили? – спросил он замполита.

– С Архилычем,– однозначно ответил тот.

– Во, парень,– поднял руку капитан. – Архипыч из моряков моряк. Он тебе все правильно подскажет и всему научит.

Потом меня представили «Деду», так называли на флоте стармехов. Он очень подозрительно оглядел меня и с явным хохлятским акцентом проговорил:

– Тут надо працювати, а ты, как я бачу, не сильно привыкший.

Я сразу вспыхнул:

– Привык, не привык, но от працювалыциков не отстану, помощи не попрошу.

Он засмеялся и хлопнул широкой ладонью по столу:

– Ну и добре. А помощь тут просить и не у кого. Все на своем месте сидят, свое дело делают. А что ты злой и гордый, то хорошо.

А потом мы с Архипычем пошли на вахту.

Кочегарка на судне железная, четыре на шесть. Три котла, три топки, манометр с красной чертой-маркой: шестнадцать атмосфер. На этой марке и должен держать пар настоящий мастер огня. Сзади туннель и угольный трюм, вагонетка на рельсах катается. И дело мое, в общем, простое: уголь подвезти, разбить кувалдой большие куски и еще поддувало чистить. А когда кочегар топки чистит, заливать горящий шлак. Правда, жарко, как в аду, и когда я заливал шлак, то пар бил в ноздри и глаза какой-то уксусной кислятиной. Но все это было так, мелочь, ерунда. И был в кочегарке еще лом, который из-за длины и тяжести называли «понедельником». Им подламывали крабы в самой глубине топки. У Архипыча, правда, никогда таких крабов не было, и «понедельником» он не пользовался. Работал он очень спокойно и не торопясь, и пот у него выступал только на лбу, да и то только, когда он чистил топки. Он любил все объяснить, показать, научить. Уголь с его лопаты летел тонким упругим веером туда, куда надо. Другое дело Володька. Тот все четыре часа вахты по-звериному метался между топками, хватая то лопату, то скребок, то лом. Он, конечно, тоже держал пар на марке, но как! И однажды я сказал ему об этом.

– Сравнил тоже,– засмеялся Володька.– Архипыч – бог огня. Он чем берет – умом, навыком. А у меня – во,– он напружинил могучие мускулы,– Сила есть, ума не надо!

С командой отношения у меня наладились быстро. Не знаю уж как, но только не от меня, слух о том, что я – «человек оттуда» как-то просочился. Не знаю почему, это меня впоследствии сильно интересовало, но человек, пришедший из лагерей, сразу приобретал авторитет, особенно среди молодежи. Уж не знаю, что за авторитет можно высидеть на нарах. А кто за что сидел, это уж никого не интересовало. Впрочем, если бы я был политическим, со мной бы не якшались. Сидел за политику, значит, либо изменник, либо шпион, либо их помощник. Что касается ошибок суда или там следствия, тогда считали, что, конечно, судьи люди и могут ошибаться, но это не касается политики. Там ошибок быть не могло, там действовали особые люди, железные и кристально чистые. Они никогда не ошибались. Служба ЧК, МГБ, КГБ связывались с деятельностью знаменитых разведчиков, она содержала особую героику, а герои в то время ставились высоко, и это очень хорошо, в этом основа нравственности.

Здесь надо заметить, что сейчас обнаружилась какая-то странная прагматическая дегероизация. Кстати сказать, мне до героев далеко, и в разряд мучеников я себя тоже не вписываю. На войне, как на войне… Но когда после долгих лет я начал выбирать профессию, я бы запросто мог пристроиться, у меня оставались связи. Я мог бы стать метрдотелем в ресторане, торговать шашлыками… Короче, сесть в теплое местечко. Мне доказывали, что времена портативных автогенов, отмычек миновали, что пришла пора, как говорил Остап Бендер, определяться в управдомы. Но я предпочел уйти в море, потому что оставался сыном своего времени. Мне показались позорными эти теплые местечки и эти мыши-норушки, и хомячки с защечными мешочками. Иногда молодые люди мне говорили, что они просто умнее, что они отбрасывают все ненужное, что они рационалисты и прагматики. Ну что ж, прагматизм, в определенном смысле, да. Я тоже прагматик. Но что прагматичнее: быть влюбленным, как Ромео, или пойти к проститутке? Только не улыбайтесь, не иронизируйте и не торопитесь с ответом. Я имел много денег и много времени, за что, кстати сказать, и сидел. Яхорошо исследовал вопрос. И что может быть прагматичнее для исследования, чем свободное время и свободные деньги? Меня опять, как всегда, тянет философствовать.

Итак, с командой было все хорошо. Посмотрев на меня во время вахты, стармех солидно кивнул Архипычу:

– А что? Гарный хлопец. И файерман из него будет, то уже и сейчас видно.

Вот только море. Море било меня две недели. Казалось, что у меня в животе сидит некто гладкий, мускулистый и горбатый. Время от времени он выгибал горб и подпирал все мои кишки к самой глотке, а Архипыч мазал на хлеб масло и, круто посолив заставлял есть. Я ел и тут же все извергал обратно, но Архипыч давал новый кусок и заставлял снова есть. А в голове было так будто я целую неделю беспробудно пил. Но вот на восьмой день я съел один ломоть, потом другой и в общем салоне ел борщ и котлеты. Но от рыбы меня продолжало мутить, от одного ее запаха и вида. На четырнадцатый день я вошел в салон после собачьей вахты и, сам не заметив, начал с удовольствием есть жареную треску. В это время в салон вошел капитан. Он внимательно посмотрел на поднос с треской, на кости в тарелке и серьезно проговорил:

– Ну, вот и все, парень, оморячился. Раз дары морские принимаешь, значит, море тебя тоже приняло.

Еще через рейс я пошел кочегаром и, возвращаясь, уже в акватории порта, дважды с шиком подорвал клапаны. Это считалось доказательством мастерства, особым блеском. Но «Дед», мой прямой начальник, отреагировал на это двояко. Сначала он яростно выругался и плюнул в уголь:

– Ты что ж это робишь? Чи тебе здесь котельня, чи бисова кухня? – А потом, уже поднимаясь по трапу вверх, озорно подмигнул: – Так держать, файерман!

Дело в том, что каждый подрыв клапанов выпускал в атмосферу одну тонну воды в виде белого перегретого пара, который с оглушительным шипением вырывался из клапанов, как из жерла вулкана. Но «деды» – стармехи хвастались своими файерманами один перед другим. А подорвать клапана в акватории порта, да еще дважды – это ли не доказательство! Но разве я остановился бы на этом…

В любом деле я не любил соучаствовать, от кого-то зависеть, я всегда хотел быть в корне дела.

Но для этого надо было окончить мореходку. У меня было законченное среднее и уже двухлетний морской ценз, то есть я имел явное преимущество перед простыми десятиклассниками Первым кому я об этом сказал, был Архипыч. Он к тому времени уже списался на пенсию, и я встретил его на берегу. Выслушав меня он надел очки, внимательно посмотрел на меня сквозь окуляры и кивнул головой:

– Гребем ко мне.

Я просидел у него до вечера, слушая разнообразные флотские байки и унес презент – коробку с дюжиной английских тельняшек с белым альбатросом на левом плече. И еще трубочку, настоящую матросскую трубочку.

На следующий день я пошел к капитану. Начинать надо было с него. Он, выслушав меня, по своему обыкновению, проговорил:

– Ну, что ж… Хуже не будет,– и вызвал «Деда» и комиссара, и, ткнув в меня коротким пальцем, сказал: – Оперился мореман. В мореходку хочет.

Они написали мне направление-характеристику. По этой характеристике меня не то что в мореходное училище, но и в институт внешних отношений должны были взять без малейших сомнений. Только комиссар, грустно улыбнувшись чему-то, известному ему одному, добавил:

– Но в случае чего ты, парень, нос не вешай.

А почему, собственно, я должен был повесить нос? В чем дело? Я заполнил анкету, ничего не скрывая. Хвастаться нечем, но разве я не отсидел все до конца? Разве я изменник, предатель, немецкий сподвижник, дезертир или людоед?

Меня, конечно же, не пропустила мандатная комиссия.

Лощеный чиновник в морской форме, холодно осмотрев меня с ног до головы, как будто прицениваясь на рынке рабов, сквозь зубы изрек:

– Мы здесь не сумасшедшие, чтобы таких, как ты, принимать в училище. К нам идут чистые и ясноглазые, а ты…

Этого было для меня более чем достаточно. Значит, я второсортный, грязный и мутноглазый холоп, как в той лагерной песенке: «Так для чего ж я добывал себе свободу, когда по-прежнему, по-старому, я вор?» Громадным напряжением воли я пересилил себя, но это, вероятно, как-то отразилось в моем лице и глазах. Поведение чиновника разом изменилось, и он даже встал, разведя руками:

– Вы же понимаете, есть указание, людей с судимостями не принимать. Это не моя выдумка. Я могу показать вам циркуляр.

Ну, а дальше – девятый вал. Восемь волн в море – средние. Девятый – огромный, сметающий все на своем пути.

28

Шла картина о цыгане Будулае. И вдруг в момент, когда в кузню, где работает Будулай, приходит его сын, которого он еще не знает, в лице Будулая появилось какое-то знакомое мне выражение, и киноартист стал похож на человека, которого я знал лично, то же зловещее и таинственное выражение и высокомерие, застывшее в странном изломе нависших бровей, как будто цыган знал что-то такое, чего не мог знать никто, кроме него.

Да-да, я вспомнил, это был Адам Газ, сидящий в одной камере со своим сыном. Старик постоянно гадал, выбрасывая из кружки горсть пестрых бобов. Бобы раскатывались в разные стороны, собирались в отдельные кучки, а цыган водил толстым пальцем и что-то бормотал. Но самое главное заключалось в том, что цыган гадал только на себя и никогда никому другому. Я несколько раз пытался узнать, в чем же суть гадания, и как эти пестрые, похожие на узорные пуговички, бобы привязаны к человеческим судьбам. Но цыган только усмехался и переводил разговор на что-нибудь другое. Ну, конечно же, я очень далек от мистики или, вернее, от того, что, не знаю уж почему, зовется мистикой. А тюрьма – это все-таки своего рода этнос, у которого есть свой язык, свои внутренние отношения, лидеры, религия и свои легенды.

Вспоминая об Адаме Газе, который гадал на бобах, я вспомнил совершенно загадочное происшествие, ставшее впоследствии легендой. Но дело в том, что я лично знал одного из действующих лиц в этой легенде, и событие, можно сказать, происходило при мне.

В камере тогда сидело человек сто, не менее. Спали прямо на бетонном полу, не просыхающем от пота. А сидели здесь самые разнообразные люди: и обыкновенные карманники, и убийцы, и растратчики, и даже конокрады  профессия ныне устаревшая. Но среди всех выделялся Лева Терц, шулер самого наивысшего класса. Карты в его руках казались живыми существами, а пальцы – своеобразными магнитами, притягивающими эти карты или наоборот, выталкивающими их из колоды. За что сидел этот человек, я уже сейчас не помню. Впрочем, я не так уж и обращал внимание на него. Мало ли в тюрьме шулеров, и, кроме того, я не любил карты и с удивлением наблюдал за игроками, просиживающими за картами дни и ночи. Но дело не в этом…

Однажды утром, еще до проверки, в камеру ворвался целый отряд надзирателей и начал активно осматривать и простукивать стены и решетки. А решетки вообще осматривались под огромной лупой. Прутья пытались вертеть, дергать вверх-вниз, но решетка оставалась незыблемой. И только на проверке мы узнали, что у нас из камеры пропал человек. Его нашли лежащим на плитах тротуара за стеной. Конечно, это еще не побег. Вырвавшись из камеры, он остался на тюремном дворе. Но он разбился, у него был поврежден позвоночник, голова, ноги и руки, как будто он действительно спрыгнул с третьего этажа. Всю камеру таскали на допросы и спрашивали, что и кого видели в камере в эту ночь. Но, конечно, никто ничего не знал, и не потому, что действовала круговая порука, а потому, что действительно никто ничего не знал. Если бы кто-то что-то знал, я бы знал тоже. Но как все это произошло? Дело в том, что если бы он как-то договорился с ключником, и тот бы выпустил его из камеры, то ему еще бы надо было выйти из коридора и из корпуса. Но даже это не дало бы ему свободу. Он остался бы в тюремном дворе. А стены в камере были трехметровой толщины. Если отбросить некую информацию о людях, проходящих сквозь стены, то через окно, затянутое двойной решеткой, пройти было и вовсе невозможно. Но вместе с тем факт оставался фактом. Человек бежал. Он прошел сквозь стену или сквозь решетку и прыгнул вниз. Его нашли на тротуаре под камерой. Этот человек и был Лева Терц.

Я бы не узнал об этом ровно ничего, кроме того, что знали все если бы не один комический случай. Камеру повели в тюремную баню, а перед входом обильно мазюкали серно-ртутной мазью и какие-то капли попали совсем не туда, куда надо. На следующее утро я пришел в ужас, вспомнив, что брал курить из рук одного немца, про которого говорили, что у него какой-то особый скрытый сифилис. Ну, конечно же, я знал обо всех проявлениях этой знаменитой болезни и знал, что то, что возникло, никак не похоже на сифилис и вообще ни на что. Я начал стучать в дверь

Конечно, одного заявления, что тебе нужен врач, недостаточно. Для надзирателя это просто пустой звук, и он потребовал, чтобы я продемонстрировал болезнь и, надо сказать, что демонстрация имела успех. Дело в том, что в тюрьмах страшно боялись заразы. Заключенные могли благополучно издохнуть от чего угодно но только не от заразы. Тут вся тюрьма поднималась на дыбы. Меня срочно доставили в тюремную больничку, где единственным настоящим врачом был доктор Готлиб Кюн, немец с Поволжья. За что его посадили, тоже не помню, но мне кажется, именно за то, что он был немцем, да еще с Поволжья. Он очень смешно коверкал русский язык, вставляя в свои вполне грамотные фразы знаменитые форшляги, то есть, называя ряд вещей, так сказать, своими именами. Он очень внимательно осмотрел меня и поднял палец.

– Это есть отшень показательный случай.

Однако я рассказал ему насчет немца, сидящего в камере, но он отрицательно покачал головой:

– Я его узнал. Это есть Отто Мюнцер, у него не есть льюис, у него есть геморрой. А вот второй ваш пояснений есть правильный, медицинский вариант. Мы будем вас вылечивать.

Он был очень разговорчив, этот немецкий доктор.

В первый же вечер я говорил с ним о Гете, Реглере, о Фейхтвангере. Кстати сказать, я пролежал в больничке почти два месяца только потому, что Готлибу было не с кем говорить. На второй день он таинственно мне сказал, что в больничке, в специальном боксе лежит секретный больной, который, как он сказал, «хотел совсем убегать из тюрьма»…

В этом боксе, в крошечной комнатушке без окон, в лубках, сделанных из досок, лежал Лева Терц. В этот час он был в сознании и пытался улыбнуться.

– Дай закурить,– тихо проговорил он, стараясь не шевелить губами.

Я посмотрел на доктора Готлиба. Он вытащил большой кожаный портсигар и положил на тумбочку пять папирос. Это были дешевенькие гвоздики, не то «Ракета», не то «Бокс». Но, закурив их после махры и самосада, я сразу почувствовал особый медвяный аромат табака. Терц несколько раз затянулся, и его глаза просветлели.

– Что случилось? – так же чуть слышно спросил его я.

Он показал глазами на папиросу, я дал ему еще затянуться и еще, и он начал говорить:

– Часа через два после отбоя, когда вы уже все спали, бросили трамвайчик из одного человека…

Смешное выражение, не правда ли, «трамвай из одного человека»? Но это жаргон… А трамвай… Вероятно, потому, что, когда людей бросали в камеру, они входили один за другим, как сцепленные вагоны трамвая…

– Глаза у него горели, как будто заширенный он или пьяный. Но мне-то что. Я приглашаю – мол, кто хочет сладко пить-есть, прошу напротив меня сесть. А он так это безразлично оглядел все мои игровые шмотки и вытаскивает пачку денег в ладонь толщиной, и одни сотни. И колода у него новенькая. Посмотрел я как он карты тасует, аж страшно стало. Ты же видел, что я делаю с картами, но до него мне далеко. «Ну что ж, – говорит, – давай под все в три партии». Ну и вылупил меня, как яйцо из скорлупы, один крест на груди болтается. А крест этот со мной все тюрьмы обошел. «Нет, – говорю, – крест не играется». Тогда он мне этак спокойно предлагает поставить на кон руку, то есть я ему руку свою ставлю, а он мне – все, что выиграл у меня, и еще свою сотню. Конечно, я без руки никто. Но мы, когда проигрываем, уже удержаться не можем. «Ты что, – спрашиваю, – кровожадный, что ли?» А он так же спокойно отвечает: «Да, мол, а что?» Но тут его что-то закоробило, глаза потухли, и начал он проигрывать, и все проиграл, а потом глаза потупил и предлагает: «Иди, я тебе свободу проиграю». Ну, а кто от этого откажется? «А как, – спрашиваю, – ты меня выведешь?» «Это мое дело», – говорит,– сначала выиграй. Ты что, не понимаешь, кто я?» В то время в тюрьмах попадались самые разнообразные люди и не только среди тех, кто сидел, но и среди тех, кто охранял сидевших. Я знал надзирателей, которые проигрывали всю форму и даже документы. И я выиграл у него свободу. Вытаскиваю нож: «Плати!» А он тихохонько вырвал у меня нож, свернул его в колечко и втер в пол. А потом встал, взял меня за руку и начал подниматься по воздуху. И идет, будто бы по лестнице. И я тоже чувствую под ногами лестницу. Смотрю, мы уже на подоконнике, и решетка раздвинулась, став широкой как ворота. Он прошел через решетку, и я за ним. Потом он пиджак обеими руками оттянул, как зонтик, прыгнул и медленно-медленно опустился на землю. Ну, и я прыгнул за ним… И вот теперь я здесь, умираю.

Вообще, тюремные легенды напоминают все остальные легенды и сказки. В них присутствуют и таинственные, потусторонние силы, и магия, и все остальное.

В одной тюрьме, в пустой камере, которая раньше когда-то была кабинетом, был весьма хорошо сохранившийся барельеф, изображающий императрицу Екатерину II, в короне и со скипетром, сидящую на троне. Так вот, ходила легенда, что если тюремное начальство хотело от кого-то отделаться, то этого человека сажали в камеру с барельефом. А ночью каменная царица выходила из стены и давила узника в каменных объятиях. Вы помните «Венеру Ильскую» Мериме? Похоже? Ну, а Терц? Он умер той же ночью… А его рассказ?.. Что это? Треп перед смертью? Он ведь знал, что умирает.

В тюрьме разные люди и тысячи судеб. Были высокограмотные интеллектуалы и те, кто еле расписывался и читал по слогам. Были очень талантливые хитроумные авантюристы и чугунные тяжелодумы. Но в общем, если не считать единиц, мир тюрьмы психопатичен и очень эклектичен. Плоская похабщина смешана с высокопарным театральным пафосом и сентиментальностью, цинизм и прагматика – с очень высокой стойкостью и понятием чести, крайний эгоизм – с самопожертвованием, патологическая жестокость и жадность – с полным пренебрежением к деньгам золоту, богатству, смелость – с трусостью и многое другое. Конечно, все это присутствует и в большом, открытом мире, но в нем множество возможностей и множество условностей, чтобы скрыть это. А здесь маски сорваны, иногда они сорваны судорожной рукой, как срывают противогаз, задыхаясь от недостатка воздуха.

Кто был я сам?.. О себе трудно говорить. Хвалить, – скажут, – самохвал, хулить,– скажут,– ишь, наблудил, а теперь кается. Ну, а если посмотреть на себя со стороны, так сказать, чужими глазами? Все зависит от того, чьи это глаза, кому принадлежат. Что касается раскаяния, я мало верю в это. Впрочем, это может быть с убийцами. Убить не так просто. Но в том случае, когда убийство совершено в припадке гнева, ярости или случайно, тогда убийца начинает переоценивать свои поступки, а перед его глазами появляются те самые кровавые мальчики, и он не может сам перед собой оправдать себя. И нередко убийца кончает собой. Но есть и другой вид убийц – убийца-прагматик, он все расценивает цифрами выгоды. И еще один тип – те, кто убивает из самоутверждения. Эти – самые подлые и опасные. Они, конечно, недостаточно нормальны, но достаточно прагматичны. Они боятся сильных и решительных, но терзают и убивают беззащитных и слабых. Эти не каются. Могут, конечно, каяться и воры, и грабители, но это касается не всех, а только единиц.

Кстати сказать, о раскаянии. Я вспомнил двух братьев Павловских, бандитов-налетчиков. В ту ночь, когда произошел этот роковой случай, их было трое: родные братья Олег и Митя и еще шофер машины. Они ловко сняли сторожа, заткнув ему рот, связав и заперев в сторожевой будке, а потом Олег и шофер проникли в склад, а Митя остался за наблюдателя. И вдруг Митя увидел лежащий на снегу тулуп. Его, как видно, сорвали, снимая сторожа. О лежал у самых колес машины. Было достаточно холодно, и Митя набросил тулуп на себя. В это время вышел Олег. Он увидел фигуру в тулупе и, подумав, что это еще один охранник, швырнул тяжелый нож. От рывка тулуп упал и Митя, хрипя и изгибаясь, рухнул в снег. Олег бросился к брату, но было поздно: нож пробил горло. Забыв про автомашину, Олег выхватил пистолет и начал стрелять. Когда на звуки выстрелов прибежала милиция и была вызвана «Скорая помощь», Митя уже умер. И Олег, выстрелив себе в висок, упал к ногам брата.

Да, это все может быть, так бывает. Но есть и другие случаи… Преступление всегда аморально, если оно совершено не из-за голода и крайнего отчаяния. Я не могу признать вором того, кто, будучи голодным, украл еду. Я не могу признать убийцей того, кто убил, защищаясь. А я… Лично я…

В наше время не было телевидения, репродукторы изрекали прописные истины. Основное влияние на меня имели книги. Ну да, я слышал о том, как полиция охотилась за революционерами. Но революция кончилась, начались пятилетки. Конечно, взрослый, умудренный опытом человек скажет, что именно они, эти пятилетки, сделали страну. Но меня не интересовали ремесла, хотя я никогда не чурался их, не пренебрегал ими, и любые мастера были для меня чудодеями. И все же я не хотел быть ни сапожником, ни слесарем, ни пекарем. Конечно, я помню и песни о гражданской войне. Но это тоже было давно. А мне надо было сейчас, немедленно.

У меня спрашивают: а если бы я начал жить сначала, тогда бы что?.. Я бы выбрал себе экстремальные профессии. Такие есть. Это не означает, что я отношусь с пренебрежением к крестьянству, к заводским профессиям, но… Люди – разные существа. Понятие, нравится ли работа – очень важное понятие. Конечно, можно сказать: какая разница, где работать? Лишь бы зарабатывать деньги, лишь бы зарабатывать больше. И это тоже правильно, жизнь есть жизнь, в ней важно все – и еда, и одежда, и комфорт. И в жизни приходится делать не только приятные вещи. Ну, а если работа хуже каторги, тогда что? Вот представьте себе для сравнения: каждую ночь ложиться в постель с нелюбимой женщиной. В ней нет ничего притягательного, ничего интересного, но она выгодна. У нее, допустим, важные пробивные родители. Или любая женщина может представить себе постель, где лежит нелюбимый и даже чем-то отвратительный мужчина. Но женщина вынуждена разделять с ним эту постель. Это дает материальные выгоды.

Конечно, люди по-разному относятся к этому. Одни – нетерпимо, другие, наоборот, довольно спокойно. Но ведь именно из этого и составляется человеческое счастье… или несчастье.

Все знают, у нас, в Екатеринбурге, стоит на берегу городского пруда интересный дом. В нем очень давно расположился обком профсоюза. В прошлом этот дом принадлежал купцу Агафурову, миллионеру и предпринимателю. В доме были смешаны все архитектурные стили. И мне рассказывали, что летом, каждый вечер купец, сидя в кресле у дома, останавливал прохожих, спрашивая: «Знаешь, чей это дом?» И, услышав свое имя, удовлетворенно прицокивал: «Тот-то же…» Возможно, это приносило ему счастье. Но я уверен, что очень короткое и далеко не полное счастье. Только не подумайте, что я сейчас начну пропагандировать бараки, железные кровати, телогрейки, кирзовые сапоги и двенадцатичасовой рабочий день. Просто очень важно, чтобы человек сидел на своем собственном месте. Тогда он наверняка будет счастлив. Но тяжко тому, кто не на своем месте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю