Текст книги "Хадж во имя дьявола"
Автор книги: Юлий Самойлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Если залить муку кипятком, постоянно мешая при этом ложкой, а потом все это еще подсолить, получится вкуснейшая еда. Это и есть затируха. И как сладко представить себя обладателем целого ведра этой мучной каши, именно ведра, которое можно медленно, с чувством и толком опустошать…
В тот день сто пятьдесят мечтателей лежали в юрте, об этом сооружении я уже рассказывал. Люди лежали на нарах, подстелив под себя что попало, В середине, на асбесте и железных листах, за изгородью из рифленой арматуры – печь. Она из толстого чугуна, с ребрами жесткости и похожа на огромную авиабомбу без стабилизатора. Растапливают ее через небольшую дверцу, а когда растопится, поднимают носовую часть и засыпают уголь или кокс. Пахнет горелым металлом, помоями и самосадом, а на заборчике вокруг печи сушатся разные, вроде бы ненужные пещи.
Сушатся рукава от старой телогрейки. Кажется, на кой черт они нужны, эти рукава! А вот и нужны. Обувь-то марки ЧТЗ. Только челябинский тракторный здесь ни при чем. Верха у ЧТЗ брезентовые, а вот подошва – из старых автопокрышек. Если на ноги натянуть разные тряпки, потом рукава и все это засунуть в ЧТЗ, то жить все же как-то можно. Если же босиком или, допустим, в носках, то жить нельзя или, во всяком случае, протянешь недолго. Поэтому и сушилось на оградке всякое невероятное тряпье.
Штукатур, так почему-то звали старого вора, налил мне в стакан густого чая и, закурив крепчайшего самосада из закарпатской посылки, спросил:
– Ну что, позовем Чемодана? Поговорим?..
Штукатуру было лет под пятьдесят. Среднего роста, плечистый, со стремительными движениями и покрытым оспинами крупным лицом. Более тридцати лет он был вором. Время от времени его сажали, освобождали, потом снова сажали, но в лагерях он был неприкосновенной личностью – вор в законе.
Слово «вор», когда к нему добавляется слово «закон», не обязательно обозначает похитителя чужого имущества, таких на старой Руси называли татями и шишами. Но, как бы там ни было, воры, тати или шиши – это всегда волки, а у волков свои законы. Но не буду распространяться о ворах, об их законах, я – о предателях.
Посланец ввел Чемодана. Такой же крепкий, как Штукатур, но более грузный и оплывший, с массивным бульдожьим лицом. Чемоданов Павел Власович, срок – пятнадцать лет. Бывший председатель горисполкома, два высших образования и кандидатская степень по философии. Сидел за взятки, махинации и присвоение общественных средств.
– Садись, мил человек, – протянул Штукатур, кинул на табурет кисет с самосадом. – Садись и закуривай… Ты меня знаешь?
– Кто ж тебя не знает? Ты – Костя Штукатур, вор в законе.
Штукатур усмехнулся:
– В законе… А ты, Чемодан, что ж, вор вне закона?
– Я вообще не вор, – поперхнулся дымом Чемодан.
– Ну да, конечно, он – идейный борец за госзнак, – ядовито пояснил сидящий рядом с нами Черный.
Штукатур благодушно засмеялся и спросил:
– Ты ведь, Чемодан, философ? Вот мне и интересно, а что такое, с философской точки зрения, вор?
Чемодан пожал плечами и, сняв квадратные очки в дорогой оправе, начал протирать стекла тряпочкой.
– Если формально, то именно тот, кто ворует, и есть вор.
– Отлично объяснил, с научной точки зрения, – снова вмешался Черный…
– У каждого человека – своя профессия, но, в узком смысле слова, это все, конечно, так.
Штукатур удовлетворенно хмыкнул:
– Ну, а если, скажем, без «фомича» и других инструментов заставить тебя отдать деньги или обмануть? Тогда как будет называться такой человек?
– А это будет мошенничество, – не раздумывая, пояснил Чемодан.
Я даже рассыпал табак, заворачивая цигарку.
– Хрен не слаще горькой редьки, что в лоб, что по лбу, все равно воровство.
– Ну-у, в общем, и это так, – согласился Чемодан.
– Все зависит от того, кто этот вор, – произнес Штукатур и крякнул кому-то в темноту нар: – Солдат, иди сюда!
К печке подошел плечистый высокий парень со сладковато-красивым выражением лица. Штукатур ткнул пальцем:
– Он был пограничником, ему доверяли охранять границу, он давал присягу… А шпионы с той стороны платили ему деньги, и он наплевал на все присяги и за деньги пропускал их туда-сюда.
– Ну уж, не обязательно шпионы, – буркнул парень, – так, один попался, а все другие контрабандистами были.
– Ну да, – не обращая внимания на его слова, проговорил Штукатур. – Ну и кто же он, по-твоему, Чемодан?
– Раз ему доверили, и он дал присягу, а потом продался, значит, предатель, – резюмировал бывший предисполкома.
– А ты действительно философ, – засмеялся Штукатур и снова крикнул: – Папочка! Поди сюда, миленький!
Подошел полненький кругломордый мужичок с мясистыми губами, которые он постоянно облизывал.
– Здесь, Чемодан, каждой твари по паре и все двадцать четыре подлости. Эту стерву родители в школе избрали, чтобы он их детишек, мальчиков и девочек, вел в турпоход и воспитывал. Доверили ему, а он их всех по очереди в палатку к себе таскал, как лиса кур… Я к чему это все говорю, для чего все это собираю: чтоб выяснить, кто ты, Чемодан. Может, тебя тоже сделать вором в законе? Наворовал ты изрядно, больше, чем мы всей кодлой…
Штукатур снова закурил и, посмотрев нам в глаза, отрицательно качнул головой.
– Нет, нельзя тебя вводить в закон, Чемодан. Мы – волки, Чемодан, и жизнь у нас волчья. А ты – сука, Чемодан, предатель. Тебе доверили, а ты, как неверный пес, обкрадывал своего хозяина, воровал у него из тела куски живого мяса. А с трибуны, небось, о волках кричал, требовал и настаивал… Предатель ты, Чемодан, и изменник.
Чемодан съежился:
– А вам-то что? Каждый ворует, как может. А слова, они что? Одни слова!
Штукатур глубоко затянулся и, выпустив дым, согласно кивнул головой:
– Это верно, Чемодан, мне все равно. Но ты, Чемодан, сам себя в закон вводи. Только здесь общество-то особое, продавать начнешь, доверие использовать – убьют ведь тебя, и все. Тут тяжеленько, Чемодан, не так, как у тебя в горисполкоме. Или заставь всех, чтоб тебя признали или гнись. Каждому свое.
23
Я тогда возвратился из тайги, на короткое время распустив артель. Мы мыли золотишко в Ягодинском районе, и дело у нас шло на редкость хорошо. Во-первых, шло золото, и мы ни одного дня и часа без работы не оставались. А во-вторых, мы нашли новый источник энергии, можно сказать, дармовой, в виде подарка от господа Бога. Если говорить высоким стилем, то построили электростанцию, а если же попроще – использовали силу реки и ручьев, истекающих из нее, а реки и ручьи здесь, на Колыме, бешеные. Вот и представьте себе колесо в два с половиной метра диаметром. Вода крутит колесо, а от колеса через редуктор крутится генератор, и выдается ток. Нам его вполне хватало на перфораторы, на молотки и, главное, на бутары.
Что такое бутара? Представьте себе некий великанский гроб без крышки, метров, этак, девять в длину. Стены и днище как снаружи, так и внутри, просмолены и внутри еще обложены грубым шинельным сукном. На сукне лежит делитель, похожий на девятиметровую деревянную лестницу. На делителе лежат грохота – стальные доски с множеством разнообразных отверстий, а у самой бутары есть голова и хвост. Голова цельная и чуть повыше по бортам, и стоит она, обращенная к потоку воды. Вода несется через голову в хвост, а в хвосте – замок, этакий деревянный клин до самого дна, чтобы можно было спускать воду и разные камешки.
Бутара стоит в воде на самой стремнине, чуть накосо, голова выше, хвост ниже. На голову сыплют золотоносный грунт, доставляя носилками или тачками. Вода размывает грунт, невесомое смывается, крупное и тяжелое уходит в хвост и там перетирается, так как между гальками попадаются самородки. Тяжелая мелочь проваливается в дырки и, делясь сегментами лестницы, оседает на сукно. Осевшее – это шлихи, их впоследствии доводят лотком.
Во время работы рядом с бутарой целый день стоит в ледяной воде пробутовщик. В руках у него – пробуторна, что-то вроде длинной и очень крепкой швабры. Он все время буторит, двигает грунт и воду против потока и разбивает, разминает комки. Не труд, а каторга. Попробуй-ка часов по шестнадцать стоять в ледяной воде, весь мокрый и шуровать тяжеленной буторкой. Ноги уже ничего не чувствуют, стоишь, как на ходулях, а плечи и руки болят, как будто в Куликовской битве участвовал. Впрочем, со временем человек ко всему привыкает: к ледяной воде, к тяжести, к ссадинам. Плечи и руки наливаются звериной силой.
Так вот, вместо пробуторщика мы установили двигающиеся железные катки. Попадется что-то очень твердое, пружины сожмутся, и комок проскочит. Это куда ловчее, чем пробуторщик с его шваброй.
Золото любит работу, но умную и дельную. Дураков золото не любит. Тащили в тайгу и дизеля, и локомобили, – и все для того, чтобы добывать электричество. Но попробуй-ка, допри на себе цистерну с соляркой. А если она кончится, а если что-нибудь сломается? Золото нужно всем, а ты – никому. Наша ГЭС решила все эти вопросы.
Взрывчатку и детонаторы нам, конечно же, не давали. Может быть, и был в этом запрете какой-то смысл, но у меня в артели не было ни сумасшедших вообще, ни сумасшедших террористов, ни пироманов. Все были тертые, битые, мученные и крученные. Аммонит мы добывали у геофизиков, у рудниковых отвальщиков и даже в воинских частях. Спирт решал все проблемы, а взрывником был я сам. Толковый взрыв – избавление от многодневной дурацкой работы.
Сейчас я ехал домой. Предстояла зимовка, а это уж очень серьезно. Ставишь впритык к терраске, то есть к земляному борту, палатку мест на сто, а из палатки выход прямо в штольню. Штольня – два метра высоты и два ширины. Зимовка – это значит зимовать, а это минус пятьдесят-шестьдесят-шестьдесят пять градусов. Сорок – оттепель, земля – как сталь, воды нет. Чтоб бить штольню по слою, надо отогревать грунт. Отогревают землю бутом, то есть греют на костре здоровенные камни и укладывают их в штольне к стене. Они землю и отогревают. Потом киркуют, копают и носят в палатку, а в палатке уже моют лотком. Но чтобы мыть, надо воду, значит, надо таять снег. Беспрестанно горят печи, идет уйма дров. А колымская тайга—хилая, как кудри на лысой голове. Для зимовки надо не менее ста пятидесяти кубов дров. Потом в корытах, сделанных из разрубленных вдоль бочек, тает снег, и в талой воде отмывают лотком золото. Кроме того, надо еще и саму палатку греть, а в ней и людей. Конечно, палатка не простая с утеплителем, но утеплять надо самим. Ставишь внутри деревянный каркас покрепче, на него – толь, рубероид в два-три слоя, потом на это натягиваешь палатку, на ней – второй каркас. Потом – блоки мха, лапы стланика и снег. И себя надо тоже обихаживать, держать, так сказать, на шкале твердости, иначе можно умереть дважды или даже трижды. Короче, это очень веселое занятие. Поэтому перед долгой зимовкой я распустил артель на десять дней, чтоб каждый мог повидаться с семьей, если, конечно, она у него была, взять все необходимое, собраться. Но зимовать в этот раз мне так и не пришлось.
Жену я застал всю в слезах, и ничего не мог понять в этом наборе жалоб, слез, всхлипываний и истерики, пока не поклялся все перебить, сжечь и себя и ее. А она меня знала. Меня не донимали многие проблемы, которые донимали других, но я сам творил себе свои проблемы, умудряясь из малозначительных случаев и из оттенков создавать собственные, свои. Я не мечтал о волжском пиве или об аджарских пляжах, не вздыхал о помидорах и персиках, о метро, об интеллектуальном общении. У меня были книги. Книг на Колыме было очень много. А насчет общения… даже если твой собеседник – идиот, то для тебя это тоже путь познания. Ты познаешь идиота, причем многие из них отличаются от неидиотов только тем, что не умеют это скрывать. Впрочем, на Колыме идиотов было сравнительно немного. К тому времени у меня сложилось свое мировоззрение, свои установки, и отлучить меня от них кому-либо вряд ли удалось бы.
Жена рассказала: с год тому назад некая комсомолка (она ее потом назвала Галей) сообщила в райком, в прокуратуру, что начальница межрайонной аптекобазы Хвостова фальсифицирует медикаменты. Что это значит? Очень просто… Берешь какой-нибудь порошок, который стоит, допустим, тысяч пять за килограмм, отсыпаешь от него, скажем, одну треть, а потом добавляешь туда тот же вес, но очень безобидного и очень дешевого порошка, например, белой глины, мела, или, скажем, сахара, с которым пьют чай. А дорогих медикаментов много, среди них – наркотические, смертельные яды. Что же касается того, что кому-то эти разбавленные лекарства не помогут или даже навредят, Хвостова придерживалась концепции незабвенного гоголевского Земляники: все в руках божьих, Бог дал – Бог взял.
Провели расследование. Все подтвердилось. Хвостову сняли, и она куда-то исчезла. Но так как она снабжала этими испорченными медикаментами все аптеки района, в том числе и аптеку которой заведовала жена, то через некоторое время все эти порченные медикаменты были изъяты по списку. А потом всех аптекарей вызвали в суд и предъявили им иск. Я помню, как лично сам писал в суд мотивированное заявление с отказом платить за чужие грехи. Суд отложили. Но с Магадана приехал ревизор, некая Торукаева, имевшая указания изыскать, найти, измыслить… И она, конечно, нашла пятнадцать тысяч рублей недостачи. А моя жена – что? Ребенок. Ее в тюрьму, да еще к колымским гиенам!
Я заведомо знал, что она не брала и не махинировала. А что делать? Поджечь аптеку, догнать и убить Торукаеву, добраться до старой суки Николашкиной, которая заведовала всем аптекоуправлением, дать взятку, но кому и за что?
Прежде всего я собрал все архивы и спрятал их так, что их не нашел бы никто. Позвал Алексея Романовича, моего друга и человека необыкновенной судьбы и сделал двойную самопроверку. Но прежде я расскажу несколько слов об Алексее Романовиче.
Родился он не то в двенадцатом, не то в тринадцатом году в Иркутске. Отец был убит на фронте, а мать умерла неизвестно отчего. Потом была беспризорность, приюты, потом, в гражданскую, он был сыном полка, и уже незадолго до этой войны – высшее специальное училище. Он командовал группой спецразведки: уничтожить, захватить, взять тепленького и многое другое. Группа была подчинена ставке Верховного Главнокомандования.
Плечистый, сухощавый и светловолосый с серо-голубыми глазами и резкими чертами лица, он говорил по-немецки, как немец, знал анекдоты последнего времени и бесподобно играл на губной гармошке. Через два года он уже имел восемь орденов и звезду Героя.
Однажды, когда он вернулся из рейда в расположение части, там появился человек из политотдела фронта. Беседуя с Алексеем Романовичем и что-то записывая, он внезапно увидел лежащий на столе огромный фолиант, и с трудом, путаясь в словах, прочел; «История мировой порнографии». Раскрыв ее наугад, он налился багровой кровью:
– Это… Это ж… – он искал название. Но Алексей Романович перебил его:
– Просто голые бабы, ни секретных документов, ни антисоветской агитации.
– Но мораль, – захлебнувшись, взвизгнул политработник.
– О своей морали мы позаботимся сами, – прервал его Алексей Романович.
Политработник взглянул на звезду Героя и чуть поубавил тон.
– Я вынужден изъять это произведение фашистской культуры и доложить кому следует.
– Ничего ты не заберешь, а доложить – докладывай, это твой хлеб.
– Вы забываетесь, капитан, – распетушился тот. – Я вам приказываю!
– Приказывать ты мне ничего не можешь, – отчеканил Алексей Романович и повернулся к сержанту. – Василий! Проводи товарища подполковника!
Все вроде бы на этом и кончилось. Подполковник во вражеские тылы не ходил, и вообще на войне он был нужен так же, как экстракт хинина за обеденным столом.
Но он мог запросить и обработать любые документы, и он запросил и обработал. И получилось, что не банда дезертиров, уходящих в тыл уничтожила заградотряд, а спецгруппа капитана Иванова. И что в распоряжении группы была не книга со скабрезными картинками, а разлагающая фашистская литература, написанная если не самим Гитлером, то кем-то из его ближайших приспешников.
Ночью капитана Иванова взяли. Ему инкриминировали, во-первых, уничтожение роты внутренних войск, распространение фашистской идеологии, попытку дискриминации политотделов и многое другое. Потом – ожидание расстрела, а потом – Колыма. Его здесь хорошо знали и помнили, а особо один случай.
Когда пароход с этапом остановился у пристани, у узкой горловины специального трапа, через который пропускали по одному из привезенных заключенных, стоял солдат с деревянным молотком и с куском бумаги, пришпиленным кнопками к дощечке.
«Первый, второй, третий, четвертый, пятый…» – считал солдат, ударяя тяжелым деревянным молотком по спине каждого проходящего и, отсчитывая пятерку, делал пометку, а потом все повторял сначала.
И вот, когда его молоток взлетел над спиной проходящего Иванова, тот резко обернулся, и его глаза встретились с глазами солдата… Считающий густо покраснел и выронил молоток. А потом, когда уже Алексей Романович прошел, он остановил прохождение этапа и, сунув дощечку с отметками в чьи-то руки, скрылся.
Воздействовать на конвойного солдата, да еще на Колыме. Воздействовать одним взглядом. Об Иванове стали говорить, что у него особый гипнотический взгляд и еще бог знает что.
Но дело заключалось, конечно, не в гипнозе. Человек, даже если его приучили обращаться с другими людьми хуже, чем со скотом, где-то в самой глубине чуть-чуть остается человеком. В нем пробуждается сомнение и что-то похожее на стыд.
Потом, еще позже, спустя год, Алексей Романович был оправдан. Ему вернули ордена и звание Героя. А пока он, ссыльный, на прииске работал бухгалтером. За двое суток мы с ним дважды перепроверили всю аптеку и всю документацию, но ничего не нашли, никаких растрат и хищений. И Алексей Романович раскрыл нам, где и в чем зарыта собака. А в бухгалтерии он был великим спецом.
В понедельник приехал помпрокурора Макушкин с двумя милиционерами. Войдя в комнату, он ткнул в меня пальцем:
– Ты кто такой?
– А ты? – ответил я.
В комнате сидело трое из моей артели, которые убеждали меня кинуть этим, их пятнадцать тысяч, пусть они подавятся. Но я уже пошел вразрез.
– А у ней муж-то вроде бы не значится, – спросил он. – Значит, ты – сожитель?
– А мне наплевать, что у вас значится.
– Интересно, – протянул Макушкин, – У тебя, конечно же, отличная биография, и ты нас, конечно же, ненавидишь?
– Это кого, вас? – переспросил я.
Макушкин вяло улыбнулся:
– Прокуратуру, милицию…
– Лично вас, – ответил я.
– Но ведь вы меня в первый раз видите, – перешел на «вы» Макушкин.
– Это вам только кажется, – ответил я. – Я давно вас знаю, и делишки ваши.
В лице Макушкина что-то дрогнуло, мелькнул какой-то непонятный в то время испуг, и он махнул рукой:
– Посторонних прошу покинуть квартиру.
– Пусть они будут понятыми, – показал я рукой на своих бригадников.
– Хорошо, – согласился Макушкин, – не надо будет никого искать. – И начал записывать фамилии понятых.
Между тем один из милиционеров привел участкового и тот, кося на меня глазами, чтото жарко зашептал на ухо помпрокурора.
Ничего, конечно, не нашли, а я, издеваясь, предлагал им поднять полы и разобрать стены.
Но они все же увезли с собой Аннушку. Она просидела ночь в районном КПЗ, а я кружил вокруг, как голодный волк. Утром жену выпустили под расписку, и я увез ее, притихшую и молчаливую. А вообще-то она была веселой и резвой хохотушкой. Ее взяли, чтобы запугать.
Вечером, дня через три, я остановил на улице самого Макушкина, идущего пешком к дому, и он испуганно заозирался по сторонам.
– Да нет, – засмеялся я. – Ты успокойся. Я вот что хотел тебе сказать: мы все проверили и перепроверили. К ее рукам не прилипло ни копейки. Это ты знаешь сам, и знают те, кто тебя науськал. Но если ее тронут, и даже посадят меня, вы все заплатите за это. Вас похитят, вывезут в тундру, разденут и подождут, пока вы затвердеете. Знаешь, как это сказано у древних? «Пусть погибнет мир, но исполнится закон».
– Кто сказал вам, что ее посадят, – заторопился Макушкин. – Ничего подобного, она полностью попадает под указ об амнистии, и все будет прекращено,– уже тоном сообщника добавил он. – А вы – артельный у старателей?
– Ну и что? – спросил я. – Золота надо?
Потом, проходя по улице, я совершенно случайно прочел красную вывеску: «Комитет Государственной безопасности по Магаданской области…». Я на несколько секунд задержался, и в моем мозгу что-то начало созревать.
Я написал заявление, что некая Хвостова, в прошлом, заваптекобазой, похитила для неизвестных целей огромное количество наркотических и сильно ядовитых веществ, при помощи которых можно уничтожить все население Магаданской области вместе с Чукотским национальным округом, а далее слово в слово выписки из фармакопеи. Кроме того, я взял с собой эту большую, черную и очень официальную книгу.
Едва дежурный по управлению прочел это заявление, он тут же взял трубку и позвонил: «Тут есть заявление с ранее неизвестными нам фактами…»
Мы шли по тихому и длинному коридору и через двойные двери приемной.
– Присаживайтесь, – указал на стул очень благодушный и, по внешнему виду, пожилой человек в штатском. Он внимательно меня выслушал и вместе со мной сверил все указанные цифры из фармакопеи, а потом улыбнулся:
– Чего только не может наделать черт, когда Бог спит.
Надо заметить, эта фирма умела работать. Факт фальсификации был доказан моментально. Хвостовой задали вопрос: кого именно и по чьему поручению она снабжала ядами и наркотиками. И Хвостова очень точно и ясно доказала, что она ни в коем случае не диверсантка и не шпионка, а воровка и мошенница. Впоследствии вместе с Николашкиной обвинили в подрыве народного здравоохранения. Все они совершали невероятно выгодный обмен наркотиков на золото. Потом еще допросили Торокуеву, Мазаревича, а всего по делу прошло человек двадцать. Так и закончилась эта, если угодно, детективная история. А с Анной мы тут же расписались. Она уехала на материк. Она слишком перепугалась. А я… я никуда уехать не мог. Однажды меня спросили:
– Говорят, ты писал заявление.
– Ну да, я писал. И что… А вы хотели бы, чтоб я, разорвав ворот рубахи, бросился на них с топором и сгинул в какой-нибудь колымской яме? Я поразил их их же оружием. – Дегазацией. Очень помогает от паразитов. Кроме того, это касалось не меня, а другой молодой жизни, которую хотели отдать на съедение колымским людоедам. И отдали бы, все четко и точно запротоколировав, заверив и опечатав. Они рассчитали, все учли, все средства борьбы и все оружие. Но не учли, что и я могу воспользоваться им же.
Однажды, когда в Академию наук обратились животноводы с Балхаша с жалобой, что волки расплодились и наносят урон стадам и что все способы испробованы, но нет спасения, Академия порекомендовала переслать с Уссурийского края десять пар тигров. И вопрос был решен.
24
Меня всегда удивляла мозаика. Когда ты стоишь где-то внизу или в стороне, ты видишь все сразу… Вот огромное со всеми деталями лицо Спаса… Вот…
Но как же лепит картину-портрет ее творец. Художник, кладя разноцветные камешки, он постоянно должен держать в памяти создаваемый образ. Тому, кто пользуется карандашом, кистью и даже аэрографом, проще, чуть-чуть отстранись и видно все. А здесь – чтобы увидеть то, что держится в мозгу, в памяти – надо спуститься вниз или отойти в сторону. Я и сейчас не знаю, как все это делается, хотя и сам пользуюсь этим методом. Память листает страницы, иногда так быстро, что еле успеваю прочитать строки, иногда надолго оставляет книгу открытой.
Когда в холодном мареве ночей
И в звездных бликах темнота вставала,
Я обращался к памяти своей.
Листая книгу жизни от начала.
И опускаясь на седьмое дно,
Среди других теней бесследно тая,
Пил памяти полынное вино.
Ничем его в тот час не разбавляя.
Не знаю, получились ли портреты, получилась ли картина.
Я всегда имел какую-то непонятную страсть к сильной оптике. И в этот раз я сидел на холме, рассматривая через мощный бинокль чудесные сады, начинающиеся почти у самого подножия. Среди грядок или по углам росли цветы, очень много роз, и весь воздух был пропитан этим странным, ни с чем не сравнимым запахом роз, соснового леса и приглушенным запахом моря. Море находилось, примерно, в двадцати километрах. А розы здесь разводил совхоз. Я находился в старом Крыму, где была могила Александра Грина. А Грина я любил всегда. Люблю и теперь.
И вдруг через стекла я увидел ноги в разношенных шлепанцах и в галифе. На галифе – знакомый кант, потом – руки, большие узловатые руки с голубой татуировкой на одной из них. Ну да, земной шар и меч, протыкающий осьминога, лезущего откуда-то из-под Антарктиды. Ну и что? Я ничего не имею против этой эмблемы. И я вообще неравнодушен к мечам. Но это был не просто знак, а татуировка, и она что-то мне напомнила, и она, и тщедушная тощая фигура в майке, в разрезе которой пробивалась клочковатая седая поросль. А вот и голова, лицо…
Да, это он, капитан Смиряков, его так и прозвали Головастиком за непомерную, не по фигуре, голову котлом. А лицо… лицо было очень незначительным – плоское, с белесыми глазами и вздернутым коротким носиком.
Тогда он был начальником режима, капитаном, но потом я слышал, что ему дали большую звездочку и перевели начальником лагеря.
Об этом человеке я знал неожиданно много. Например, я знал, что он беспрестанно потел, и, смотря на него, я тогда думал, что он идет, хлюпая в собственном поту.
Я слышал, что с ним не уживалась ни одна женщина, и совсем не потому, что от него несло потом: от этого можно было избавиться. Жизнь превратила его в какое-то страшное чудовище… Ходили странные слухи, не укладывающиеся у меня в голове. Но когда он входил в камеру изолятора или даже в барак, все замолкали, с ужасом смотря на его безликое лицо.
Защелкивая и затягивая наручники, он наблюдал, и на плоском лице появлялась гримаса любопытства, как у мальчишки, когда тот разбирает интересную игрушку. Иди, скажем, рубашка, такой брезентовый балахон с длинными рукавами. Капитан Смиряков наступал сапогом на живот, заставляя выдохнуть, а потом затягивал до отказа, как супонь на лошади.
Конечно, работенка у капитана была нервная, но это в зависимости от того, как на нее смотреть. На суть дела ему было, в общем, наплевать. А вот частности его интересовали.
Особо Смирякову не нравились крупные, крепкие и жизнерадостные люди. И он подбирал к ним ключики – находил, изобретал… Конечно, если в человеке два метра роста, его нельзя укоротить, у Смирякова не хватало на это ни звания, ни должности. Но приморить, заморить, отнять здоровье – это он мог.
Что касается того, что у него сильно потели ноги, это я узнал случайно.
Я досиживал свои десять суток в ШИЗО, потому что я просто не заметил Его Высокопревосходительства, гражданина Старшего Надзирателя, и тогда он сбил с меня шапку здоровенной затрещиной. Но, прежде чем я успел вцепиться ему в глотку, меня скрутили, исполнили на мне чечетку, потом гопак, а потом потащили в изолятор и накинули рубашку по методике капитана Смирякова. А потом… мне терли уши суконной рукавицей… Кстати сказать, отличный способ приводить в сознание. Но когда я приходил в себя, меня охватывало невыносимое сожаление, как же это я не успел дорваться до его глотки!
Оно, конечно, рыба гниет с головы. Но речь-то идет не о рыбе, и поэтому я не верил, что некий главный виновник лично инструктировал каждого гражданина начальника.
С унтером Пришибеевым, с тем все понятно: сначала били его, потом бил он. Но этих-то никто не бил.
Чем ниже и бездарней человек, чем меньше у него души и памяти, тем сильнее ему хочется утвердиться, доказать всем вокруг, что он – тоже… И, мало того, самый-самый. А как утвердиться? Недаром Владимир Высоцкий поет:
А начальник наш, Березкин,
Только с нами был он смел.
Высшей мерой наградил его
Трибунал за самострел.
Вот именно, самострел.
Другое дело, если топтать связанных.
Но так или иначе, а я сидел в изоляторе. Изолятор был за зоной или, вернее, между вышкой и предзонником. Это для того чтобы в изолятор ничего не могли передать с воли, со свободы то есть с большой зоны…
Степень свобод вообще определяется величиной зоны.
А ШИЗО, я уже говорил, это 300 граммов хлеба и на четвертые сутки горячая пища…
Все левое крыло этого низкого бетонного сооружения было занято ШИЗО, а правое – СИЗО, то есть, если перевести на русский язык, штрафным изолятором и следственным изолятором. В штрафном оказывалось некое педагогическое воздействие на таких молодчиков, как я, а в следственном изредка садили тех, кому добавляли срок. Посередине между этими заведениями была большая комната. В комнате горел яркий свет…
А у нас свет только тлел, для того чтобы уже не гражданин начальник, а товарищ надзиратель из самоохранников мог удостовериться, что ты еще жив, не повесился и не хочешь заживо сожрать своего сокамерника. Но в этот день товарищ надзиратель куда-то исчез, выдав нам все довольствие до самого вечера и оставив даже табачку и спичек, то есть пошел на чудовищное должностное преступление, и рекомендовал нам в любом случае молчать и не подавать вида.
Сначала было тихо и пустынно, потом я услышал какое-то странное покашливание и кинулся к «волчку», а мой напарник – к щели у кормушки. В освещенной комнате ходила женщина в спецодежде самоохраны. Женщине было лет сорок пять-шестьдесят, не менее. Она была тощая и жилистая, как волчица с длинноносым лицом бабы-яги. В этот момент в комнату вошел капитан Смиряков, и самоохранница подобострастно кинулась к нему. Еще бы, бог и царь!
Смиряков уселся в кресло, стоящее у стены, и надзирательница стянула с него сапоги. Наша камера находилась от кресла метрах в десяти, но мы услышали жуткую трупную вонь, и увидели неестественно белые от прения ноги. Самоохранница подсунула ему таз теплой воды, и, став на колени, начала мыть ноги, часто меняя воду. Но почему женщина-самоохранница в СИЗО?.. Значит, в камерах следственного изолятора – тоже женщины?..
В лагерях очень заботились о нравственности. Раз заключенные – женщины, значит, в надзорсостав – тоже женщины.
Между тем самоохранница подставила под ноги шефу последний тазик, от которого шел пар и посыпала воду белым порошком. Они о чем-то говорили, но мы не могли слышать их разговор. Затем самоохранница вытащила на середину длинную широкую скамью, а Смиряков кивал головой и облизывал губы. Потом самоохранница, звеня связкой ключей, открыла дверь СИЗО и нырнула в темный коридор. Вскорости дверь снова открылась, и оттуда вылетела босоногая женщина лет тридцати-тридцати пяти, не более, в уродливой лагерной одежде.