355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлий Самойлов » Хадж во имя дьявола » Текст книги (страница 11)
Хадж во имя дьявола
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:56

Текст книги "Хадж во имя дьявола"


Автор книги: Юлий Самойлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

– Встать здесь, – гаркнула самоохранница, и мы увидели только тень женщины, черную на белой стене.

Смиряков что-то у нее спрашивал. Потом мы услышали какую-то возню, тонкий вой и увидели голые до колен ноги на лавке, и почти тут же раздался жирный шлепок по голому телу, и женщина на скамье, взвизгнув, забила ногами. Глаза у Смирякова зажглись, и лицо покрылось красными пятнами. Он даже привстал, вцепившись руками в поручни кресла и снова что-то спросил. Потом снова шлепок и визг поротой.

Мы, разбежавшись, начали выламывать двери. Но дверь мы не выломали, хотя истязание сразу прекратилось. Смиряков надел услужливо поданные тапочки и, подойдя к нашей камере, открыл кормушку и долго всматривался в наши лица.

Спустя время я понял: почти рядом, расстоянием в километр, был женский лагерь. Там не было своего следственного изолятора, и, когда кто-то оттуда попадал под следствие, подследственных отправляли к нам, в СИЗО.

И вот здесь этот Смиряков, я узнал его… Когда они кончали работу в своих садах, они шли домой тоже через мой холм, только дорога проходила чуть ниже того места, где я сидел. Я сбегал в дом, где я остановился, и взял шезлонг. Мне хотелось взглянуть ему в глаза. Там, внизу, были сады, дачи, их территория. А здесь, где стоял шезлонг, – ничейная земля. Конечно, его смутил огромный футляр бинокля, кинокамера и темные очки. Но, когда он подошел, я поднял очки на голову.

Что-то в нем дрогнуло, память подсказала ему, что он где-то когда-то меня видел… Но когда? Он остановился и, вытащив из галифе затасканную пачку «Памира», спросил у меня закурить. Прикурив, вопросительно взглянул…

– Вы… Мне кажется, мы знакомы?

– Вот как? – усмехнулся я, не спуская с него глаз.

Он смешался:

– Вы здесь отдыхаете?

– Собираю материалы, – так же насмешливо ответил я

– О цветах, вероятно? – В этот момент он, кажется, узнал меня потому что, дернувшись, побежал назад.

Через полчаса их шло уже пятеро. Их лица, их одежда говорили, что это коллеги. Сипя и задыхаясь, они поднимались ко мне Я снимал их кинокамерой.

– А почему вы нас фотографируете? – спросил пузатый ширококостный старик с абсолютно лысой головой.

– А вы что, засекречены, что вас нельзя фотографировать? – засмеялся я.

– Немедленно засветите пленку!

– Это почему же? – спросил я.

– Да что с ним говорить, – шагнул ко мне один из них.

Но я поднял тяжелую дубину:

– Не советую. Вон там стоит Смиряков, он меня знает. Если мне придется хоть раз ударить, я уже не смогу остановиться и переломаю вам все кости. И вообще, молчать! – я уже чувствовал, что меня начинает охватывать ярость. Но я сдержался. Они ушли, ежеминутно оглядываясь по сторонам, а я уехал.

А мне говорят: совесть? Что-то я не помню, чтобы кто-нибудь из них повесился, застрелился или отдался бы в руки правосудия. Они выращивают цветочки недалеко от теплого южного моря и ловят рыбку, этакие божьи одуванчики.

Но один случай мне все же известен. Это был не генерал, не полковник и даже не младший лейтенант. Это был специалист в чине старшины, а если попросту – палач-исполнитель.

25

Я тогда поехал с Еленкой и Ванюшкой к ее родне в деревню под Костромой и, надо сказать, что, хотя я и городской, но, черт побери, как приятно спать на сеновале, слушая таинственное потрескивание, вдыхая медвяный запах сена.

Я ходил с мужиками на сенокос и, хотя с непривычки сильно уставал, но каждый раз с удовольствием вставал, чтобы идти снова. Было в косьбе что-то особое, разудалое и широкое. Довольно быстро я научился отбивать и точить косы, потом метал зароды длинными деревянными вилами и вволю пил парное молоко, соревнуясь с Ваняткой.

И вот однажды мы пошли с Ваняткой в лес, и увидели там странную троицу.

На сваленном стволе сидел огромный кряжистый старик. У него была могучая, совершенно белая борода, чуть тронутые сединой светло-русые волосы на голове. Он напоминал Илью-Муромца или постаревшего Васю Буслаева, и глаза у него голубели и светились…

Сзади стоял под стать ему здоровенный парень, лет двадцати-двадцати двух, а рядом, на том же стволе, сидела пожилая женщина. Но если эти двое сразу повернули к нам головы и как-то смущенно поздоровались, то старик даже не шелохнулся и, взглянув ему в лицо, я понял, что это – сумасшедший.

Вдруг он резко поджал под себя ноги и замахал руками.

– Не надо, не надо, это не я… Мне приказал Полыгалов.

Потом он рывком вскочил и начал отшвыривать ногами сучья, камни и траву: «Вы все контра, вас всех надо к ногтю!..» – Потом застыл и, смотря в землю, завыл, как волк.

Парень, стоящий сзади, положил ему на плечи руки и, резко встряхнув, повернул к себе, а женщина влила ему в рот что-то из бутылки, которую она тут же достала из кармана фартука. Потом они взяли его под руки и повели назад в деревню.

Вечером я спросил насчет этого деда у бабки Анфисы.

– Это Яшка Красный, – сказала она. – Он даже где-то нам родней приходится. Ты вон у Антона спроси, он хоть и молодше Якова, но все о нем знает.

– А что говорить-то о нем, с ним все ясно, – ответил Антон. Он приходился моей Елене каким-то двоюродным дядей и, кроме того, был ее крестным.

Елена поставила на стол бутылку водки.

– Ты расскажи, крестный, видишь, человек интересуется. Я-то ведь тоже его ранее не видела, только слыхивала, вроде он где-то в городе служил в больших начальниках…

Антон усмехнулся:

– Исполнителем он был, вот и все.

– Что еще за исполнитель? – спросил я.

– Палачом он служил в городе, – коротко ответил Антон. Потом, выпив стопку, он вдруг разговорился.

– Этот Яшка еще в гражданскую убежал из дому, ему всего четырнадцать было тогда, но здоровый как бугай, у них порода такая… Вернулся через два года с орденом Красного Знамени и не снимал его никогда. Ефимия сказывала, что, когда в постель ложился, и тогда его не снимал. А в деревне поговаривали, что он дядьку своего, Михея, и брата двоюродного, Ваську, в бою порубал. Правда, на войну ушел неграмотным, а с войны пришел – и читать, и писать мог. Тогда у себя дома целый погром устроил, иконы все повыкинул, кругом патреты вождей навесил, и этот, блакат («плакат», – поправил я)…

– Ну да, – опрокинув еще стопку, согласился Антон. – Пролетай всех стран, соединяйтесь…

– А ходил он всегда в голифеях своих и с наганом, – продолжил Антон. – А у нас в то время бандиты баловались. Тогда и приехали их ловить из города, и Яшка с ними увязался. Ну, а потом уехал с ними в город. А когда изредка приезжал, то пил здорово, а по пьянке-то и протрепался, что всю контру к ногтю берет и на распыл пускает. А потом еще один наш деревенский из города приехал, тот так и сказал, что Яшка в городе палачом работает. Потом, в году пятьдесят втором, вышел Яшка на пенсию, и пенсии ему много положили. Работа, вишь, у него сильно вредная. Вскорости, года через два, через три, в газетах начали писать, что садили и казнили тогда напрасно, ни за что. Ну, а потом Яшка в бешеном доме на цепи сидел.

Жена-то его, Ефимия, мне сродной доводится. Спрашиваю: «Сколь он расстрелял, Яшка-то твой?» – Ефимия плечами жмет: «Кто же его знает? Может, сто, а может, тыщу.» Одно время вообще домой не возвращался, все работал.

Но свихнулся он не на этом…

– Когда раскулачивали, попалась там семья одна, сильно для властей вредная. Ну и постановили их всех изничтожить. Яшка их тогда всех в лес и повез… Мужика с бабой сразу стрелил, а потом сынов. А малец его за сапоги начал хватать:

– За что, дядя, ты меня убиваешь?

Вот с тех пор он и задумываться стал. Напьется и орет: «Все правильно, все правильно! Ни капли жалости к врагам». И кулаком стучит. Потом по ночам начал вскакивать и орать. А тут еще начали говорить, тогда, мол, невинную кровь пролили. Он ведь преданный был, Яшка, ему скажи, и под танк полезет, и в огонь, и в воду, сильно верил.

А тут такое… Вот он и спятил.

И все этот мальчонка мерещится: «За что ты меня, дядя, убиваешь?» Иногда сидит и целый день шепчет: «Все правильно, все правильно, это враги». А потом вдруг в слезы, и ноги под себя.

Антон опрокинул еще одну стопку.

– А ты почто, парень, не пьешь?..

– Я твоим рассказом пьян, – ответил я и, встав, вышел из избы.

Как-то раз, совершенно случайно, я зашел в караульный пост. Там резали на шкурки каракулевых ягнят. Там работали какие-то спившиеся с круга бичи. Прямо на столах, среди крови и тушек стояли захватанные бутылки с водкой, которую здесь пили, как воду, и еще платили по червонцу в день, на всем готовом. Помню я спросил тогда у одного старого чабана, почему, мол, туркменов на этих постах не видно. Старик помолчал, потом сказал:

– Когда кушать надо, мы тоже режем. Но мясо маленьких туркмен есть не будет, нехорошо, сердце кровью зальет, в глазах кровь встанет, не надо такой работы.

Ягнята… Дети… Мне тоже приходилось резать барана, свинью, но я никогда бы не смог поднять руку на собаку, кошку или лошадь, а убить ребенка…

Но этот верил, его убедили, он был верным, этот дремучий полуграмотный мужик. Раз начальник приказал, раз есть документ, печать, подпись, значит, это все враги, неважно кто – большие, маленькие.

К ногтю их, ради идеи. Фанатики были всегда. Разве не убивали во имя Христа? Хотя Распятый завещал: «Не убий!»

Но тех одуванчиков с цветочками на собственных дачах не навещают призраки, их не тревожит совесть.

Почему не тревожит? А потому, что им хорошо, им очень хорошо, а раз им очень хорошо, значит, все правильно; и жили они правильно… А все остальное – это неправильно.

Нет, я не противник смертной казни, я уже говорил об этом. Есть такие, чьи дела требуют возмездия. Мне кто-то возразил, что вот, мол, в средние века какие были жуткие казни, а все равно были и убийцы, и бандиты. Да, конечно, были, кто этого не знает. Но сколько бы их было, если бы этих самых казней не было!

Для того, чтобы защитить людей, защитить жизнь, все средства хороши, но судья не уподобится убийце, а имеющий власть пусть не забывает: есть закон, для которого все равны, все, без исключения, без скидок, без кивков на кого-то, кто еще выше. Выше закона нет никого.

26

Конечно, память – не роман, который читаешь от начала до конца, и все в нем последовательно и правильно. Вот молодой д'Артаньян приезжает в Париж, вот он становится мушкетером, потом лейтенантом, капитаном, вот он уже граф и маршал, и вот он убит. Память листает свои страницы как попало: то открывает книгу посередине, то начинает с конца, то возвращается к предисловию

То, о чем я вспомнил на этот раз, произошло вскорости после грозного события, которое могло бы поставить точку и на этом повествовании, и на памяти, и вообще на жизни.

О море я вспомнил внезапно, и совсем не потому, что увидел какую-то знаменитую картину Айвазовского, и даже не потому, что услышал так любимую мною песню варяжского гостя. Но память пробудила именно песня.

Сейчас очень сложное, очень живое и очень странное время. И однажды я включил приемник и услышал… «Не жди себе, мама, хорошего сына…».

Я не люблю лагерные песни, может быть, потому, что слишком долго их слушал. А вот в детстве в доме было очень много музыки, и это была классика. Конечно, можно отрицать и классику. Можно отрицать вообще все.

Слова, которые гнусаво пропели по радио, напомнили мне другую песню:


 
Я сын подпольного рабочего-партийца,
Отец любил меня, и я им дорожил,
Но унесла отца проклятая больница,
Туберкулез его в могилу уложил.
 

Далее поется о том, что этот «я» пренебрег матерью и стал вором и много раз был в тюрьмах. Но в 1935 году с окончанием Беломорканала решил начать новую жизнь, но не тут-то было. Его и не думали подпускать к новой жизни. Ему не было места на свободе. Песня кончается словами:


 
Так для чего ж я добывал себе свободу,
Когда по-прежнему, по-старому я вор.
 

Я не знаю, что там было за искусство, но песня предельно правдива. В паспортах людей, освобожденных с Беломорканала, была пометка: «Паспорт выдан на основании справки об освобождении и статьи 35». С этим паспортом можно было прописаться и получить работу… только в лагерях.

Когда-то, лишая чести, ломали шпагу над головой, но даже это символическое действие не могло лишить чести того, кто ее имел.

Другое дело – запись в паспорте. Да-да, гражданин СССР, ну, конечно же, Конституция, права… Но, кроме того, есть еще положение о паспортах и статьи 35, 38, 39. А это не просто символика, а конкретика, как клеймо на лбу или как вырванные ноздри. Попробуй-ка, дружок, с суконным рылом да в калашный ряд.

Так вот, эта-то память и оживила все, что было почти в самом начале пути, И в этом случае есть что-то мистическое, как видно Бог не хотел смерти грешника, и смерть только рядом ходила, ходила, бряцала косой или серпом, клацала зубами, но не видела меня а Парки пряли бесконечную пряжу. Одна делала основу, другая вытягивала и сплетала нити, а третья обрезала нить, и тогда чей-то путь обрывался. Но однажды нечто отвлекло эту третью сестру. И она промахнулась, исступленно клацнув ножницами в воздухе. Продолжились нити не одного и не двух, а многих людей.

Они сидели один против другого за столом в квартире и, тихо беседуя, потягивали из стоявшего прямо на столе бочонка свежее, щиплющее язык пиво. Они не виделись сорок лет. Тогда, когда они встречались и даже прожили вместе отрезок своих жизней, им было только по семнадцать. А сейчас за шестьдесят. Один говорил, а второй слушал его, всматриваясь во что-то в соседней неосвещенной комнате. А когда разглядел, внезапно спросил:

– Послушай, у тебя есть тулуп?

– Ну есть, а что? – несколько ошарашено ответил хозяин квартиры.

Не отрываясь от разглядываемого предмета, второй (а это был я) попросил:

– Принеси его сюда.

И Борис – так звали хозяина, – ничего еще не поняв, отправился за тулупом. А я зажег свет в соседней комнате и стал разглядывать старый канцелярский шкаф. Он был очень вместителен и массивен; черный лак, которым его когда-то покрыли, частично облупился.

Вошел Борис с тулупом и настороженно заглянул мне в глаза.

– Нет, – усмехнулся я, – ты не думай, я еще не спятил.

– А, шкаф, – Борис махнул рукой. – Он пустой, я б его давно выкинул, да Софья не велит.

– Давай-ка положим его.

Борис нахмурил неправдоподобно густые, нависшие над глазами брови:

– Зачем? – И тут же согласился: – Давай.

Когда мы развернули и положили шкаф дверцами вверх, я аккуратно накрыл его тулупом и лег, кивнув Борису:

– Ложись рядом.

Борис, ничего не понимая, все же опустился на мягкую овчину. Так мы пролежали минут пять. Только потом он глухо сказал:

– Вспомнил, там был еще замочек малюсенький, навесной.

Он сразу заволновался и, хотя с тех пор сильно погрузнел, изменился, как и я, но в этот момент стал похож на прежнего Бориса – Директора, которого я знал сорок пять лет назад.

Директором его прозвали за густые дедовские брови, делающие его лицо особо важным и серьезным. Впрочем, несмотря на небольшой рост, Борис имел действительно весьма представительную осанку и повадку. А брови вступали в резкий контраст с розовым лицом и озорным блеском серых мальчишеских глаз.

Мы шли с ним этапом в знаменитый детский исправлаг, расположенный в древнем монастыре. В «столыпке» было невероятно жарко и тесно: представьте себе обыкновенное пассажирское купе, где все говорили, шумели, заглядывая в коридор через зарешеченные двери.

Детский этап – разные возраста. Нам еле-еле семнадцать, а рядом тринадцати– и четырнадцатилетние, бьющая ключом мальчишеская энергия, смешанная с жестокостью и какой-то непонятной старческой горечью Детские губы, а с них – тяжелая виртуозная брань и похабные шуточки. Было в этом что-то неестественное и лишнее. А в общем, этап детей – это перевозка с места на место огромного возбужденного обезьянника.

В углу купе, у окна, я заметил бровастого и очень серьезного паренька, которого называли то Борисом, то Директором. Я протиснулся между сидевшими на полу мальчишками и, подвинув весь ряд, сел напротив него.

– Откуда?

Он поднял крылья бровей и с полминуты разглядывал меня в упор.

– После суда, кинули червончик и – в монастырь.

Я положил перед ним кисет с самосадом. Прежде чем закурить, Борис прочел глубокомысленную надпись изящно и мелко вышитую на кисете:


 
Индийский лист за миг истлеет,
Так сила в мышцах ослабеет,
Так молодость сгорит дотла
И старость ляжет, как зола.
Куря табак, об этом думай…
 

Борис неожиданно по-детски фыркнул и покачал головой;

– Философы,

Отец у Бориса был инженером. Его взяли в тридцать третьем по делу «промпартии». Я не знаю, насколько все правдиво – и это дело, и эти «промпартии». Конечно, что-то все-таки имело место: старое сопротивлялось новому. Но суть не в том.

Кроме действительно причастных шла масса тех, кого посадили по признаку: инженер, техник, интеллигент. Сейчас не причастен, может оказаться причастным в будущем. Но это не тот случай, что в истории красных «кхмеров», когда выискивали просто интеллигентов, и это определялось очками, лысиной, морщинками на лбу и тому подобным.

В данной ситуации имел место другой случай, когда тщеславие бесчестных дураков пожинало свой урожай. Кто-то даровитый, принципиальный и достойный вскрыл важный антигосударственный заговор. Естественно, его вознаградили, отметили, удостоили. Но что делать тем, кто не имел ни ума, ни чести, ни достоинства, но очень жаждал почестей, орденов, отличий? Где взять шпионов, заговорщиков, изменников? Они ведь тоже не лыком шиты, а тщеславие подпирает. И тут вспоминается, что некий дрессировщик при помощи усиленного битья отучил воробья прыгать. И приучил ходить шагом. Это очень просто и общедоступно, и никакой путаницы.

Борисов отец погиб, строя Каракумский канал, впоследствии был реабилитирован. Это впоследствии, а сразу, когда его арестовали и он стал контрой, а мать умерла от горя, Борис со своей старшей сестрой попали в специальный детдом. Конечно, дети контрами не бывают, они просто дети.

Через два месяца Борис сбежал, связался с ворами, первый срок – год, за ним еще и еще – короче, это была четвертая «ходка». В неполные семнадцать лет его уже хорошо знали по лагерям. И он спросил меня:

– А ты – кто?

Я назвался. Борис поднял брови:

– Слышал. Ты с Алямсом по делу.

Я кивнул.

– И с ним тоже.

– Мы идем в плохие места, – серьезно проговорил Борис. – Там актив.

– Это с чем едят?

– Есть не будешь – облюешься, а вот они тебя есть начнут сразу – в актив загонять. Менты дают им всякое послабление: и кино через день, и работа поменьше и полегче. Свои кадры стукачей вербуют. Случись война, и эти суки сразу изменят: они же активисты.

– Ну, а ты? – раздористо спросил я.

Борис гордо поднял голову.

– Мой дед, папки моего отец, был казачьим сотником – полный георгиевский бант: три креста, медаль и темляк на шашку.

В этот момент в его лице промелькнуло что-то соколиное, безудержно смелое.

– А ты в актив пойдешь, что ли?

Я, несколько перефразировав известное выражение юродивого, отрицательно покачал головой:

– Не пойду в актив. Богородица не велит.

В этот момент в купе бешено заорали, тряся решетку:

– На оправку ведите, на оправку!

Вагон загудел:

– Фашисты! Пираты! Волкодавы!

Дело в том, что на этап давали хлеб – почти полторы булки – и пять-шесть селедок. Еда была непривычная. Трудно двенадцати-четырнадцатилетнему мальчишке внушить, что есть надо постепенно, пить осторожно. Изголодавшись еще в следственной и на пересылках, он враз съедал хлеб и селедку, выпивал ведро воды, а потом… понос.

Здесь не камера, где стоит параша – двухсотлитровая бочка с проушинами для переноски на палке – здесь на оправку выводили. У конвоя инструкция: оправка два раза в день. Инструкция – вещь святая, почти как присяга. Сначала инструкция, люди патом. Ну, а люди… Еще Александр Сергеевич Пушкин утверждал, что у человека есть такая часть тела, ослушаться которую совершенно невозможно. Поэтому остроте и рельефности запаха, который плавал в вагоне, мог позавидовать любой ассенизаторскии обоз.

…В монастырь мы приехали чуть свет, нас вывели и посадили на корточки – просыхать. Через оцепление в сопровождении начальника конвоя вошли четверо здоровенных парней лет по шестнадцати-семнадцати в одинаковой черной одежде и с красными повязками на рукавах. У всех – небольшие бобрики волос. У одного из них, явно старшего, висела через плечо офицерская полевая сумка. Старший вытащил портсигар, обстоятельно постучал папиросой по крышке, закурил и, прищурившись от дыма, видно подражая кому-то, начал осматривать этап.

– Вот ты, – ткнул он пальцем в Бориса, вытаскивая из полевухи тетрадь и карандаш. – Сколько лет? Фамилия, имя, отчество, статья, срок.

Ответ Бориса был настолько витиеватым, что я воздержусь воспроизводить.

Ага, – кивнул головой старший повязочиик. – В зоне разберемся. Ну, а ты? – обратился он ко мне.

– А я, миленький гражданин начальничек, евойный родной брат. У меня с ним все одинаковое.

– Ну, это ничего, – так же спокойно повторил спрашивающий. – Мы вас живо в свою веру перекуем.

В зоне нас с Борисом сразу кинули в карцер – бетонную камеру с деревянными нарами – и на пять суток забыли. На шестую ночь после отбоя к нам пришли те четверо, а с ними еще двое в такой же форме с повязками.

– Ну так что, поговорим, значит? Мы – актив, мы активно перевоспитываемся и перевоспитываем других. Наше дело – активно помогать руководству выявлять преступный элемент, приучать к труду и готовить полноценных граждан. Руководство тоже идет нам навстречу. Мы ведем только летние сельскохозяйственные работы, дежурим на форпостах. Через день – для нас кино, повышенный паек, белый хлеб, ну и освобождают нас вполовину быстрее.

– Значит, активно перевоспитываетесь? – переспросил Борис и дал говорящему в морду.

Потом нас молотили в двенадцать рук и в двенадцать ног, натянули на нас смирительные рубашки и ушли. Конечно, они еще не умели бить по правилам: по почкам, в пах. Их еще не успели обучить, этих молодых мерзавцев, и поэтому наши рожи синели от побоев.

На десятые сутки пришел начальник лагеря, черный вертлявый мужичок лет сорока двух.

– Это что же у вас с рожами, братки мои?

Все очень просто, начальничек, – ответил Борис. – Я на парашу залезал, а она во-он какая высо-окая, падал с нее, да оба раза рожей об бетон, а бетон-то твердый…

– Ай-ай-ай! – усмехнулся начальник. – Ну ладно, велю я научить, как пользоваться парашей, техминимум проведем, а пока отдыхайте.

На двенадцатые сутки пришла воспитка, явно переспелая девица лет двадцати восьми, в красном платке и с комсомольским значком на блузке. Разговаривал с ней, в основном, я.

– Мы совсем не против перевоспитания. Вот, например исправлять, кто придумал? Государство, А оно мудрое, оно знает, оно кого хочешь перевоспитает, а вы, видно, в мудрость государственную не верите, придумали какие-то активы. А где об этом сказано в речах товарища Сталина?

Воспиталка побагровела. Она мгновенно оценила ситуацию – имя, которое я назвал, было сильнее любых заклятий – и от напряжения пискнула:

– Ну хорошо, дело ваше.

И нас выпустили. Зато провоцировать стали на каждом шагу на что-нибудь отчаянное – чтобы еще срок.

Началась зима. Однажды Борис сказал:

– Одевайся теплей, сегодня уйдем.

– Как? – удивился я.

– Пойдем за Костей.

Костя-придурок являлся лагерной знаменитостью. По рассказам, он был сыном какой-то таинственной монашки, которую не то расстреляли, не то еще что-то. А Костю чуть ли не в восьмилетнем возрасте сунули сюда из-за необычного для его лет роста и медвежьего телосложения. И он действительно обладал медвежьей силой и ловкостью обезьяны и придуривался тоже. То он залезал на единственный погнутый крест на куполе и требовал пончиков с повидлом, то совал руку в нору и, вытаскивая оттуда крысу, с укором говорил ей: «Ты почему Костю кусала? Сейчас Костя тебя укусит». Иногда у Кости появлялось что-то съестное, и тогда ходили странные слухи, что Костя как-то попадает на свободу.

Мы шли за Костей по нижним галереям монастыря. Об этих галереях говорили, что там живут какие-то кровожадные существа, которые утаскивают зазевавшихся ребят и пожирают.

Мы шли босиком, с валенками в охапках, в кромешной темноте. Костя шел и шел, поворачивая то влево, то вправо, и я был уверен, что если упустить огонек в его руках, то никогда не выйдем из этих подвалов. Потом Костя нырнул в какую-то комнату. В неверном свете его факела мы увидели, как Костя повернул камень в стене и скользнул в образовавшееся отверстие. Спустя минуту мы последовали за ним. Далеко впереди мелькал огонек, но мы шли почти на ощупь, боясь скрытых в темноте провалов, колодцев и других ловушек, которыми обыкновенно защищались такие ходы. Наконец пахнуло свежим воздухом и морозом, а Костин факелок, мелькнув последний раз, исчез. Мы поднялись по короткой каменной лестнице и наткнулись на двери. Двери легко открылись, и мы вышли на снег в глухом овраге. Надев валенки, мы карабкались вверх, глядя на далекое, усеянное звездами небо. Первое, что увидели, – силуэт человека, стоявшего к нам спиной. Не оборачиваясь, он заговорил:

– Я засек вас с первого шага и мог завести вас туда, откуда еще никто не возвращался, но вы оба мне нравитесь. Ты, – он ткнул меня пальцем, – здесь за дверями топор, он острый как бритва. Там же и мешок сухарей, берите все, но помните: вы меня нигде и никогда не видели. А идти вам вот так, – и он ребром ладони указал на юго-запад. – Выйдите на железку – жмите вдоль нее, но обходите станции.

– Давай с нами, Костя, – неуверенно сказал Борис.

– Идите, а я сам по себе.

И мы пошли.

Двигаться по глубокому, порой выше колена, снегу было невероятно тяжело. Но нас гнал страх и холод.

Спали мы только на вторую ночь, спали в большом стоге сена, обнесенном изгородью, вероятно, от лосей. Ночью я проснулся, почувствовав что-то страшное, находящееся совсем рядом, а потом услышал жуткий вой. Я поднял голову и увидел призрачное свечение волчьих глаз. Звери были рядом с изгородью.

– Борис, волки, – стал я будить товарища.

Но до него не дошел смысл моих слов. Послав волков очень далеко, Борис продолжал спать. Вытащив спички, я решил: если волки полезут через изгородь, подожгу стог и буду отбиваться топором. Утром, разглядывая многочисленные волчьи следы у изгороди, понял: ничто бы нас не спасло, волки добрались бы до нас и испробовали бы молодой человечинки. Что-то их остановило…

От ходьбы по снегу в паху вспухли бугры, а ноги в болезненной истоме подводило к подбородку. Хотелось свернуться калачиком, как свертывается кот на печи, и спать.

Потом оказались возле озера. Уже были на другом берегу, как вдруг из-за кустов вышли солдаты. Бежать некуда, дальше – ледяная долина. На нас надели наручники и повели в расположение.

Солдаты, как и зеки, жили в юрте, только в этой не сто пятьдесят человек, а всего двадцать. Вместо двухэтажных нар кровати. Посередине лежал шкаф, похожий на тот, что теперь в квартире Бориса, только закрытый на маленький замочек. Установить, кто мы, не стоило никаких трудов. Нас следовало вернуть в монастырь, туда, где актив и воспитка.

Дежурный солдат кинул на шкаф тулуп:

– Спите. Завтра за вами приедут хозяева

Мы намотали по лесу почти двести километров, и я сразу заснул, но скоро очнулся, Борис тоже не спал.

– Слушай, Борис, – пощупал я замочек шкафа, – давай откроем, посмотрим, что там, все равно все дрыхнут

– Что там, что там, – пробурчал Борис. – Бумаги какие-нибудь, что еще может быть.

Утром нас разбудили, открыли шкаф, но там были не бумаги. Там были заряженные автоматы. Солдаты разобрали оружие – и на службу.

Тогда я не понял всего происшедшего. Был молод, не склонен рассуждать, да и ожидание возврата в монастырь заслоняло все. Но спустя время, когда все это вспомнил, с ужасом осознал: если бы мы открыли шкаф, Парка, богиня судьбы, перерезала бы сплетенную связку нитей.

Доведенные до отчаяния, загнанные в угол звереныши, мы, взяв в руки автоматы, устроили бы бойню, не упустили бы случая торжествовать, а потом бы ушли – уже вооруженными и сильными.

Но куда бы мы могли уйти?

Из ночи в ночь, из мрака в мрак?

Впрочем, и позже, уже когда я из малой зоны перешел в огромную, где жили бесконвойные холопы, я оставался таким же отверженным изгоем как в детстве, так и в юности, ибо в лагерях – мы, т. е. я и такие, как я, стояли резко и крайне справа. Стояли, не сходя со своих границ, этим отличаясь от болота общей массы, не говоря уже о левых, тех, кто в погонах и иже с ними, в большой зоне, о которой пели – «Широка страна моя родная». Масса была слишком огромна. Ею правили вожди и вольноотпущенники, поэтому нам оставались только волчьи тропы. Так как дороги, шоссе, тракты были увешаны флажками – шла беспрестанная охота на волков… Так однажды я забыл об этом и хотел уйти в море. Как-то все изменить…

Море я знал только по многочисленным книгам и изображениям, но даже девятый вал, если рассматривать его, сидя в комфорте городской квартиры или, скажем, в галерее, кажется довольно миролюбивым и ручным. Но это совсем не потому, что не хватило таланта у художника, а потому, что художник просто не может изобразить все: глубину, необъятность пространства, а еще звуки, ни с чем не сравнимый и все охватывающий рев урагана. И еще пространство. Человек просто не может воспринять бесконечность.

27

Море ассоциировалось у меня с широкими плечами, бородой, глухим свитером, высокими сапогами, зюйдвесткой и обязательно трубкой. А еще с особым запахом. А корабельные каюты были похожи в моем воображении или на кельи схимомонахов или на апартаменты королей. Кроме того, воображение представляло мне портовые таверны, сидящих в них китобоев, пьющих пиво и закусывающих галетами. Галеты тогда представлялись мне каким-то толстым печеньем, но правдоподобным оказался один запах. Здесь действительно пахло дегтем, рыбой и цветущей водой, как в старых пожарных бочках.

Мое судно со странным названием «Неман» стояло у двадцать второго причала третьим корпусом. Так сообщала запись мелом на огромной грифельной доске под навесом.

Я пошел по бетонному парапету, на котором желтели штабеля бочек, ящиков, каких-то бревен, кроме того, цепи, тросы, канаты. Везде работали машины, и сновало множество людей. Но все перекрывал скрип лебедок и кранов, которые, как гусаки, нависали над палубами, извлекая из трюмов что-то, закутанное в погрузочных сетках. Истерически взвизгивали сирены отходящих и приходящих буксиров, и еще чайки… Они, конечно, очень красивы, о них написаны и песни, и стихи, но вели себя они, как обалдевшие от базарного азарта торговки, терзая и заглатывая абсолютно все съестное. И даже стая обыкновенных городских воробьев, слетевших на кучу лошадиного навоза, по сравнению с ними, выглядела сдержаннее и благопристойнее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю