Текст книги "Вместе во имя жизни (сборник рассказов)"
Автор книги: Юлиус Фучик
Соавторы: Ян Дрда,Мирослава Томанова,Мария Майерова,Иржи Марек,Норберт Фрид,Ладислав Фукс,Рудольф Кальчик
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Жители Коштиц смотрели, как он уходит не спеша, улыбались, и каждый из них теперь думал, что Ондркал, пожалуй, прав. Они начали советоваться уже вслух, громко, что, видно, и вправду надо так построить и что они построят и колодец из камня, и памятник с доской.
Франтишек Кубка
Музыка трех видов
Ударнику труда Йозефу Шебеку, кавалеру ордена Республики
1
Читал я в одной старой книге, что небесные тела при вращении издают звуки и эти звуки взаимно согласованы. Я об этой музыке знаю больше, чем о ней написано в книгах. Я ее слушал. Было мне, наверное, лет пять. В школу еще не ходил. Однажды вечером лежал я на спине в траве. Это было у речки Бероунки, и лежал я там совершенно один, несмотря на то, что был очень маленький. Я смотрел вверх, на те мигающие огоньки, улыбался звездам и разговаривал с ними. Не знаю уж, что я им говорил, но они мне отвечали звуками тысяч скрипок. Может быть, вы подумаете, что я слышал песню сверчков и спутал ее с музыкой звезд? Ничего я не спутал! Я слышал ее, ту музыку. Позже со мной этого уже никогда не случалось. Музыка, однако, была моим сном и счастьем. Ну, если это и не совсем так, то, по крайней мере, я хоть держал военным музыкантам ноты, когда пан дирижер Коубик устраивал концерты на городской площади, где ветер был таким сильным, что валил железные подставки. Каждого, кого я встречал, я убеждал в том, что буду музыкантом, и непременно известным. Буду сочинять целые музыкальные рассказы о деревьях и облаках, о реках и озерах, о людской радости. И о грусти. А грусть я хорошо знал.
2
Отец мой работал кучером на господской мельнице. Од ездил по деревням, заезжал к торговцам в город. Зарабатывал каждый день по гульдену. Мама работала на текстильной фабрике. Было нас в семье девять детей. Трое умерли еще маленькими. Школу я все-таки окончил. Учитель говорил, что я должен стать скрипачом или певцом. Но самый старший из шести детей не мог стать скрипачом – в то время в семье на скрипке играла бедность. Как только мне стукнуло четырнадцать, я пошел на текстильную фабрику вместо мамы. Через четырнадцать дней я уже стал мотальщиком. У меня были ловкие пальцы. Первую получку, рабочую, я получил в семнадцать лет. Помню это, как будто все произошло вчера. Бегу домой, в платке у меня завязаны первые несколько гульденов, и я хочу радостно помахать ими перед глазами отц;». Сложим оба заработка вместе, всем станет лучше! Перед воротами в господский двор, где мы жили возле конюшни, стоит кучка людей, которые как-то странно на меня смотрят. Я весело вбегаю в сени, а там стоит мать на коленях около мертвого отца. Шестеро детей плачут. Телега задним колесом проехала отцу по груди.
Так я начал кормить себя и еще семь человек.
3
Не буду вам рассказывать о господине Майндле, у которого я складывал бобины. Это такие веретена с намотанными на них нитками. Зарабатывал я гульден и пятнадцать грошей. Так продолжалось три года. Дети в доме подрастали, некоторые из них уже пошли учениками на производство. Чтобы улучшить материальное положение, я стал смазчиком машин на цементном заводе. Получал я три кроны двадцать геллеров, а после основной работы еще насыпал цемент в мешки. Все делалось вручную. Насыпать мешок и отнести его на место – это был еще один геллер. Так я и работал, пока мне не исполнилось двадцать лет. Товарищи злились на меня за то, что я получаю больше, чем они. Но я и работал больше и не мог поступать иначе, ведь я был кормильцем большой семьи. Но вскоре этому пришел конец.
4
Осенью 1914 года я со своим полком маршировал в направлении Карпат. Шли мы без музыки и песен. Пули избегали меня. Только ноги немного обморозил в снегу и во льду. В канун нового, 1915 года попал в плен. Новый год я праздновал уже в лагере для военнопленных в Тарнуве. Но это продолжалось недолго. Царские генералы послали пленных на германский фронт копать окопы. Усатые фельдфебели гоняли нас по линии фронта между Барановичами и Ригой. В течение шести месяцев мы не видели куска свежего хлеба. Многие из пленных погибли под немецкими снарядами. В июле 1915 года мы начали отступать. Немцы взяли Варшаву. Днем мы рыли окопы, а ночью бежали за отступающими русскими войсками. Таким образом, мы снова были на войне, только без оружия. Так я оказался недалеко от Петрограда. Я слышал голоса сотен тысяч русских солдат, воспевавших революцию. Эта песня состояла из одного слова. Это было величественное «Ура!», несшееся от окопа к окопу, из лесов в поля, с полей в болота, из деревень в города, «Ура!», сопровождаемое выстрелами винтовок и орудий. Солдаты поворачивались спиной к фронту и шли домой, чтобы взять себе землю, которая навсегда должна была попасть в руки тех, кто ее обрабатывал. Это «Ура!» гремело по огромной стране, возвещая о начале новой жизни.
5
Ленин кончил говорить. Каждый чувствовал силу этой могучей руки, указывавшей путь буре. Я чувствовал ее в деревне, где работал на полях польского графа. Я узнавал ее, когда, пройдя четыре фронта, возвращался на запад, домой, а страна, оставшаяся за мной, эта огромная горящая страна начала говорить ленинским языком и обретать невиданную мощь. Был мир. Немцы продолжали грабить все, что еще можно было грабить. Целые товарные поезда они загружали русским черноземом и навозом и увозили к себе в Германию. В Грубешове нас, пленных, проверяла австрийская комиссия. Ее волновало, не заразились ли мы большевизмом. К счастью, на наших лбах не было написано, что нам глубоко, в самый мозг врезались ленинские слова. Австрийские офицеры нас боялись. Мы же их – нет! Мы шли домой с твердым намерением положить конец войне и дома и взять себе все, что было нашим, как это сделал ленинский солдат в России. Декреты о мире и земле мы знали наизусть.
6
Но дома нас ждала новая униформа и поездка в вагонах для перевозки скота в Сольнок. Из Сольнока нас потом перевезли в Липц. Там нас обучали обращаться с новыми ручными пулеметами, и мы ожидали, когда нас пошлют на итальянский фронт. Но наше ожидание не было бездеятельным. Сила солдата заключается в умении владеть не только оружием, но и словом. А вечерами мы вели разговоры. Разговоры, за которые еще совсем недавно завязывались глаза и после короткого залпа разлеталась голова. Однако государство императора Карла уже находилось в таком состоянии, что не имело ни силы, ни времени, чтобы слушать наши слова и убивать нас за них.
28 октября 1918 года в чешском трактире в Линце я услышал, что в Праге установлена республика. В тот день после длительного перерыва нам наконец-то выдали на ужин гуляш. Но разве это тогда было важно? Я бросился на станцию и прыгнул в поезд, полный дезертиров. Ночью пересел на другой поезд, который стоял впереди нашего и направлялся на север. Утром я был в Будеёвице, а в день поминовения усопших – уже дома. Первым делом пошел на кладбище – к могиле отца.
Я был уверен в том, что теперь все пойдет по-другому, и поэтому остался в армии. Я брал Терезин, Литомержище, Усти. Затем меня послали в Словакию. На завод я вернулся только в двадцатом году. Войной был сыт по горло, как и теми речами, которыми забивали нам головы новые господа.
Дело в том, что жизнь у нас пошла не так, как говорил Ленин, а совсем наоборот! Как-то все не ладилось. Господа переоделись в новые позолоченные униформы и приказывали нам по-чешски. Команды стрелять в рабочих тоже отдавались на чешском языке. Я стал членом коммунистической партии сразу после ее образования. Там тоже говорили по-чешски. Но фальши здесь не было. То великое «Ура!», которое гремело тогда на фронте у Петрограда, позже ставшего Ленинградом, дома я не услышал. И так продолжалось целых двадцать, двадцать пять лет. Но я все время видел над собой руку Ленина, и вел меня пример его партии. И не меня одного, а всех нас. С маленьких начинаний до самой победы.
7
Между тем много воды утекло во Влтаву из нашей Бероупки, а я перемолол огромное количество цемента. Цемент стал важным строительным материалом в последние годы перед новой войной. Одних гор для обороны в войне, которая надвигалась, было мало. Их защиту взял на себя цемент.
Однако солдаты были отозваны из крепостей, панское общество отобрало у них оружие, чтобы они не направили его на единственно правильные цели. В воротах цементного завода торчали эсэсовцы, вокруг печей и мельниц шастали надсмотрщики, а рабочие руки должны были стать руками без тела и головы. Только частью машин. У кого была голова, того вызывали в гестапо. Трижды приходилось мне иметь с ним разговор. Но всегда меня отпускали. Уж слишком им были, нужны мои руки! Но эти руки, однако, знали лучше, чем гестапо, как и когда они должны работать. Все шло очень медленно, а иногда мельницы совсем переставали молоть. Больше всего мы боялись, как бы наши руки не слишком их попортили. Мы поглядывали на небо и ждали сигналов тревоги. Может быть, наконец те, там, наверху, смилуются и разобьют этот завод? Но они не разбили его! Триста бомб сбросили американцы на город и окрестные поля, сожгли текстильную фабрику, сахарный завод, убили сорок пять человек, но с цементным и металлургическим заводами не случилось ничего! Вероятно, еще в апреле они верили, что Гитлер при помощи нашего цемента закрепится на Одере и остановит Советскую Армию! Мы уже тогда понимали эту политику. Наша уверенность в этом еще больше возросла, когда мы услышали, что американцы разбомбили «Шкоду». В течение шести лет они позволяли работать военным заводам, делать орудия и танки! И только теперь разбомбили их. Мы понимали, что они уже сражаются против нашей будущей республики.
В начале мая 1945 года мы несколько дней находились между двумя фронтами. Прагу уже освободила Советская Армия, а позади нас, в Ракицанах, находились американцы, к которым пробивались нацисты, чтобы сдаться в плен.
8
Остались мы на своем цементном заводе в освобожденной республике только вдвоем – один инженер и я, молольщик цемента. Все остальные разбежались. Многие решили, что могут теперь отдохнуть. Тот инженер был хорошим парнем. Взяли мы с ним все в свои руки и вытащили завод из болота. Работалось нам весело. В городе стоял советский гарнизон; в Прагу уже прибыл Готвальд. Дело понемножку пошло вперед, хотя реакционеры вставляли нам палки в колеса. Наша сила была в том, что дорогу нам указывала партия. Мы знали, что придет день, когда завод будет нашим. И поэтому нам было ясно, что мы работаем для себя, следовательно, работа наша должна быть лучше, чем она была когда-то раньше, когда из известняка стали добывать цемент. Скажу вам так: кто не любит завод, тот не добьется хороших результатов. Достаточно двоих сознательных и хороших работников, чтобы все на заводе стало другим. Никто не хочет, чтобы люди работали до изнеможения. Они только должны любить работу и работать с душой. Кто умеет работать, тот и должен руководить…
Конечно, я мелю цемент уже добрых тридцать лет. Но сначала я стоял возле одной мельницы, а теперь один управляю целой системой мельниц. Это именно та работа с душой, которая приведет нас к коммунизму! Я овладел управлением машиной, и теперь машина за меня работает. Если хорошо обслуживаешь ее, что требует совсем небольшого напряжения ума, то расход физической энергии один и тот же, намелю ли я семь вагонов или сто. В этом и заключается вся тайна ударничества! За мной идут уже молодые кадры. Придет время, когда целые заводы станут ударными! Мы соревнуемся и в бригадах. Нельзя сказать, что мы уже достигли тех рубежей, на которые могли бы выйти. Однако позиции нашего завода среди других цементных заводов в Европе, да и во всем мире, очень высоки.
Теперь мне пятьдесят восемь лет. Побывал я в Пражском граде, где мне вручили награду. У меня хранится приглашение от товарища Готвальда, которое я берегу как память. Меня чествовали на заводе и в городе, в мою честь играл и заводской оркестр, а дирижировал им сын того дирижера Коубика, музыкантам которого я держал ноты на концерте на площади. Сам я музыкантом уже, видимо, не стану. Пальцы мои не годятся для игры на скрипке. Певец тоже вряд ли из меня получится: легкие мои забиты цементной пылью.
Но я познал за свою жизнь три вида музыки, и все они были одинаково прекрасными. Первая, когда я разговаривал со звездами и они мне отвечали. Вторая, когда поднявшийся русский народ своим все потрясающим «Ура!» приветствовал свободу. А третью музыку мне каждый день играют мои цементные мельницы. Это грубая музыка. Мои мельницы – отнюдь не нежный инструмент.
Они так шумят и гремят, что иногда даже слух пропадает, а после работы еще долго стучит в голове. Но, когда я вот так стою около них, своих барабанов, труб и литавр, когда одной рукой легко и свободно приказываю, с какой скоростью они должны вращаться, когда сделать паузу, а когда прибавить скорость, я чувствую себя большим дирижером, гораздо большим, чем когда-то был сам пан Коубик.
При этом я чувствую, что все же достиг своего, что сон моего детства исполнился. Вообще говоря, сбываются многие сны, и люди должны бы это знать. И тогда все бы стали ударниками! Перед тем как лечь спать, я все раздумываю, как бы наполнить свой оркестр другими машинами, как бы сделать так, чтобы еще больше вагонов прекраснейшего цемента выезжало с нашего заводского двора, который я люблю так, как никогда мой отец не мог любить тот чистый господский двор, на котором он с трудом добывал пропитание, но легко нашел смерть.
Мария Майерова
Красное знамя
Во время большой кладненской стачки 1901 года Енда Рокос был смуглым юрким мальчишкой. Он вечно шнырял вокруг шахты «Шеллерка» и взбирался на самые высокие сосны и пихты, росшие поблизости. Шахтеры выбрали его отца в стачечный комитет, поручив ему изложить дирекции требования рабочих и вести переговоры. Стачечный комитет – три шахтера с солидными усами под носом, в узких брюках и в тесных праздничных пиджаках – сфотографировался на память. Двое, поменьше и похудощавей, стояли, а высокого папашу Рокоса фотограф Шротирш, чтобы группа на снимке получилась красивой, посадил на стул между ними. Еник раздобыл для себя экземпляр фотографии визитного формата.
В мае стачка закончилась именно так, как сказано в поговорке: три шага вперед, два назад. Енда очень дорожил снимком: это был первый и единственный портрет отца, и мальчику казалось чрезвычайно важным, что фотография принадлежит именно ему. Но по-настоящему, и не один раз в жизни, Енда оценил ее значительно позднее.
Через десять лет, когда папаша Рокос был уже похоронен, Енда честно тянул на волочильном стане проволоку, извивавшуюся небезопасными огненными змеями у его крепких, ловко подпрыгивающих ног, обутых в деревянные башмаки. Как раз в это время он и стал владельцем еще одной фотографии, на которой стояло имя фотографа Ломичека; смотрела же с нее шестнадцатилетняя Павла Яноушева. Считая ее слишком непоседливой, Ломичек зажал ей голову каким-то приспособлением, чтобы она не двигалась, и Павлинка на фотографии вышла непохожей. Она мрачно смотрела из-под насупленных бровей, черных, словно нарисованных углем, и тоскливо поджимала полные губы. Павла собиралась приложить фотографию к просьбе о месте прислуги в семье пражского адвоката. Наниматель в своем объявлении категорически требовал снимка. Но в конце концов Павла так и не послала свое предложение, потому что ее взяли к весам на мельнице «Фишл, Бак и Брант». По воскресеньям Павлинка была свободна и ходила за травой для козы на полянку у шахты «Бресон». Там и увидел ее Енда Рокос, а когда они встретились в пятый раз, он выманил у нее фотографию.
И поскольку уже раньше было решено, что они обвенчаются на масленой (Енду не взяли в солдаты), то будущий жених обещал невесте настоящий красный платок: «из красного шелка, чтобы ты знала, что у тебя есть милый».
Рокос, как и многие шахтеры, отличался тем, что щеки у него были в глубоких морщинах, на висках виднелись черные прожилки, а волосы были настолько темны, что казались выпачканными углем даже по воскресеньям, когда он одевался франтом. Он работал тянульщиком, а не углекопом, но был так же черен, как шахтеры, и только глаза, чистые и прозрачные, напоминали горный хрусталь. Павла отчитывала его, влюбленно глядя в эти чарующие глаза:
– Ты бы ругался пореже. На слово скупой, а проклятий у тебя хоть отбавляй!..
Павлинка знала, что ее милый – красный, социалист, и гордилась этим: ведь семья у нее была такая же, а сама она проводила все свободные минуты на рабочей выставке в Кладно, где своей ловкостью и красноречием очень помогала партийцам.
Это происходило в славные, горячие денечки 1911 года, состоявшие из одних восторгов, пения и танцев. Вот тогда Енда и принес ей обещанный подарок. Это и в самом деле был красный платок. Однако, вздумав расправить его, Павлинка с трудом нашла конец материи: из куска шелка, в котором было самое меньшее метра три, наверняка вышло бы целых три платка. Это была одна из милых шуточек Рокоса: то он завернет подарок в двадцать листов бумаги, то откроет рот, и оттуда вместо приветствия вдруг выскочит лягушонок. Сейчас он посмотрел на изумленную Павлинку, которая разматывала полосу материи, тщетно отыскивая конец, и спросил:
– Цвет-то какой, Павлинка, так и пылает, правда?
Павла кинулась Енде на шею, расцеловала, но платка себе так и не сделала. Ей было жаль резать этакую красоту, а платье получилось бы слишком крикливым. Она спрятала шелк вместе с приданым, то есть с тремя рубашками, двумя нижними юбками и несколькими парами длинных черных бумажных чулок. Иногда она развертывала материю, чтобы полюбоваться ею.
Она проделывала это несколько лет, пока не началась война и не подошел семнадцатый год, когда молодых мужчин забирали в армию даже с металлургических заводов, чтобы заполнить бреши на фронте. Призвали и Яна Рокоса. На передовые позиции он так и не попал и, вернувшись с толпой демобилизованных домой, в шахтерскую деревню у леса, сразу же заметил с угла улицы, что над его домиком развевается знамя того чудесного цвета, который так полюбился ему когда-то.
Шахтерская деревушка сутулилась по-прежнему, как и до отъезда Яна: несколько одноэтажных лачуг, принадлежащих литейщикам из Кладно и шахтерам с окрестных шахт, трактир, мелочная лавчонка, мясная, открывающаяся только по субботам. До леса два шага между узкими полосками нолей – настоящие тесемочки, привязывающие зеленый фартук леса к деревне.
– Енда, твоя старуха революцию устраивает, – засмеялись веселые попутчики, а Рокос только и сказал:
– Вот чертова баба!
Он чрезвычайно обрадовался. На душе у него стало празднично, торжественно. Красный флаг над домом очень точно выразил его чувства, утверждая правду, к которой пришел солдат империалистической войны Ян Рокос, понявший, что только под красным знаменем люди обретут мир. Он даже не попрощался с товарищами, спеша обнять ту, что сумела так остроумно подарить ему его собственный подарок.
Первым делом Рокос взглянул на фотографию отца, а потом уж на молодую жену. Павлинка прежде всего при встрече подумала, конечно, о своем Яне, цел ли он и здоров ли, несмотря на кору грязи, покрывшую его во время путешествия военного времени и посла ночевок на вокзалах развалившейся Австро-Венгрии. Только после этого дело дошло до сына, который родился в отсутствие Яна, и наконец Павлинка заговорила и о красном знамени. Конечно, оно имело для нее значение: она выросла с верой в победу социализма и по простоте душевной считала, что с концом Австро-Венгрии пришел конец и капитализму. Вывесив флаг, она как бы поставила точку после слова «лебеда». Она лишь несколько колебалась, опасаясь рассердить мужа тем, что употребила материю не по назначению.
Но она тут же поняла, что Ян не обиделся. Он сказал:
– А тебе не жаль платья? Оно пошло бы тебе, чертова кукла!
Так он сказал, а прищуренные от смеха глаза его говорили о другом. Поэтому она снова бросилась ему на шею вместе с ребенком и не выпускала его из своих крепких объятий до тех пор, пока малыш не начал плакать.
Этих объятий должно было хватить надолго, потому что не успел Ян вернуться, как немедленно окунулся с головой в организационную работу.
Нужно было наладить ее в профсоюзе на сталелитейном заводе – теперь Ян Рокос работал в кузнечном цехе, нужно было создать партийную организацию в деревне… Время шло. Руководители рабочего класса рассаживались по министерским креслам буржуазного правительства и расхватывали земельные участки, оставшиеся после раздела имений. Рабочие переглядывались, вначале не понимая, в чем дело, а потом поняли…
Организационная работа била ключом, на заводах спорили, ругались, дрались, краевая партийная газета под влиянием революционного ветра из России полевела, а через два года шахты и металлургические заводы всего Кладно были готовы пойти по стопам Октябрьской революции, считая, что собственная революция 28 октября [38]38
28 октября 1918 года была провозглашена буржуазная Чехословацкая республика. – Прим. ред.
[Закрыть]осталась уже позади.
В небольших шахтерских деревушках вокруг Клади» членов рабочей партии насчитывались единицы. Политически активных людей было мало.
И в эти дни собрались воинственно настроенные члены партии, представлявшие шахтерские деревни. Под низким потолком трактира люди казались необыкновенно высокими. Они производили впечатление великанов еще и потому, что во время спора то и дело вскакивали: оратор не мог выступать сидя. Они говорили, вносили предложения, соглашались, возражали; наконец председатель поставил на голосование вопрос о выборе делегатов на предстоящий съезд партии, даже если его не захотят признать правые социалисты.
Предложение было принято единодушно. Ян Рокос, выбранный делегатом, ушел из трактира на рассвете. Петухи возвещали новый день, и зарево от бессемеровской груши, разгоняющее ночную тьму над плавильными печами, померкло в дневном свете. Ян не опьянел от двух кружек слабого пива и размышлял о расколе, который произошел в партии. «Но мы останемся верны социализму! Мы пойдем вперед!» – думал он.
Павлинка с ним согласилась и сейчас же проводила его в Прагу. Он вернулся оттуда с более твердой верой в дело социализма, чем уехал. В Кладно что ни день приезжали люди из Праги, поэтому шахты и металлургические заводы узнавали новости из первых уст. Узнали и о готовящейся демонстрации перед парламентом, и тут же и шахтеры и металлурги решили участвовать в ней. И вот Ян Рокос в четыре часа утра уже стоял с развернутым красным флагом на Пражском шоссе. Рабочие шли в Прагу с пением, построившись в ряды. Из поезда пассажирам долго была видна среди полей темная процессия с развевающимся знаменем, совсем не похожая на религиозную и по внешнему виду, и по своей цели. Рабочие пели под декабрьским небом свои песни, требуя рая при жизни, на земле, а не после смерти, на небе.
У парламента шахтеры и металлурги смешались с толпой. Кладненские рабочие присоединили свои требования к требованиям пражских рабочих, к требованиям кирпичников и сцепщиков, кочегаров и пекарей. И все вместе они отступали под штыками; начавшаяся стрельба принудила Яна склонить древко и свернуть знамя.
В Кладно рабочие возвратились разбитыми, но не побежденными, не утратившими мужества. Они снова совещались, снова начали свою деятельность, но, когда в нескольких деревнях выбрали по русскому образцу советы рабочих и крестьянских депутатов, все кончилось тем, что полицейская автомашина увезла арестованных революционеров. Их провезли по равнодушной Праге. Напрасно развевались лоскутки в забранных решеткой окошечках полицейской машины, напрасно оттуда кивали женщины и мужчины с горящими глазами.
Красный флаг остался у Павлинки в сундучке. Ян Рокос попал под суд, и его приговорили к тюремному заключению. Это было в 1921 году.
Поднявшиеся волны побушевали и снова улеглись и стихли, кое-где стоячая вода загнила, кое-где продолжала бурлить под гладкой поверхностью. Кладненцев охватило уныние, и они только изредка проявляли прежнее упорство. У них осталась единственная опора – коммунистическая партия. Все яснее вырисовывалась ее линия, все более укреплялся ее фронт.
Ян Рокос вышел из тюрьмы, но новой работы не получил. Павлинка ради заработка ходила стирать и брала с собой маленьких детей, но это не нравилось хозяйкам, и ее перестали звать, чтобы не кормить три голодных рта. После этого ей пришлось мыть посуду в трактирах, но она едва зарабатывала на пропитание. Она собирала уголь на отвалах, надев фартук из мешковины, копошилась там с молоточком. Но никто не хотел покупать у нее уголь: всем хватало того, что шахтеры получали бесплатно.
Партия поручила Рокосу распространение газет: он продавал «Свободу» и «Руде право», отваживаясь появляться с ними даже у заводов и шахт. Жандармы следили за ним, но накрыть его не могли. Со временем он стал желанным громоотводом для всех рабочих, недовольных собачьей жизнью. Покупая у Яна выбеленное цензурой «Руде право», они выражали протест против низкой заработной платы; металлурги, истощенные жаром у плавильных печей, обожженные пламенем горнов, утомленные тяжелым молотом, облегчали душу, возмущаясь капиталистической эксплуатацией. Но Ян Рокос не только торговал газетами. Он был связным пролетарских организаций, борющихся на различных участках. Он ободрял и поддерживал. Он сообщал о собраниях и докладах. Он посредничал между партией и людьми, которые боялись потерять кусок хлеба и не осмеливались открыто заявить о своем сочувствии даже социализму, не то что коммунизму. Он, как искра в куче хвороста, угрожал спокойствию и порядкам того мира, где частные собственники так легко набивали свои карманы прибылью, и потому был бельмом на глазу у защитников этих порядков.
Больше всего хозяев раздражало то, что Ян Рокос, этот черный коротышка, этот нищий газетчик, стоял всегда впереди с красным флагом на шесте там, где начинались демонстрации и шествия рабочих. И, когда после такого выступления он возвращался домой и видел фотографию трех членов стачечного комитета, он всегда чувствовал по их взглядам, что они согласны с ним.
Это произошло, вероятно, в тридцать первом году. В комнатушке Рокосов в то время было уже полно детей; самый старший только что окончил школу, и в семье возникла забота, как быть с ним. Карманы были пусты, как никогда, потому что дети росли и требовали одежды и обуви.
Павла Рокосова получила вежливое письмо:
«Уважаемая пани, если Ваш муж откажется от работы в коммунистической партии, он может получить место путевого обходчика на Кладненско-Нучицкой дороге и готовую квартиру в сторожке с садиком и половиной стриха [39]39
Стpих – земельная мера, 2 878 квадратных метров.
[Закрыть]поля. Жалованье позволит Вашему мужу обойтись без торговли газетами. Приложите все усилия, чтобы он попросил это место, он получит его наверняка.С уважением Йозеф Борак, дежурный по станции».
Павлинка, читая о готовой квартире, садике и поле, о жалованье путевого обходчика на железной дороге, думала о партийной работе, о распространении газет… Прочитав, она отшвырнула письмо. «Что он обо мне думает, этот поганец? За кого он меня принимает? Неужели я из таких, что могут изменить знамени, красному, как пламя? Знамени из шелка, подаренного мужем на платье, знамени, алому, как моя собственная кровь?»
Она плакала от гнева, показывая письмо своему Яну. За это он обнял ее, как в молодые годы, вытер ей глаза синим платком и сказал:
– Чтоб ему треснуть! Не мучайся! У такой сволочи нет и капли чести. Брось эту мерзость в печку и перестань хныкать!
Но она не сожгла, а спрятала письмо в «Рабочем календаре» – детям на память. Мальчики постепенно пристраивались к делу, зарабатывали себе кроны на футбол, на кино. Старший поступил на содовый завод, второй учился в магазине на продавца, а когда дело дошло до самого младшего, то как раз в это время в городском садоводстве принимали учеников, Павлинка иногда даже видела достаток в своем хозяйстве, а когда Ян Рокос сделался заведующим филиалом «Руде право» и начал получать заработную плату, она после долгого перерыва стала забывать, когда должно наступить первое число.
Между тем подошел тридцать восьмой год с правительством крупных землевладельцев, которые в страхе за свои огромные имения были готовы отдать душу черту и не мучились угрызениями совести, продав народ нацистскому дьяволу. Ян Рокос, связанный с коммунистической партией в прошлом и настоящем, был арестован одним из первых, но нацисты не считали его слишком крупным деятелем и приговорили к принудительным работам по прежнему месту работы – в кузнице милитаризованного сталелитейного завода, так что Ян ходил на работу как арестант.
На заводе появились серо-зеленые мундиры гитлеровцев, наблюдавших за металлургами. Тем не менее, ссылаясь на слово «рабочая» в названии националистской гитлеровской партии, металлурги создали заводской комитет. Но первый же его шаг окончился трагически: весь комитет был отправлен в немецкие подземные снарядные мастерские, где люди работали в помещениях, выкопанных в горе, и дневной свет видели только тогда, когда попадали в лагерь, обнесенный колючей проволокой, по которой был пропущен электрический ток. Все это Рокос намотал себе на ус и работу с тех пор вел только тайком, но с явными результатами. Гестапо тщетно доискивалось происхождения листовок и подпольной «Руде право». На квартиру Рокоса устраивали налеты днем, обыскивали ее ночью, но никогда ничего не находили, кроме жалкого скарба.
Красный флаг Павлинки был заботливо спрятан в дупле сосны на развилке дорог в Розделов и Смечну. Рокос по-прежнему, как белка, лазил по деревьям, и ему ничего не стоило иногда улизнуть из лагеря и добраться до щели среди сучьев, чтобы убедиться, что жестяная коробка лежит на своем месте. Перед 1 мая 1943 года, когда при известиях с советского фронта рабочие облегченно вздыхали, Рокос проскользнул на сталелитейный завод, где он знал все закоулки и заборы, и осторожно, шаг за шагом, прокрался к заводской трубе. Пройти в непроницаемой темноте и не наделать шума, незаметно миновать освещенные цехи, работавшие по ночам, мог только тот, кто знал завод как свои пять пальцев. Всякого другого человека привели бы в ужас бесформенные груды стали, но только не Рокоса. Он совершенно бесшумно поднялся в непроглядном мраке по скобам на вершину трубы. Он взбирался легко, словно дятел: его ловкое, крепкое тело не утратило гибкости даже в пятьдесят лет. На трубе он задержался ровно столько, сколько нужно было на то, чтобы завязать шнурки у ботинок, и неслышно, как летучая мышь, спустился. Густая тень, отбрасываемая сложенными в штабеля железными прутьями, поглотила его.
В утреннюю смену он шагал с остальными заключенными и разразился витиеватыми проклятиями, удивляясь вместе со всеми красному флагу, который развевался на заводской трубе в предрассветном сумраке. 1 мая 1943 года рабочие сталелитейного, металлообрабатывающего, кабельного и всех остальных заводов, откуда был виден шелковый красный флаг, раздуваемый легким ветерком, то и дело отворачивались от немецкой заводской охраны и эсэсовцев, пряча улыбку. Флаг вызвал переполох.