Текст книги "Где ты теперь?"
Автор книги: Юхан Харстад
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
1983 год. В Ставангере осень, и я просыпаюсь только по вторникам, почему – непонятно. По всем остальным дням я сплю. Я сплю целыми неделями, а когда просыпаюсь, простыни всегда свежие, в комнате пахнет мылом и пыль на подоконнике вытерта. В комнате жарко, мне хочется открыть окна и впустить в комнату свежий воздух, но мне не разрешают. Мне говорят, что комнату проветривают, пока я сплю. Правда ли это, я не знаю. Потом я опять засыпаю, и мне снятся одни и те же сны, но я никогда их не запоминаю. Отец приносит мне термос с чаем. Раньше он никогда не пил чай, не знаю, с чего это вдруг он начал его пить. Я тоже не особенно люблю чай. Однако сейчас мы сидим на стульях, пьем чай и разговариваем про улицы. «Они ничуть не изменились, – говорит он, – они ждут тебя и всегда будут ждать, времени у них много».Я думаю об улицах. Входит мама. Повесив пальто на вешалку в шкафу, она присаживается ко мне на кровать. «Ну, как дела?» – спрашивает она, и я всегда отвечаю одинаково: «Хорошо. Спасибо».
Я вежливый.
Мы молчим. Мы уже обо всем поговорили раньше. Много дней говорили. Я смотрю на часы над дверью. Стрелки на них крутятся в обратном направлении, и я начинаю думать, что нахожусь в стране, где все шиворот-навыворот, а все жители немного чокнутые и странные. Я в стране, где все наоборот. Так оно и есть. На улице идет дождь, он начался, еще когда меня привезли сюда. Если никто не будет следить за порядком, то вода скоро поднимется до подоконника, просочится через щелки в палаты, поднимет кровати и вынесет нас отсюда.
Резко встав, я подхожу к шкафу. Достаю куртку, надеваю ее и пытаюсь отыскать ботинки.
Отец:
– Матиас, ты куда?
Я:
– По-моему, пора уходить, а вы что думаете?
Это повторяется каждый раз, когда они приходят. Так уж оно сложилось. Я вернусь домой. Просто еще слишком рано. Мама подходит ко мне, обнимает меня и снимает куртку, я вновь сажусь на стул и пью чай.
– Не надо все усложнять, сложностей и так уже предостаточно, – говорит она.
– Ты считаешь, что это сложности? Вообще-то мне так не кажется.
– Матиас, мы все тут жертвы.
– То есть?
– Всем нелегко.
– Разве?
– Да.
Я смотрю в окно. На деревьях лежал снег, под его тяжестью одна ветка согнулась, и хлопья полетели вниз.
– Ой, – сказал я.
– Что?
– Снег упал. Это значит, что прямо сейчас один китаец свалился с велосипеда. Или выиграл в лотерею.
– Правда?
– Да, эффект бабочки. Так оно и есть.
– Я не знала.
– Однако это так.
На следующие выходные меня отпустили домой. На время. По часам. Обращаются со мной осторожно, а по вечерам меня аккуратно отвозят обратно, словно я плутоний. Мне в руки суют свертки, я не знаю, куда их девать. По телевизору в приемной показывают концерт Элвиса «Привет с Гавайев». Я возвращаюсь в палату и накрываюсь одеялом. Когда я вылезаю из-под одеяла, выясняется, что во времени произошел сбой, прошло уже три недели, у кровати стоят мама с Йорном и мама спрашивает, где моя куртка.
Сперва я ничего не понимаю, я не помню, чтобы мне что-нибудь объясняли, но меня, очевидно, выписывают. Мама достает из шкафа мою куртку, а я просто сижу на кровати. Мама кладет куртку рядом со мной и, извинившись, на минутку выходит из палаты. Йорн садится на стул для посетителей и думает, что бы сказать, но ничего придумать не может, мы с ним не настолько хорошо друг друга знаем. Должно быть, это мама попросила его прийти. Говорить нам особо не о чем, поэтому я спрашиваю:
– Говорят, ты группу организовал? Как она называется?
– «Перклейва». Супергруппа. Лучше, чем «Трусливые приемчики». Ты обязательно должен как-нибудь нас послушать, мы как раз сейчас работаем над парой просто охрененных песен.
– Ага.
Возвращается мама с одной из медсестер. Скрестив руки, они стоят рядом, словно добрые подружки.
– Да, кажется, нам можно идти, – сообщает мама, а я не понимаю, кому это она – медсестре или мне. Однако я послушно встаю и натягиваю куртку.
– Ну, что ж, Матиас, спасибо тебе за все, – говорит женщина в белом, когда я иду вслед за мамой и Йорном к двери.
– Вам спасибо. И хороших выходных.
– Сегодня вторник, Матиас.
– Лучше рано, чем никогда.
– Это верно. Береги себя.
Мы стоим возле большого кирпичного здания, мама ищет ключи от машины и обменивается с Йорном дежурными фразами. Я чувствую себя чучелом какого-то зверя, которое перевозят с выставки на выставку. Машинально веду себя так, как они, по-моему, хотели бы, но они этого, кажется, не замечают.
Мама спрашивает Йорна, не подвезти ли его, но он живет поблизости и приехал на велосипеде, ему недалеко, спасибо. А потом обращается ко мне:
– Я тебе на днях позвоню. Что-нибудь придумаем.
– Было бы здорово, – отвечаю я.
Он кивает моей матери и поворачивается, чтобы уйти.
– Йорн? – окликаю я его, и он останавливается:
– Да?
– Так ты позвонишь мне, правда?
– Ну естественно. Увидимся.
– Да, – отвечаю я, обращаясь скорее к самому себе.
И он уходит. Опять.
Я бреду за мамой к ее машине, она оставила ее довольно далеко, потому что боялась, что ей загородят дорогу и она не сможет выехать. Я жду с пакетом в руках. Мама открывает дверцу, садится, открывает дверцу с моей стороны. Я сажусь, пристегиваю ремень, проверяю его, мама заводит машину, и мы едем домой.
Но это было в ноябре 1983-го, с тех пор прошло много времени, я должен бы это помнить. Если я все время об этом знал, мне уже давно следовало рассказать Хавстейну или в крайнем случае сейчас, сегодня вечером. Нужно рассказать ему обо всем, объяснить, что такое со мной уже случалось и что я не знаю, почему это произошло, но такое со мной бывает. Но я не рассказал. Потому что в любом случае сейчас все по-другому, тяжелее. Я ни слова об этом не сказал. Я онемел. Мне было неловко. Мне было известно множество тайн, о которых тебе не узнать.
– Отец? – спросил я немного погодя. – Ты помнишь полет на Луну?
– Ясное дело, я помню ту ночь. Это было воскресенье. Воскресенье – двадцатое июля. Я очень волновался, что с тобой что-нибудь случится. Мы так долго ждали.
– Полета на Луну?
– Тебя, – ответил он и задумался, – ну, вообще-то и полета на Луну – тоже.
Запрокинув головы, мы посмотрели на небо, но Луны видно не было. Тучи. Скоро начнется дождь.
– А знаешь, что мне запомнилось лучше всего?
– Нет.
– Первый американец, облетевший вокруг Земли.
– Джон Гленн?
– Джон Гленн. Двадцатого февраля шестьдесят второго. Он три раза облетел вокруг Земли. Мы в тот день не отходили от радиоприемника. Три раза вокруг Земли в капсуле, пока ему не приказали вернуться. А как уж капсула называлась? Что-то такое с друзьями связанное, по-моему…
– «Дружба-7».
– Ага, точно – «Дружба-7». Помню, у нее расшатался фрагмент теплового экрана, и никто не знал, сможет ли она преодолеть атмосферу на обратном пути. Она могла сгореть. Но долетела. А когда он вернулся, его прямо под дождем встретили двести пятьдесят тысяч американцев. Вот это я помню.
– Я читал о нем, – сказал я, – самый старший астронавт в программе «Меркьюри». По-моему, неплохой парень.
– Потрясающий! Уж поверь мне. Интересно, что с ним стало?
– Не знаю. А ты слышал, что в ту ночь все жители Перта включили свет в домах, чтобы он увидел их, когда летел над западным побережьем Австралии?
– Да, точно! Я и забыл. А не знаешь, видел он их?
– Да.
– Красиво придумали. Сейчас бы никому такое в голову не пришло.
– Наверное, да.
На этом мы разговоры про Луну и закончили. Вернувшись на Фабрику, мы присоединились к остальным. Такие вечера не забываются никогда, твой отец знакомится с твоими друзьями, и тебе не кажется странным, что он сидит на кресле в гостиной на Фабрике. Он прекрасно вписывается в картину, и тебе хочется рассказать ему что-то, о чем ты раньше никогда не рассказывал, так как полагал, что его это не касается и что он не имеет отношения к твоей жизни. Тебе казалось, что он сочтет что-то дорогое тебе незначительным. Однако ты начинаешь рассказывать, говорить и понимаешь, что это не так. Ты знаешь, что уже на следующий день между вами возникнет прежнее отчуждение, близость, но в то же время и отчуждение, некая естественная преграда, поэтому ты торопишься рассказать побольше, ты словно рисуешь автопортрет, а потом подключаются остальные – Хавстейн, Палли, Анна и Карл, – все они тоже начинают рассказывать. Ты приносишь из «Гардероба А» пиво, протягиваешь бутылку отцу, а тот открывает ее найденной на столе зажигалкой. Такого тебе еще не доводилось видеть, ты полагал, что он только открывалкой умеет пользоваться. В отце ты узнаешь себя, ты сам станешь именно таким, от этой мысли тебе спокойно, и ты улыбаешься. Внезапно ты понимаешь, что именно из таких мелочей и состоят окружающие и твое непонимание их – это цена, которую ты, стараясь быть неуязвимым, платишь за то, что от них отстраняешься. И ты понимаешь, что многое прошло мимо тебя, тебе хочется отправиться отдыхать вместе с отцом, чтобы только вы вдвоем, парни-путешественники, вы могли бы поехать куда угодно, могли бы вместе открывать что-нибудь новенькое, у вас появились бы общие выражения, а вернувшись домой, вы бы вспоминали поездку, и через много лет ваш разговор мог бы начаться так: «А помнишь, мы встретили в Теннесси чокнутую, тогда еще утро было, а она стояла на углу, рядом со старым магазином?» Однако такое не долго длится, потому что люди всегда сохраняют дистанцию, ты мечешься из стороны в сторону и не успеваешь следить за другими. Поэтому остаются лишь такие вот вечера. Они становятся фамильной реликвией, словно изображения, высеченные на камне. Ничего особо печального в этом нет, все так, как и должно быть: вот ты, а вот, рядом, в кресле, сидит твой отец, твой собственный невидимый двойник.
Отец пробыл у нас до субботы. Я успел показать ему Слеттаратиндур и то место, где Хавстейн в шестидесятых видел Олдрина с Армстронгом. Прослушав в четверг прогноз погоды по «Радио Фарер», мы умудрились найти два местечка на вертолете из Торсхавна до Мюкинеса. Там мы смотрели на плавное движение согревающего Гольфстрима и на проходящие вдали корабли, направляющиеся в Европу. Отец рассказывал про домашние дела, про маму, про себя, говорил об обычных мелочах, милых незначительных событиях и ни разу не упомянул Хелле. Оказывается, как-то после Рождества им звонил Йорн и они немного поболтали. Старый добрый Йорн, отцу он всегда нравился. Мы съездили на Тинганес, где собирался альтинг, посмотрели на здания, уцелевшие после страшного пожара 1673-го, а отец фотографировал, стараясь запечатлеть каждый увиденный уголок. На всех снимках я, широко улыбаясь, стоял перед камерой, как он и хотел. Мы съездили в больницу к Софии, никаких изменений, она лежала совершенно так же, как лежала неделями до этого, но мне хотелось, чтобы отец увидел ее, и мы сидели у ее кровати, а я рассказывал, что произошло, подробно, фраза за фразой.
О чем еще мы говорили в эти дни? Не помню, но помню, мне было приятно оттого, что он рядом, и вечером накануне его отъезда мы сидели в «Кафе Натюр», отец рассказывал Карлу анекдоты, а тот пополам сгибался от смеха. Я и не ожидал, что отец на такое способен, но оказалось, что и такое бывает, он был в ударе. Лишь вернувшись тем вечером на Фабрику и стоя на улице вдвоем, мы заговорили о моем возвращении. И я обещал ему, что этим летом вернусь.
– Конечно вернусь, – сказал я.
– Когда?
– Скоро.
– Точно?
– Да, – ответил я, – точно.
На следующий день я отвез отца в аэропорт, а Хавстейн с Карлом сидели на заднем сиденье. У нас получилось целое путешествие, и отец обещал приехать еще, на этот раз непременно вместе с мамой. Естественно, ничего из этого не вышло, и потом мы больше никогда об этом не упоминали. Через год к этому времени Фабрика все равно опустеет, и навещать будет некого. На улицах и в домах останутся наши следы, но они будут вести к морю, а там цепочка оборвется. Хотя в тот момент я об этом не знал.
Я в Гьогве, стою в ванной и чищу зубы. Включив висящее над раковиной радио, я вполуха слушаю новости и смотрю на себя в зеркало. Лицо мое с каждым днем меняется. Бывают дни, когда изменения заметнее. Конечно, не очень видно, но если старательно присмотреться, то начинаешь замечать маленькие детали, например, что морщинка на лбу за ночь стала другой. Стала длиннее – всего-то, может, на полмиллиметра, но ты это видишь. Если постараться. Твои черты расплываются, стирается силуэт. Но ты еще не исчез. Для этого потребуется время. Годы. Однако ты исчезаешь. Исчезаешь в своих собственных глазах, с каждым днем становишься иным. Ты уже не тот, кем был когда-то. Клетки твоего лица обновляются, и лицо твое уже не похоже на фотографии, висящие в гостиной твоих родителей. Ты уже не тот, кем являешься. Но я по-прежнему здесь, хотя атомы двигаются и скачки кварков никому не ведомы. То же самое происходит с теми, кого ты любишь. С почти неподвижной быстротой они ускользают у тебя из рук, и тебе хочется хоть что-нибудь удержать, может, скелет, зубы или клетки мозга, но ничего у тебя не получится, потому что человек почти целиком состоит из воды, а воду тебе не схватить. Поэтому все следы мало-помалу стираются. А потом стираются и следы, оставленные другими, дома, в которых они жили, нарисованные для тебя рисунки, слова в записках. Воспоминания, которые у тебя остаются, тоже со временем блекнут, будто старые обои. В конце концов станет невозможно ответить на вопрос: а жил ли кто-нибудь здесь, на этой планете, что с краю дальней галактики? Жил ли здесь кто-нибудь? На Земле? Вот такие мысли и приходят иногда мне в голову.
Я сидел в машине, на пассажирском сиденье, на Судурое, когда мне сказали, что София умерла. В четверг, после отъезда отца. Был совершенно обычный, ничем не примечательный вечер, не особенно дождливый и не особенно ясный. Когда полицейские спрашивают подозреваемых о том, что те в такой вечер делали, никто не помнит.
Я не был у нее четыре дня.
Безо всякой особой причины, просто так сложилось.
Теперь я пожалел об этом.
Хавстейн поехал туда за какими-то бумагами, я не спросил, зачем именно они ему понадобились, просто решил поехать вместе с ним, потому что до этого на Судурое не бывал. Когда он с мобильником в руке вышел из дома, я понял, что случилось что-то плохое и ему неподвластное.
Хавстейн сел в машину.
– София сегодня умерла, – только и сказал он.
Я не удивился. Я ведь ждал этого. Раньше или позже. И тем не менее я ощутил, как сердце опустилось, и подумал, что это плата за то, что ты кого-то любишь.
И нет ничего более безысходного.
Ничего.
Я промолчал. Посмотрел в окно. Возможно, начнется дождь. А может, и нет. Наверное, теперь уже все равно.
– Когда это произошло? – спросил я.
– Утром, – ответил он, – в четверть девятого.
Я попытался вспомнить, чем в тот момент занимался. Был в ванной, чистил зубы, все как обычно. Думал ли я о том, что надо ее навестить? Что я люблю ее? Нет. В тот момент – нет. Может, потом. Но не в тот самый момент. Ничем особенным я не занимался.
Почти ничем.
День прошел совершенно обычно.
Может, и правда, люди умирают именно в такие дни.
В обычные.
– К ней кто-нибудь ездил? – спросил я.
– Ее мать была там. Это она мне позвонила. Она, наверное, всю ночь там просидела.
На мгновение я почувствовал обиду: ночью мне никто не позвонил и не попросил приехать.
Но никто и не обязан был.
– Ты знаешь, когда… когда похороны?
– Во вторник. В тринадцать часов. В Саксуне.
– В Саксуне? Почему ее похоронят там?
– Не знаю. Может, потому что там красиво? Это ее мать так решила.
– По вторникам всегда больше похорон, чем в другие дни.
– Почему?
– Не знаю. Так уж сложилось.
Хавстейн завел машину, и мы поехали в Дрелнес, чтобы успеть на семичасовой паром до Торсхавна. Когда мы заехали на борт, сидя рядом с Хавстейном, я вдруг представил, как рано утром София начала умирать, безмолвно и незаметно для себя самой, а ее мама сидела рядом и смотрела, как уходит последний ее родственник.
Я вспомнил то, о чем читал. Что за несколько минут до смерти умирающий перестает чувствовать. Одно за другим чувства покидают его. Сначала – вкусовые ощущения, потом – обоняние. Затем исчезает зрение. Осязание. Слух. Ощущение боли. Это словно потушить свет в кабинете, запереть за собой дверь и по пути домой потерять ключи. Домой вместе с Хавстейном я не поехал. Он высадил меня в Торсхавне, а домой я решил доехать на автобусе, как ездила София сотни раз на протяжении многих лет. Я решил сделать это ради нее. Потом я опять задумался об архиве. Может, она умерла, потому что вытащила из него свое личное дело. Не особенно приятная мысль, но смысл в ней есть. Может, она исчезла уже в тот момент, когда вытащила личное дело? Словно стерла себя из общности. Или причина в провоцирующем факторе, в одиночестве, ее изначальной обособленности? Возможно, все потому, что она с Мюкинеса, как этот Аннин художник, и однажды пролетевший рядом тупик просто посмотрел на нее, прищурившись? Или ему было достаточно лишь махнуть крыльями? Этого не знал никто. Я подошел к остановке и дождался автобуса, выбрав самый долгий путь до дома. Мы почти два часа ехали до Фуннингура, а последние шесть километров я прошел пешком, сначала наверх, в гору, до Слеттаратиндура, а потом вниз, по пологому холму до Гьогва. Когда я вошел, все остальные уже спали и в доме было не слышно ни звука, лишь мои шаги на лестнице.
Gran Turismo [89]89
Стремительный туризм (исп.).
[Закрыть]
1
В следующий вторник я одолжил у Палли черный костюм для похорон. Шел дождь. Мне хотелось, чтобы день этот выдался ясным, чтобы по пути в Саксун передо мной предстали преобразившиеся Фареры, непохожие на те, что я знал до этого. Мне хотелось бы сказать, что когда мы залезали в «субару», воздух был каким-то особенным, что ветер стих и, пока мы добирались до Саксуна, вся страна словно затаила дыхание. Но это неправда. День был самым что ни на есть обычным, в такие дни по телевизору, как правило, повторяют старые передачи, и тучи выглядели как всегда. 99,4 % населения день этот ничем не запомнился, кроме, может, тех, у кого был день рождения, кто нашел работу или кого, наоборот, с работы выгнали, тех, кто вернулся домой или уехал наконец из страны, – таким этот день запомнится навсегда, день перемен к лучшему или худшему.
Вторник. Так уж сложилось.
Самый среднестатистический из всех. Парад бесполезных дней.
Проснулся я рано, оделся, позавтракал, читая за завтраком медицинскую энциклопедию, которую нашел у Хавстейна. Я читал о смерти. Раньше смерть меня не особенно занимала, никто из моих близких не умирал, я даже и на похоронах, можно считать, не был. Десять – двенадцать лет назад умерли бабушка с дедушкой, помню, мне было грустно и я скучал по ним. Но в этот раз дела обстоят иначе. И теперь труднее осознать, что София больше не вернется. В отличие от бабушки, любимого, но далекого человека, София заполняла пространство вокруг меня. Закрывая глаза, я вспоминал то ощущение, которое возникло у меня, когда я обнимал ее, сидя в машине на пути из Клаксвика. Ее ребра. Я подумал, что она никогда больше не сядет за обеденный стол, не протянет руку за апельсиновым соком и не нальет его себе в стакан, подперев голову другой рукой. Она уже точно не сядет на мою убранную постель и не собьет одеяло. Она никогда не полетит в Копенгаген, и я подумал, что в самолете теперь всегда будет одно незанятое место, а в автобусах будет не хватать одного пассажира. Никто не ляжет на ее кровать. Никто не будет слушать «Кардиганс». Теперь среди тех, кто согласится выслушать твой рассказ о событиях, произошедших за день, на одного человека меньше. Одним рождественским подарком меньше. Еще одному не удастся тебя разочаровать. А время заставит тебя жить так, словно ее и не существовало.
Я поднялся в комнату Карла. Он сидел на стуле, все еще в пижаме.
– Привет, – сказал я.
– Привет.
– Как ты?
Выпрямившись, он почесал ногу.
– Да ничего, все хорошо.
– Точно?
– Да.
– Хорошо, – сказал я и показал на свой костюм, – наверное, пора одеваться?
– Это точно. Сколько времени?
– Десять минут одиннадцатого, – ответил я.
– А как погода?
Шторы были раздвинуты. Он сидел вполоборота к окну.
– Дождь.
– Так и думал.
– Правда?
– Мне казалось, что сегодня будет дождь. А тебе – нет?
– Не знаю, может быть.
– Ты не видел моего костюма?
– Он висит в ванной, – ответил я.
– Пора бы мне одеваться.
– Это верно.
– Пять минут. Встретимся внизу через пять минут, ладно?
Я сказал, что ладно, и спустился вниз. Палли с Анной сидели в гостиной, а Хавстейн повязывал галстук перед кухонным зеркалом.
– Хочешь, могу помочь, – предложил я.
– Нет, не надо. Спасибо.
Затянув галстук, он взглянул на себя в зеркало. Потом посмотрел на меня:
– Ты уже решил, что именно будешь петь в церкви?
– Да, – ответил я.
Фарерские похороны – это совсем не то же самое, что похороны в Норвегии, где в церкви даже на передних скамьях мало народу, да, может, есть еще кто на задней, где собираются любопытные пенсионеры, а священник лениво перелистывает парочку рукописных проповедей, так что начинает казаться, будто достаточно лишь упомянуть имя и место жительства усопшего. Сплошные формальности, вроде коллективной конфирмации. Ибо тот, кто верит в Меня, будет жить и после смерти. Пусть земля ему будет пухом, а для нас эта утрата невосполнима.Сказав все, что полагается, и похлопывая по гробу, священник называет покойного, которого никогда и в глаза не видал, по имени, говоря, что тот так любил жизнь, у него было столько друзей, она так много не успела сделать.Никому не ведомо, чего угодно Богу, пути Его неисповедимы, словно римские дороги в час пик. Все равно что гадать на кофейной гуще, зыбкие предсказания которой сбываются лишь иногда.
Если кто-то умирает на Фарерах, не нужно дополнительно отпрашиваться с работы.
Люди приходят на похороны, потому что с каждым умершим численность населения уменьшается. Теперь одного из них ты уже точно не встретишь по дороге домой. Не стало человека, который говорил на одном с тобой языке.
Когда все вошли в церковь, там едва хватало места для псалмов.
На похороны Софии пришло больше трехсот человек. Мне подумалось, что это на двести сорок человек больше, чем тех, с кем она при жизни успела хотя бы парой фраз перекинуться. Жители Саксуна и близлежащих деревень. Приезжие из Гьогва, Мюкинеса и Торсхавна. Друзья семьи. Соседи. Друзья соседей. Односельчане. Раньше мы их никогда не встречали. Большинству даже места в церкви не хватило, и им пришлось заглядывать в окна, стоя на улице под дождем. По пути к передней скамье я заметил Софуса и его родителей, хотел помахать ему, но он сидел, уставившись в пол и теребя в руках куртку.
Саксун – одно из прекраснейших мест на Фарерах. В этой маленькой деревеньке старые темные деревянные домики стоят бок о бок с новыми строениями, а по долине протекает речка, которая впадает в озеро Поллур, соединенное Вестманной узким проливом между двумя зелеными холмами. И на все это открывался вид из крошечной церкви, выстроенной на самой вершине холма.
Подъезжая, мы увидели огромную толпу, словно движущийся к церкви ковер из темных зонтиков. Хавстейн снизил скорость, и мы, осторожно лавируя среди людей, проехали вперед и припарковали машину на специально оставленной для нас площадке. Смешавшись с толпой, мы прошли в церковь, заняли места в переднем ряду, и тут я увидел ее, мать Софии. Она сидела справа, вместе с двумя женщинами ее возраста. Я поднялся, подошел к ней, и она сразу же узнала меня.
– Матиас, – сказала она.
– Мне очень жаль, – сказал я и обнял ее. Потом я познакомился с двумя другими женщинами – одна из них оказалась датской тетушкой, а вторая – подругой матери. Обе были не особенно разговорчивы.
– В последнюю ночь она казалась такой маленькой, – сказала мать, – мне хотелось положить ее в чемодан и унести оттуда.
А потом, словно серьезно обдумав это, она добавила:
– Только вот чемодана у меня не было.
Мне хотелось сказать что-нибудь, но я не смог найти слов, я просто стоял вместе с ней и ждал. Людей в церкви прибывало, раздавался тихий скрип скамеек и шарканье. Подойдя к нам, Хавстейн обнял мать Софии.
– Спасибо тебе за все, – сказала она, обводя рукой пространство, – за то, что ты все это организовал.
– Было бы за что, – ответил он.
– Столько цветов. И такие красивые.
– Да, цветы красивые. Я подумал, может, ты как-нибудь заедешь к нам в Гьогв, посмотришь, как она жила, может, что-нибудь из вещей захочешь забрать?
– Было бы замечательно. – Она уткнулась в носовой платок. Потом начала сморкаться, и платок заколыхался. Я стоял между ней и Хавстейном, не зная, куда себя деть.
– Матиас собирается петь, – сообщил Хавстейн.
Она опять взяла меня за руку:
– София говорила, что ты хорошо поешь. А почему ты делаешь это так редко?
– Да особой необходимости нет, – спокойно ответил я.
– Но ты пой, Матиас, не прекращай. Все, кто умеет петь, должны петь. Иначе нельзя.
– Нельзя?
– Нет.
Мы помолчали.
– Она много о тебе рассказывала.
– Вы говорили.
Она опять помолчала.
– Вы скучаете по ней?
И тут я впервые заметил, что Хавстейн не может найтись с ответом, он лишь кивнул, глядя в пустоту, отвернулся и отошел к цветам. Поправив несколько венков и стряхнув с них пыль, он вернулся на нашу скамью и сел.
– Больше, чем нам кажется, – ответил я.
Священник прочитал прекрасную проповедь, кажется, он же работал в больнице, где в восьмидесятых – начале девяностых лежала София. Он говорил об автобусах, и слушать его было приятно. Он сказал, что автобусы всегда уезжают, но некоторые так и не приезжают или следуют не по расписанию, приходят раньше или запаздывают. Он рассказывал, каково это – садиться в случайные автобусы, ездить по неведомым прежде дорогам, и говорил, что приезжаешь в нужное место лишь изредка. Слова его были простыми, и, по-моему, мне понравилось, что он не пытается обрисовать ситуацию сложнее, чем она есть на самом деле. Он не говорил, что София многого не успела. Не говорил, что она многого не видела и не сделала. Он не назвал ее смерть печальной утратой для множества ее друзей. Он сказал, что те немногие, кто был знаком с ней, будут грустить о ней так, как грустят о вымирающих народностях и затопленных морем странах. И тогда мне, кажется, вспомнилась старая песня, по-моему, я подумал, что София была похожа на мячик, самый маленький мячик Господа Бога, который Он потерял, а сейчас, встав на колени, тщетно пытается отыскать. По-моему, именно такие мысли бродили у меня в голове. А может, и нет. Может, я просто сидел и ни о чем не думал.
А потом я пел.
Встав, я вышел вперед и спел.
Важно не то, что именно я пел, а сам факт: я пел, звук кружил по церкви, отдаваясь у нас в головах, а затем сквозь стены, через колокольню и приоткрытые двери выбрался наружу, и люди на улице на мгновение почувствовали тепло. Опустив зонтики, они умолкли, а звук взмыл над их головами и поплыл, словно какой-то невиданный туман, по Саксуну. Я слышал плач, слышал, что люди больше не могут сдерживаться, священник погрузился в свои мысли, Хавстейн обнял Карла, а тот сидел опустив глаза и боялся посмотреть на мать Софии, Анна обняла Палли, который глядел прямо перед собой, и Хавстейн улыбнулся мне. Мать Софии закрыла глаза, и голос мой стал еще громче, так громко я не пел никогда. Мне хотелось, чтобы от звука моего голоса потолочные перекрытия сдвинулись, крыша распахнулась и лодка, висящая на потолке, поплыла. Я старался изо всех сил, следил за мелодией, карабкался к самым высоким звукам, все дальше и дальше погружаясь в песню, мало-помалу я забыл о мелодии. Но органист следовал моему голосу, мы забросили и музыку и текст, оставив лишь звук, который словно окутывал нас теплым шерстяным пледом, на непотопляемых кораблях мы плыли через моря в неведомые страны. Последние ноты я вытягивал, как только мог, и в воцарившейся тишине можно было бы услышать даже бактерию, упавшую на пол.
Сам Бог не прошел бы здесь беззвучно.
А после похорон мы поехали в «Кафе Натюр». Мы вынесли Софию из церкви, опустили гроб в открытую могилу, закопали ее и встали с зонтиками рядом. Хавстейн закурил и начал со всей сердечностью пожимать руки подошедшим, благодаря их за участие. Мы – пятеро оставшихся – побыли там еще немного, смотрели друг на друга и обнимались, а потом священник запер церковь и мы молча направились к машине. Решение я уже принял, хотя и не говорил о нем. Завтра я уеду домой.
Прежде я никогда не пил столько, сколько выпил в тот вечер в «Кафе Натюр». Словно это было самое полезное из всего, что можно сделать. Решение я принял. Натерпелся достаточно. Пора переходить в наступление, пора возвращаться, мне хотелось стать таким, как прежде, хотелось стать новым открытием, которое положит предшественников на лопатки. Я чувствовал необыкновенную уверенность, был убежден, что стоит мне только руку протянуть, и на этот раз у меня все получится. Я, Матиас, открою себя для этого мира, не будет больше самого спокойного и доброго мальчика в классе, вместо него появится настоящий живой человек, и все машины будут при виде него резко сворачивать в стороны и притормаживать, а водители примутся глазеть на него, раскрыв рот. Я возвращаюсь в Ставангер. Может, даже поинтересуюсь у Йорна, нужен ли им в группе новый вокалист. В тот вечер я обмывал каждое новое решение, чистые бокалы закончились, а количество пустых бутылок увеличивалось, голова моя превратилась в мягкую пуховую подушку. Укутав все проблемы мечтами, я отослал их подальше, запечатал их в бутылки и пустил плавать по морю, чтобы их подобрали траулеры и круизники. Уже за полночь я отвел Хавстейна в сторонку и рассказал ему о принятом решении:
– Завтра я уезжаю в Норвегию.
– Так внезапно? А может, лучше чуть-чуть подождать?
– По-моему, мне надо съездить домой. Отец очень просил, – дипломатично ответил я.
– Но ты вернешься?
Я задумался. Думал я долго.
– Да, – ответил я, – к осени.
Мы вернулись за стол, и по настоянию Хавстейна я рассказал о моих намерениях, за столом поднялся ропот, и показалось, что Карл немного расстроился, услышав это. Конечно, он не хотел, чтобы я уезжал прямо сейчас, но возразить не осмеливался. Ясно было, что я все решил, пока остальные целы, надо уезжать. Как раз вовремя для меня.
Той ночью я не вернулся домой, на Фабрику вместе с остальными. Может, виновато стечение обстоятельств, а может, сам Господь снизошел до меня, убрал все препятствия и поставил ту девушку у меня на пути, когда я двинулся к стойке за пивом.
И в поле моего зрения попала девушка, которая что-то говорила.
Звали ее Эйдис.
Я замечал ее здесь и прежде, обычно они с друзьями сидели на первом этаже, за столиком у лестницы. Мы были примерно одного возраста, может, она на пару лет младше. Совсем короткие волосы, тесная джинсовая курточка, которую она никогда не снимала, и презабавно задранный носик. Когда она поворачивалась к барной стойке, сначала высовывался ее носик, будто она сперва принюхивалась к тому, что хотела заказать.