Текст книги "Где ты теперь?"
Автор книги: Юхан Харстад
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
Я просил о помощи.
Звал совершенно чужого человека.
Звал Магнуссона-в-кимоно, и тот через пару секунд появился в дверях и увидел меня на коленях перед до смерти перепуганным журналистом, который стоял с фотоаппаратом на шее, вытянув руки по швам, словно его поймали с поличным при попытке изнасилования. Не зная, что сказать, Магнуссон вцепился в кимоно. Потом он произнес:
– Здесь уже так красиво. Хотите саке?
Олаф Людвиг энергично закивал.
Я уставился прямо перед собой и готов был заплакать.
– Хорошо. – Магнуссон отправился за рисовой водкой, а я поднялся и приблизился к журналисту, который по-прежнему стоял выпрямившись, словно аршин проглотил, и пялился на меня.
– Неужели не ясно? – начал я. – Я не хочу, чтобы в твоей газете про меня писали, не хочу ее читать, у меня раньше никогда не брали интервью, и не надо мне этого. Я об этом не просил. Кто, когда, где, почему, зачем и сколько – это только мое дело, а других не касается.
– Так бы сразу и сказал, – немного обиженно произнес Олаф-журналист.
А потом он опять вдруг изменил тактику и резко добавил:
– Ты действительно думаешь, что мне охота об этом писать? Подумаешь, какая-то чертова статейка о садоводстве для домохозяек! Ты что, не понимаешь, что это я тебе услугу оказываю! Я стараюсь тебе помочь. Или ты уже настолько спятил, что и этого не понимаешь?
– Так что тебе надо? – мягко спросил я. – Ты тоже полагаешь, что я больной? Норвежец спятил – так напишем же об этом! Наш специальный корреспондент о тех, кто еще как-то живет! Счастливая история о ростке, пробившемся сквозь асфальт!
– Я, ну… Ладно, забудь. Я просто хотел чем-нибудь вам помочь. Только и всего.
– Вам? Спасибо, у нас и так все прекрасно.
– Да уж, заметно.
Больше мы ничего не успели сказать, потому что вернулся Магнуссон. Улыбаясь, он нес поднос с тремя чашечками и бутылкой саке. Поставив поднос на землю, он сел рядом с нами, разлил саке по чашкам и начал беседу. Сама обходительность.
Следующие три дня я провел у фарерского японца, заезжая домой только поспать. Я ни с кем не разговаривал, потому что уезжал еще до того, как остальные просыпались. С головой ушел в обустройство японского садика, а к обеду приходил Магнуссон, который тоже был увлечен моей работой и радовался каждому достижению. Он задавал вопросы и интересовался растениями, мы вместе с ним читали книги по садоводству и беседовали о почве для посадки. Мне было приятно и казалось, что я на какой-то момент вернулся к спокойной жизни садовника в Ставангере, которая завершилась тысячу световых лет назад. В среду я закончил работу и уехал, оставив Магнуссона в прекраснейшем японском саду на Фарерах, на зеленом пятне посреди зимней серости, заключенном в стеклянные стены с темно-коричневыми деревянными рамами в японском стиле, которые мы заказали на фирме, занимающейся зимними садами. Уезжая, я помахал ему и понял, как много этот садик для него значил, совсем как в Японии. Он стоял в нем и улыбался, а я пожалел, что работа закончена, и захотел остаться. Перфекционизм.
Подъехав к Фабрике, я остановил машину, но не вышел.
Я начинал терять терпение.
Мое драгоценное терпение, которому я не мог нарадоваться.
Изнутри меня раздирал гнев, для меня открылись совсем другие Фареры, откуда не вырваться, где за тобой постоянно следят и где тебя ни на секунду не оставят в покое.
Рывком распахнув дверцу, я схватил оставшееся растение, которому не хватило места – это было деревце-бонсай за две тысячи крон, в глиняном горшке, – вышел из машины, захлопнул дверцу, прошел в дом, поднялся по ступенькам и вошел в кабинет Хавстейна. Увидев меня, он улыбнулся, встал из-за стола и подошел ко мне, спросив: «Ну как? Как прошло интервью?» А потом заметил, что я не улыбаюсь в ответ, и улыбка сползла с его лица.
Мы стоим на ковре лицом к лицу.
– Зачем ты это сделал? – тихо спрашиваю я.
– …
Я чуть не плачу. Я мотаю головой.
– Чего ты от меня хочешь? – кричу я на него и бросаю горшок с деревцем об стену позади него. Горшок разбивается, земля разлетается по кабинету, и на сотую долю секунды я пугаюсь: мне кажется, что сейчас он убьет меня, таким я его раньше не видел, да и со мной прежде такого не бывало. Но Хавстейн снова смягчается, собирается с силами и, скрестив руки на груди, прямо как настоящий доктор-психиатр, продолжает как ни в чем не бывало:
– Матиас.
Молчание.
– Матиас. Я считаю, что тебе пора показываться на людях. Вновь увидеть мир. Ты же способный. Ты сам-то это понимаешь? Ты очень хорошо работаешь. Тебе кто-нибудь говорил об этом? Я горжусь тобой, Матиас.
– Чего тебе от меня надо? – повторяю я. – Кто дал тебе право решать за меня?
– Кто дал мне право, говоришь? Ты сам. Ты, Матиас, дал мне такое право, ты сам, в ту ночь, когда я нашел тебя у Коллафьордура, когда ты неделями лежал в постели, когда решил остаться, потому что не мог вернуться домой, именно тогда, Матиас, ты предоставил мне такое право. Я же ради тебя стараюсь, Матиас, понимаешь? А что, по-твоему, я должен делать? Оставить тебя в покое, чтобы ты здесь в собственном соку варился, как НН, как Палли и Анна? Убедить тебя, что это просто место, где люди ждут, когда все опять наладится, снова будет хорошо, будто однажды утром ты проснешься и увидишь, что мир изменился, пора собирать вещи и уезжать? Что перед тобой откроются все двери и у тебя появится море возможностей? Ты, в отличие от Палли, Анны и НН, еще не так далеко зашел, чтобы чувствовать себя вечно больным.
Он на несколько секунд умолк.
– Но это обязательно случится, если ты не перестанешь замыкаться в себе. Это я тебе гарантирую. Так вот, Матиас, ты спросил, чего мне от тебя надо, и ответ мой предельно прост: мне надо, чтобы ты взял себя в руки, потому что иначе ты полностью замкнешься.
– Ты думаешь, все так ужасно боятся, что их забудут. Почему? – тихо спросил я, просто чтобы возразить.
– Так ты об этом? Тогда я тебе сразу скажу, что ты совсем запутался. Потому что ты-то как раз и не стараешься, чтобы тебя забыли. Ты пытаешься выделиться, разве нет? И если тебе кажется, что ты таким образом станешь незаметным, то ты ошибаешься. Господи, даты с каждым днем становишься все заметнее и заметнее! И ты не стараешься следовать чужим правилам, ты создаешь свои собственные и заставляешь остальных жить по ним. Матиас, я понимаю, чего ты добиваешься, но добиваешься ты этого неправильно. Ты ведешь себя как избалованный ребенок, который думает, что жизнь поступила с ним несправедливо, но это не так! Жизнь с самого начала была на твоей стороне, и ты с самого начала мог управлять ею! Да знай я, что ты будешь тут изображать ребенка и пускать сопли из-за того, что отняли игрушку, я бы в жизни тебя сюда не пустил!
И тогда я ударил.
Я изо всех сил ударил Хавстейна по лицу.
Ударил, потому что он не воспринимал меня всерьез, потому что его доводы были совершенно безосновательны.
Ударил, потому что ему было не понять, каково мне.
Ударил, потому что понимал: его слова похожи на правду.
Голова Хавстейна откинулась назад, и он, потеряв равновесие, стукнулся о письменный стол. Я инстинктивно закрыл глаза и услышал лишь удар тела о столешницу, а потом звук рвущейся бумаги, стук падающего телефона и стакана с ручками. Открыв глаза, я увидел, что Хавстейн сидит на полу, у него по лицу размазана земля, а пол усыпан шариковыми ручками и документальными свидетельствами спасаемых жизней. Только моей среди них не было.
Согнув ноющую руку, я осторожно подошел к Хавстейну, который, схватившись за стол, стал подниматься на ноги. Я помог ему встать и усадил на столешницу, а он одной рукой держался за нос. Между пальцев сочилась кровь.
– Прости, – сказал я.
Тыльной стороной руки Хавстейн вытер кровь.
– Ничего страшного.
– Я просто хочу, чтобы меня оставили в покое. Только и всего.
– Знаю, – сказал он, – знаю.
– Ты меня никогда не спрашивал, почему я хочу, чтобы меня оставили в покое. Не спрашивал прежде. Ты же ПСИХИАТР, ты должен знать, как ОБРАЩАТЬСЯ с такими, как Я. Ты же изучал это, ты должен знать, какие задавать вопросы.
– Нет, Матиас. Ты самне хотел мне рассказывать.
Злился я долго. Рвал и метал. Но боялся я еще больше. Потому что то, как со мной поступили в последние дни, вряд ли было сделано по предписанию, вычитанному в книжке. Это вовсе не медицинский подход. Однако зачем в таком случае он это сделал? Без сомнения, по доброте душевной. А знала ли тогда эта душа, что для меня будет правильным? Значит, это с Хавстейном что-то не в порядке, и поэтому мы начали отдаляться друг от друга. Он действительно теряет хватку, в нем так мало осталось от того врача, который подобрал меня дождливой ночью на Хвитансвегуре. И я не мог понять, что с ним произошло. Я вообще был в растерянности.
Потом мы пожали руки и уверили друг друга, что все в порядке, а он сказал, что по-прежнему любит меня, и я принес ему из ванной туалетную бумагу. Затем в кабинет зашла НН и, посмотрев на нас, накричала на меня. Выходя из кабинета, я заметил, как он, прижав туалетную бумагу к носу, сметает землю и остатки растения в совок, и почувствовал глубокий укол совести. Все получалось не так, как следовало бы, а я только усложнял жизнь окружавшим меня людям, которым и без того едва хватало сил, чтоб не сорваться.
Все закончилось так, как и должно было. Интервью. Через четыре дня оно появилось в газете и занимало целый разворот. Посвящено оно было в основном Магнуссону, чьи мечты в виде вечнозеленого японского садика в Вестманне наконец-то сбылись. Магнуссон оказался очень разговорчивым и не имел ничего против большого репортажа в газете. Он рассказал о Японии, о своей жизни, о доходах, семье и предприятиях, и еще рассказал, где производится лучший шелк. Журналисту оставалось только записывать, а Магнуссон лишь подливал саке и раскрывал душу нашему всенародно признанному репортеру. Тем не менее мне тоже уделили внимания больше, чем хотелось бы. Естественно, моя выходка пришлась очень кстати, и журналист показал меня если не лучшим образом, то очень наглядно. Он почти полностью напечатал то немногое, что ему удалось из меня выжать, и я, согласно всем правилам искусства, предстал как гениальный садовник, живущий в реабилитационном центре для душевнобольных. Помимо этого, большую часть страницы занимала моя фотография с подписью: «Садовник от Бога за работой». На фотографии я стоял на коленях, склонившись над вазой и пытаясь отвернуться от фотоаппарата. Фотография получилась дурацкая, и, по-моему, поместили ее в газету не из добрых чувств. Ни фотография, ни статья, в которой описывались мои неординарные садоводческие таланты, не были сделаны из добрых побуждений. Он знал, что благодаря этому репортажу интерес ко мне как к садовнику возрастет, начнутся звонки, а именно этого мне хотелось меньше всего. Но мне было плевать. Решение принято. Я разбил на Фарерах свой последний садик.
Хавстейн ловко оформил все необходимые бумажки и заверил их печатями, поэтому теперь найти работу мне было довольно просто. Через неделю, захватив бумагу, подтверждающую мою личность, я отправился в Торсхавн, заскочил там в одно из региональных управлений, а через полчаса вышел уже заново трудоустроенный. На следующий день я работал на посадке леса на Фарерах. Работа занимала три дня в неделю. Я был лесорубом наоборот: вместе с двумя ребятами из Квивика – Херлуфом и Йоугваном – мы сажали лес на пустоши у Хвитансвегура. Херлуф и Йоугван были примерно моего возраста и работали при региональном управлении уже много лет. Сажали мы старательно, по всем правилам природы и искусства, хотя большинство наших деревьев было обречено на гибель из-за солености почвы, ветров или овец, но работа была неплохая. Мне удавалось действительно взять себя в руки, общаться и принимать участие в жизни: мы с Херлуфом и Йоугваном ездили в Торсхавн обедать, раз в неделю я заходил в управление, беседовал там со служащими и пил кофе с начальником. Я был сама любезность, стал вежливым и отзывчивым, такими темпами мне скоро можно будет песок в Сахаре продавать. Не знаю, притворялся я или действительно стал другим, стараясь быть заметным, как и предлагал Хавстейн.
Иногда по вечерам мы с Карлом ездили по этой крошечной стране, и я показывал ему разные места. Он скрючивался на переднем сиденье маленькой машинки, доставшейся нам от регионального управления, и мы колесили по Фарерам. Это была идея Хавстейна: он полагал, что два иностранца в одной машине обязательно найдут о чем поговорить. Во время таких поездок мы и правда много беседовали. Я рассказывал то, о чем сам недавно узнал: объяснял, почему горы на юге покатые, а на севере острые, показывал на замысловатые побережья фьордов и рек, обращал его внимание на уникальные системы орошения, растолковывал, почему здесь не растут деревья. Я рассказывал, как мы из сил выбиваемся, чтобы деревья прижились, и водил его в интернет-кафе, чтобы он мог проверить почту или кому-нибудь написать. Мы плавали на лодке по Вестманне смотреть птичьи базары и летали на вертолете на Мюкинес, где в полной тишине жарили сосиски. Я рассказывал о Норвегии, Исландии, Фарерах, войне за треску [85]85
Имеется в виду конфликт между Великобританией и Данией (частью которой были в то время Исландия и Фарерские острова), возникший в 1893 году, когда правительство Дании попыталось ввести запрет на промысел рыбы иностранными рыбаками в пределах 13 миль от побережья.
[Закрыть]и объяснял, почему Мидвагур – лучшее место для лова гринд и как этот лов проходит. Я старался рассказать как можно больше и надеялся, что он не попросит меня заткнуться и не скажет, что он уже все это слышал или что ему плевать. Я старался. Вновь хотел приносить пользу и найти таким образом свое место в жизни. Карл не возражал, он внимательно слушал и задавал вопросы, а я отвечал. Иногда с нами ездила НН. Она садилась на заднее сиденье и слушала, как я рассказываю, а иногда помогала мне подобрать подходящее выражение на английском. Ездили мы до темноты, иногда останавливаясь. Развалины в Киркьюбеуре, Тинганес в Торсхавне, радар НАТО в Сорнфелли и прочие подобные места, а потом ехали пить кофе в «Кафе Натюр», сидели, пока туда не набивалось много народу и музыка не начинала заглушать шум дождя.
По-моему, то выражение я впервые услышал от Хавстейна, а потом оно встречалось мне в несчетном количестве книг, я просмотрел все известные мне энциклопедии, но до сих пор не могу найти подходящего объяснения. Хавстейн назвал это провоцирующим фактором, что-то вдруг заставляет твой мозг взорваться тысячей маленьких хлопушек, и после этого ты никогда не станешь прежним. Произойти такое может со всеми, с каждым из нас, надо лишь подобрать нужный ключик, и заранее неизвестно, что может стать таким провоцирующим фактором. Свою судьбу ты пока никак не можешь предрешить. Для большинства этот электрический механизм так и остается незадействованным, и они не знают, что такое думать иначе, по-другому вести себя, превратиться в совершенно нового человека. Большинство из нас переживают в худшем случае небольшой сдвиг или парочку приступов, после которых мы без особых последствий возвращаемся в норму. Короткий больничный, полгода на прозаке, валиум в выходные или добрые друзья – вот и все, что потребуется для выздоровления. Большинство даже и представления не имеют, какая трагедия может случиться с ними в любой момент, если мозг даст окончательный сбой. Однако у некоторых провоцирующий фактор является более сильным, а защита от принимаемых импульсов – более слабой, и в конце концов система ломается. Произойти это может когда угодно: в автобусе по пути домой, в очереди в продуктовом магазине, пока новенькая продавщица будет вспоминать индекс оплаты сельдерея, чтобы ты расплатился наконец, пришел домой и поужинал. Это может произойти после того, как ты неделями не обращал внимания на предупреждения начальства о том, что ты плоховато работаешь, опаздываешь, не успеваешь в сроки, и ты остаешься дома, занавешиваешь шторы и включаешь телевизор. Или это произойдет внезапно, словно взрыв ниоткуда, когда ты пошел с лучшей подругой в фарерскую национальную галерею «Листасавн» и тебе лишь 23 года. Вы стоите в самом большом зале перед величайшим полотном Самуэла Йонсена Микинеса «Домой с похорон». Именно это и случилось с Анной, как раз в тот момент ее мозг пронзили крошечные электрические разряды, такие маленькие, что наночастицы покажутся мячиками по сравнению ними. Стоя перед мрачной картиной Микинеса, Анна взорвалась изнутри. Происходило это незаметно для подруги, да и для самой Анны, но когда она тем вечером вернулась домой и легла спать, она все поняла. Восстановление было невозможно. С тех пор Анна не подходила к национальной галерее ближе чем на триста метров и не отваживалась смотреть на картины Микинеса. Даже когда провоцирующий фактор исчезает, в мозгу остаются маленькие лунки, порождающие новые заряды, и механизм их действия еще сложнее. Ты поправляешься, чувствуешь себя лучше, но заряды эти будут теперь появляться всегда, как те неизвестно откуда взявшиеся хлопушки, они будут взрываться в застарелых лунках, а искры будут поражать все новые и новые участки мозга, и вовремя остановить их будет все сложнее и сложнее. Ты станешь осторожным, будешь стараться избегать уже известные тебе провоцирующие факторы, как страдающий мигренью, который не пьет вина и не ест шоколада, ты будешь избегать провоцирующие ситуации, ты начнешь бояться друзей, гула вертолета и больших скоплений людей, страх будет возникать дома и на работе. Тебя будет пугать даже такое безобидное явление, как картины фарерских художников, хоть они и были нарисованы в прошлом столетии.
Странно все это. Но так уж сложилось.
Я много об этом думал. О том, что пробудило в них болезнь. НН. Палли. Анна. Карл. Отчаянное самолечение. В нем нет ничего нового, и это не мое изобретение, однако я считал, что надо только понять причины чужой болезни и мне будет проще вылечиться самому. Больным часто кажется, что как только они влезут в докторский халат, то сразу излечатся. Я начал так думать, когда прочитал личное дело Анны. «Листасавн». Картины. Пора и мне на них посмотреть. Мне хотелось посмотреть на картину, которая может спровоцировать заболевание.
Нет, не так.
Мне не терпелось ее увидеть.
Итак, однажды дождливым субботним днем, когда туман густой пеленой ложился на острова и заняться было особо нечем, мы с Карлом поехали в Торсхавн, в музей «Листасавн». Не помню, как мы отговорили остальных от этой поездки, скорее всего, сказали, что едем ловить рыбу. На рыбалку мы ездили часто, просиживали подолгу, и никто, кроме Карла, со мной не ездил. Точно – мы сказали, что поедем ловить рыбу. Но ловить этот улов, жарить и есть мы не собирались. Нам нужно было только посмотреть.
Остановив машину за галереей, мы вышли и в поисках входа обошли вокруг здания. Потом мы поняли, что выбрали неправильную дорогу, и пошли обратно. Найти вход оказалось задачей не из легких, мы умудрились промокнуть за минуту, и когда увидели наконец стеклянные двери, побежали буквально вприпрыжку. Войдя, мы подошли к кассирше, которая выжидающе выглядывала из-за стойки, едва доставая подбородком до ее края. Должно быть, мы, в мокрых куртках, от которых шел пар, выглядели довольно удрученно, потому что девушка сразу же вскочила и поинтересовалась, чем нам помочь.
– Ну-у, мы просто хотели взглянуть на картины, – ответил я, вытирая лицо, – Микинеса. У вас же есть его работы?
Услышав это, девушка просияла:
– Конечно!
Мы подошли ближе, а она опять исчезла за стойкой и выбила два билета, по двадцать крон каждый.
– Не повезло вам с погодой. – Она окинула нас дружелюбным взглядом. Мы выглядели так, словно только что ныряли в море.
– Мы просто зонтик забыли, – сказал я.
– Что, простите?
– Нет-нет, ничего. Зато здесь, внутри, замечательно.
– Да. Вот, держите.
Она протянула нам билеты, мы расстегнули куртки, оторвали от билетов наклейки и налепили их на свитера, как того требовали правила. Она сказала, что если мы хотим присоединиться к экскурсии, то надо подождать двадцать минут.
Я перевел ее слова Карлу, но он отрицательно качнул головой.
– Ладно, – сказал я, – мы тогда сами посмотрим, хорошо?
– Ладно. Секундочку.
Она вышла из-за стойки и, подойдя к шкафчику с брошюрами, достала оттуда несколько книжечек. Я понял, что с ростом у нее все в порядке, это стойка портила впечатление. Ее, должно быть, сколотил какой-то недобрый столяр.
Девушка торжественно вручила нам две брошюрки о Микинесе, одну на английском, другую – на датском.
– Самуэл-Йонсен-Микинес-является-основателем-фарерской-живописной-школы, – автоматически произнесла она, случайно переключившись на экскурсионную программу, – его-значение-невозможно-недооценить. Многие-считают-его-первым-профессиональным-живописцем-на-Фарерах. Микинес-родился-в-1906-м-и-умер-в-1979-году.
Поблагодарив, мы помахали брошюрами и прошли в галерею, а она снова исчезла за стойкой.
Когда мы зашли за угол и исчезли из поля зрения девушки, Карл вдруг повернулся и посмотрел на меня:
– Матиас, что-то случилось?
– Нет. Почему ты спрашиваешь?
– А почему ты не сказал остальным, что мы сюда поехали? Зачем мы им наврали?
– Мне нужно кое в чем разобраться, – ответил я, – Анна. Анна заболела после того, как увидела одну из его картин.
– И что? А нам что до этого?
– Тебе не кажется странным, как такое могло случиться?
– Ты о чем?
– Я о… нет. Не знаю. Может, ни о чем.
Я не рассказал о том, как прочитал историю болезни Анны, о моряках, которые много лет назад сошли с картины и пробрались к ней домой. Даже Карлу я об этом не рассказал, потому что ему, наверное, было все равно, однако я попросил его не говорить Анне, да и всем остальным тоже, куда мы ездили. «У нее с этой галереей связаны плохие воспоминания, – только и сказал я, – поэтому лучше молчать». Карл кивнул. У него никаких воспоминаний не было, он и без них был счастлив, а вот я не мог отделаться от мысли, что в жизни все взаимосвязано.
На Микинеса мы набрели сразу же, это оказалось совсем просто: картины его были легко узнаваемы среди всех остальных. Остановившись перед автопортретом, я посмотрел на Карла:
– Написано там что-нибудь об этой картине?
– Сейчас посмотрим, – сказал он, листая брошюру, – это ведь автопортрет 1933 года, верно?
Я наклонился к маленькой белой бумажке:
– Да.
Мы уставились на картину. Микинес собственной персоной. Полотно было мрачным. Лицо почти сливалось с фоном. Казалось, он думает о чем-то неприятном.
– Ой, Микинес, оказывается, был очень болезненным, и ему сложно было учиться, потому что учеба постоянно прерывалась, тут так написано. Когда он выздоравливал, то пытался рисовать, но впервые его талант проявился однажды летом, когда на остров, где он жил, приехал иностранный художник. Микинесу было семнадцать-восемнадцать лет, а того шведского художника звали Виллиам Гисландер. Здесь написано, что Микинес был поражен его работами, все лето буквально по пятам за Гилсандером ходил, подбирал тюбики из-под краски и остатками рисовал сам. Вскоре он начинает работать целенаправленно. А через год его приняли в Академию искусств в Копенгагене.
– Ясно, – ответил я и двинулся вдоль стены с автопортретами. Каждый следующий был мрачнее предыдущего, а лицо все угрюмее и угрюмее. Карл понял, о чем я думаю, и снова заглянул в брошюру. С таким прирожденным гидом и экскурсии никакой не надо.
– Вот что тут написано: творчество Микинеса можно условно поделить на два этапа, темный и светлый, в котором особое место занимают известные полотна, посвященные лову гринд. Темный период начинается в 1934 году с кораблекрушения двух рыболовных судов, возвращавшихся из Исландии. В кораблекрушении погибло сорок три человека, среди них девять из Мюкинеса. Их гибель сыграла значительную по своей трагичности роль в жизни крошечного острова. Помимо этого, летом 1934 года умирает отец художника, что накладывает тяжелый отпечаток на его работы, которые последующие десять лет будут отличаться мрачным колоритом. Спустя лишь год после кораблекрушения и смерти отца художник начинает работу над большим полотном «Домой с похорон» и…
Я сразу узнал название. Анна. Ее картина.
– Где эта картина? Она здесь вывешена?
– Конечно, она висит в…
– Знаешь, давай сразу пойдем туда.
Карл с сомнением посмотрел на меня:
– Сразу? Ну ладно, мне все равно. Пойдем.
Мы прошли по коридору, свернули направо и оказались в самом большом зале, огромной белой квадратной комнате, куда сквозь стеклянную крышу падал луч света. Прямо перед нами висела громадная картина, больше двух метров в высоту, в древней деревянной раме. Именно ее я и хотел увидеть. Мы с Карлом застыли посреди зала как вкопанные. Более жуткой картины я не видел. Холст был покрыт трещинами, словно пережил несколько погромов или кораблекрушение. Сама картина напоминала Мунка, но при нашем психическом состоянии страх, таящийся в картинах Мунка, воспринимался как нечто более естественное. Эта же картина вызывала страх совсем другого рода: не являясь порождением больной психики, она вызывала еще более сильный ужас, который невозможно объяснить лишь умопомрачением. Не просто боязнь, а гнетущую, всеобъемлющую скорбь, оглушающую своим тягостным молчанием. На картине были изображены восемь человек, тесно прижимающиеся друг к дружке на корме лодки. Все в темной одежде. Темно-коричневой. Лодка поднялась на самый гребень волны. За их спинами я смог разглядеть только штормовое ночное море и небо, все в таких же мрачных тонах. Момент для пленки «Кодак», только наоборот. Они сидели, повернувшись лицом ко мне, глаза маленькие, а лица – вытянутые, и казалось, что с каждой секундой они вытягиваются все больше и больше. Мне захотелось извиниться перед этими людьми, словно они оказались там по моей вине и в моих силах было все изменить, но я промолчал и, не в состоянии оторваться от картины, присел на стул посреди зала.
Немного постояв перед картиной, Карл заскучал и, пожав плечами, двинулся по залу, одновременно – скорее просто из упрямства – знакомя меня с жизнью и творчеством художника, а я поплелся за ним следом.
– Тут сказано, что на работы Микинеса повлияла его психическая неуравновешенность, которая объясняет долгие периоды его пребывания в лечебных заведениях и перерывы в творчестве. Помимо этого, Микинес злоупотреблял алкоголем и медицинскими препаратами, что также тормозило развитие его творчества. В характеристиках его психического состояния часто употребляется слово «шизофрения», но точный диагноз установлен не был. Тем не менее в его жизни периоды проявления мании величия постоянно чередовались с периодами проявления всеобъемлющего комплекса неполноценности, когда художник часто повторял, что, будь его воля, он уничтожил бы 85 % своих работ. К счастью, судьба распорядилась иначе. Правда ведь?
Карл посмотрел на меня, ожидая подтверждения, но я его не слушал. Мысли мои были далеко.
– Пойдем, – сказал я и решительно направился к выходу. Полностью поглощенный биографией художника, Карл шел за мной.
– Матиас, ты только послушай: у этого Микинеса случались приступы буйства, которые часто оканчивались для него плачевно. Находясь не по своей воле в Дании во время Второй мировой войны, когда связь с Фарерами прервалась, он, скорее всего из-за алкоголизма и возмущения, вступил в национал-социалистическую партию Дании. Однако, в отличие от норвежского писателя Кнута Гамсуна, Микинес уже на следующее утро пожалел о своем поступке и вышел из рядов национал-социалистов. Как по-твоему, это важно?
– Нет, – ответил я, – это совершенно не важно.
Вечером по дороге домой мы молчали. Я сдерживался, но одна мысль не давала мне покоя. НН ведь тоже родом с Мюкинеса. Говорит ли это о чем-нибудь? Скорее всего, психические отклонения были не только у нее и художника. Так что же это значит? Может, на этом острове что-то с воздухом? Может, одиночество там давит сильнее, чем где-нибудь еще? Не исключено. Вполне возможно. А если люди сходят с ума из-за картины, острова и автобусов, то как потом жить и не бояться каждого шороха? Как жить при такой неуверенности? Ответа у меня не было, я даже не знал, каковы причины моего срыва, это могло быть что угодно. Хелле, цветочный магазин, перемены. Однако я больше волновался за остальных, за их здоровье. Больше всего мне хотелось поговорить с ними об этом, но тогда пришлось бы разбередить их раны, и неизвестно, удастся ли им снова прийти в себя. Даже Хавстейну я ничего не мог сказать, потому что тогда он понял бы, что я рылся в его архивах. Нам обоим пришлось бы многое рассказать, а я даже не знал, с чего начинать и чем заканчивать. Мы очень многого не знали, и это делало нашу жизнь проще.