Текст книги "Песнь об огненно-красном цветке"
Автор книги: Йоханнес Линнанкоски
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Едва окинув взглядом расстилающуюся перед ним картину, путник пришел в волнение. В памяти мгновенно возникло давно позабытое.
Казалось, здесь все по-прежнему. Взгляд нетерпеливо скользил вверх по речке. Мельницы глядели друг на друга, каждая со своего берега, так же как они глядели с незапамятных времен. Но это были уже не прежние бревенчатые мельницы, а новые, каменные.
Путник испугался: может быть, и все остальное уже изменилось и только с виду кажется прежним? Чего только не могло произойти за столько лет в этой маленькой деревушке! Ему было страшно встретиться с переменами. Медленно, тяжело ступая, он начал спускаться в долину, и чем ближе подходил к деревне, тем беспокойнее становилось у него на душе.
Дорога сворачивала. За поворотом звякнул колокольчик и показалось стадо щипавших траву овец. Рядом с ними на заборе кувыркался пастушонок – в распахнутой на груди рубашонке, в полотняных штанах.
Путник обрадовался: овцы и пастушок, во всяком случае, были такими же, как прежде.
– Здравствуй! – приветствовал он мальчика, словно старого знакомого. – Чей же ты сын?
– Да я просто Тийнин сын, – бойко ответил ему мальчишка.
– Вот оно что. – Путник перешагнул через канаву, присел на обочине дороги и закурил. – Что слышно в деревне? Я здесь когда-то бывал и немного знаю ваши места, но давно уже ничего о них не слыхал.
– Да что слышно? – отвечал пастушок, польщенный доверием, и слез с забора. – Вы слыхали, что у Маттила Дочка получила первый приз на выставке жеребят?
– Нет, братец! – отвечал пришелец улыбаясь. – Первый приз, говоришь? А еще что?
– Да что еще! – Маленькие умные глазки блеснули. – Да! Майя из Тиенсуу вышла замуж! Ее взял сапожник из города, им теперь избу строят – вон там на выкорчеванной поляне. Видите?
– Как же, вижу! Красивая, видно, будет изба…
– Там будет печка и духовка… Да, и у Ниеми свадьба была, Анникки выдавали. Она только теперь замуж пошла, хотя к ней каждый год женихи сватались, и богатые.
– Вот оно что. – Путнику показалось, что кто-то стукнул его в грудь. Он поспешил узнать другие новости.
– А что в Коскела? – спросил он нетерпеливо.
– В Коскела? Старый хозяин весной помер и…
– Умер? – Казалось, огромный молот ударил в грудь путнику и сплющил все одним ударом.
– Да, гроб везли на паре, и на лошадях были белые простыни… а гроб был весь-весь разрисован серебряными звездами – будто небо.
Путнику показалось, что день померк и только какие-то серебряные звезды пляшут во тьме.
– Вы его знали? – спросил мальчик, с удивлением разглядывая лицо путника.
– Знал, – глухо ответил Олави.
– И хозяйка тоже плоха, – с воодушевлением продолжал мальчик. – Совсем при смерти… В груди у Олави все сдавило.
– Так что теперь в доме вроде ни хозяина, ни хозяйки нет…
Олави хотел встать, но боялся, что ноги его подведут.
– Говорят, сын, который должен был стать хозяином, где-то пропадает… и не возвращается домой.
Олави встал и пошел.
– До свиданья, мальчик!
– До свиданья! – удивленно отвечал пастушонок, глядя вслед путнику. Тот удалялся, тяжело и медленно ступая по дороге.
Наследство
«Войди!» – приглашал ключ.
Но Олави стоял усталый, подавленный тем же чувством, которое охватило его, когда он подошел к двери.
«Войди, ты уже довольно пропадал!»
Олави тронул ключ, но почувствовал себя малым ребенком, который может дотянуться до ключа, но не может его повернуть.
«Клак-клак!» – нервно щелкнул ключ в замке под его дрожащей рукой. Олави перешагнул порог.
Ему показалось, что он вошел в кирку[13]. В комнате стояла торжественная тишина, чувствовалось какое-то страстное ожидание – точно так же, как тогда, когда он мальчиком впервые вошел в храм.
Как и тогда, его глаза устремились прежде всего в глубину помещения, и он увидел почти то же, что тогда. В храме стоял молодой мужчина и протягивал руки навстречу детям – здесь лежала старая, иссушенная болезнью женщина, и лицо ее светилось любовью.
Глаза старой женщины блеснули, точно она увидела чудо, потом прищурились, словно она хотела убедиться, что не ошиблась, и, наконец, засияли, будто она поверила, что чудо свершилось. Она приподняла дрожащую голову, села, открыла рот, пошевелила увядшими губами, но не смогла ничего сказать и только протянула трепещущую руку навстречу тому, кто стоял в дверях.
Олави подошел к кровати. Он схватил руки матери и сжал их. Оба смотрели друг на друга, не в силах вымолвить ни слова.
На глаза матери навернулись тихие слезы, ее изможденное лицо осветилось, как осенний лес под лучами солнца. Тонкие поблекшие губы дрожали, – казалось, они готовы и расплакаться и рассмеяться.
– Ты пришел, – сказала наконец женщина слабым голосом. – Я знала, что ты придешь, и рада, что пришел именно теперь.
Мать устало откинулась на подушки, Олави опустился на стул рядом с постелью. Оба держали друг друга за руки.
Мать лежала на боку, лицом к сыну, и глядела на него сначала нежно, потом вопросительно.
– Ну, сынок? – спросила она почти шепотом.
Но сын не мог ничего ответить.
– Посмотри мне в глаза, Олави! – попросила мать.
Сын поднял на нее большие, темные, усталые глаза, поднял и быстро опустил.
Мать перестала улыбаться. Она долго и внимательно разглядывала острый подбородок, худые щеки, усталые веки, бледный лоб сына.
– Может быть, это было неизбежно, – сказала она, помолчав, будто говорила не с сыном, а с кем-то третьим. – «И когда он растратил все свое наследство, он сказал: „Я встану и…“».
Голос матери прервался. Олави увидел, как дрожит от волнения ее морщинистый подбородок, и упал на колени рядом с кроватью, спрятав плачущее лицо в одеяле больной, – казалось, его душа, уже давно покрытая льдом, стала вдруг оттаивать.
Потом каждый из них углубился в собственные мысли.
Старая женщина лежала в постели. Еще и теперь, измученное болезнью, ее лицо излучало доброту, за которой долгие годы скрывалась даже ее печаль.
Но сегодня в этом добром лице появились признаки беспокойства, лоб складывался в страдальческие морщины.
– Тебе сегодня хуже, мама? – спросил Олави. Он сидел у постели и отирал ей пот со лба.
– Нет, вовсе нет. Я позвала вас сюда, чтобы сказать вам кое-что, – а теперь не знаю, может быть, лучше и не говорить.
Олави ласково взял ее высохшую руку.
– Почему ты сомневаешься? Мы ведь знаем: что бы ты ни сказала, все хорошо.
– Бывает, что человек не знает, как ему лучше поступить, он колеблется и сомневается. Вот и со мной сейчас так. Я годами готовила себя к мысли, что расскажу вам одну историю, прежде чем навсегда закрою глаза. Это было для меня большим утешением во всех испытаниях, которые посылала мне жизнь, – но теперь, когда наконец пришла пора…
Больная тяжело дышала, на лбу снова выступил пот.
– Ты не думай об этом так много, – посоветовал Олави, снова вытирая ее лоб. – Еще будет время решить.
– Да… я уже решила. Если бы я этого не сделала, я обманула бы себя и вас, и всю свою прежнюю веру и надежду… просто мне трудно начать… Подойди-ка и ты, Хейкки, поближе, так мне будет легче говорить.
Старший брат пришел сюда прямо с поля, в сапогах, вымазанных глиной, и сидел у дверей. Теперь он медленно передвинул стул к постели.
Некоторое время больная лежала и о чем-то думала, будто все еще ожидая от кого-то совета. Потом внимательно поглядела на своих сыновей.
– Я не хочу вмешиваться в раздел наследства, который вам скоро предстоит, – сказала она наконец, – оно ваше, и вы сами договоритесь друг с другом. Но в этом доме есть одна вещь, которую я хотела бы отделить от всего остального наследства и еще при жизни передать вам.
Больная глубоко вздохнула и замолкла – будто ей требовалось передохнуть. Сыновья смотрели на нее, боясь перевести дыхание.
– Это не драгоценность, но с ней связано одно событие, которое сделало ее в моих глазах очень важной и значительной. Это вон тот буфет.
Сыновья поглядели на знакомый буфет.
– Вы удивляетесь… боюсь, что не сумею рассказать вам все, как нужно.
Она молча посмотрела вверх, точно моля о ниспослании ей сил. Потом повернулась к сыновьям. Глаза ее странно поблескивали, она заговорила почти шепотом – будто рассказывала историю с привидениями.
– Это было давно. В этой же самой комнате, на этой же самой постели, лежала женщина, за четыре дня до того родившая здорового мальчугана. Женщина была всегда нежна к своему мужу, во всем доверяла ему и старалась неизменно исполнять его волю. Она была счастлива, очень счастлива. Но еще до рождения ребенка ее начало мучить тайное подозрение. Ночью, когда она лежала рядом со своим новорожденным, а лампа едва мерцала на уголке этого самого буфета, на душе у женщины стало так невыносимо, что она встала с постели и пошла в соседнюю комнату. Ей надо было убедиться, что волнения напрасны…
Больная отвернулась к стене, чтобы скрыть слезы, навернувшиеся ей на глаза.
– Она не нашла в той комнате того, кого искала. И хотя она еще не оправилась от родов, она вышла во двор и побежала к бане. Земля уже замерзла, было холодно, но полуодетую босую женщину гнало мучительное подозрение. В бане, как было тогда еще принято, гнали как раз в те дни самогон. Женщина тихонько открыла дверь. Огонь пылал в очаге. В постели под одеялом лежала молодая самогонщица и тот, из-за которого женщина поднялась среди ночи. В эту минуту сердце ее умерло. Ей хотелось закричать, но из горла вылетел только сдавленный хрип, и она пошла обратно, с трудом передвигая ноги.
Больная перестала дышать, ее тело вздрогнуло, будто в легких кончился воздух. Слушатели окаменели.
– Как добралась до своей комнаты, – продолжала больная, – этого она не помнила, заметила только, что сидит на краю постели рядом с ребенком и держится за сердце, чтобы оно не разорвалось. В сенях послышались бешеные шаги, вот они промчались через проходную комнату, дверь распахнулась, и раздался звериный вой, от которого женщина похолодела. В комнату влетел человек с налитыми кровью глазами, он взмахнул руками, и в свете лампы мелькнул топор. За его спиной женщина услышала крик своей сестры и увидела ее руки, протянувшиеся к топору. Женщина упала на спину и уже не знала, что было дальше.
Казалось, все это произошло только сейчас. Мать зажмурилась, Олави вздрогнул, второй сын пригнулся, и в глазах его мелькнул тупой ужас.
– Когда женщина пришла в себя, – продолжала больная дрожащим голосом, – муж сидел на стуле, уронив голову на руки, лицо у него почернело, глаза налились кровью, его трясло, как в лихорадке. Топор пролетел в нескольких дюймах от жены и ребенка и ударился в буфет – он стоял на том же самом месте, где и теперь…
Больная глубоко вздохнула, как вздыхает рассказчик, миновав самое напряженное место в своем рассказе.
Олави схватил руки матери, сжал их и поглядел на нее с мольбой.
– Да, да, – ласково кивнула ему больная. – Муж просил прощения, получил его, и они помирились. Муж еще в ту же ночь принес из погреба замазки, замазал следы топора на буфете, а потом закрасил их. Но… поглядите-ка на этот шрам…
Олави машинально встал и подошел к буфету, старший брат повернул голову и с ужасом взглянул на темную деревянную громаду.
– Видите, топор попал как раз в середину и разрубил обе части. Если внимательно приглядеться, шрам виден даже теперь. Ну, а женщина…
Больная не договорила, ее лицо побледнело.
– Женщина простила мужу, и никогда они не сказали друг другу ни одного злого слова. Посторонние считали их очень счастливыми. Но раны, раны!.. Их ничем нельзя замазать, такое уж сердце у женщины…
Рассказчица умолкла, но ее лицо хранило еще признаки волнения.
Олави снова сел рядом с ней и несколько раз поцеловал ей руку, будто просил прощения. Он вдруг увидел свою мать в новом свете, понял, что за всегдашней ее добротой таилась неизбывная печаль. Ему почему-то казалось, что он сам в чем-то виноват перед ней, хотя до этого дня и не подозревал об ее тайне.
– А муж… пусть покоится с миром. Я не хочу оскорблять его памяти, но не могу не думать о том, что вы – мужчины и что у вас тоже будут жены… Да, во всем остальном он был достойным человеком – это всем известно. И сам он много из-за этого выстрадал, но у него свой судья, а у каждого из нас – свой, и вина тоже у каждого из нас своя.
Больная снова разволновалась и долго не могла продолжать. Олави задумался, Хейкки сидел, низко опустив голову.
– Теперь о моем наследстве, – уже спокойнее продолжала больная. – Тут мои мысли и мои надежды – все самое тяжелое и самое счастливое в моей жизни. Но не мне одной достались такие раны. Среди женщин много страдалиц, хотя о них и не говорят, потому что женщины умеют страдать молча. Я слыхала, что в этом доме и раньше было пролито немало слез… Я хотела бы, чтобы мои были последними. Поэтому я и оставляю вам такое наследство, которое будет напоминать о моих слезах и, может быть, предостережет вас. Пусть один возьмет нижнюю, другой верхнюю часть. Поглядывайте на них чаще и повторите когда-нибудь мой рассказ своим детям. Пусть это наследство передается от поколения к поколению, но пусть забудутся имена тех, кто замешан в эту историю.
Все трое повернулись к высокому, доходившему почти до потолка буфету, который как будто вырастал на их глазах, превращаясь в надгробный памятник многих поколений.
Больная повернулась к сыновьям.
– Хотите принять такое наследство? – спросила она тревожно. – Наследство и все, что с ним связано?
Олави вместо ответа порывисто прижался щеками к исхудалым рукам больной. Хейкки не шевельнулся, но с уважением поглядел на мать, и она прочла в этом взгляде его ответ.
– Я рада, что все позади, – сказала мать с облегчением. – Теперь мне остается только благословить вас. – И лицо ее снова стало таким же нежным, каким его всегда знали сыновья.
– Олави! – сказала она немного погодя, будто возвращаясь к действительности. – Это было тогда, когда ты родился…
Хейкки с удивлением взглянул на мать – зачем это объяснение, они ведь и так поняли. Но Олави резко поднял голову, будто это было для него неожиданно. Тон, каким мать сказала это, и выражение ее глаз открыли ему ее мысли. Он вопросительно посмотрел на нее.
Мать чуть заметно кивнула ему.
– Я об этом не раз думала, – сказала она. Олави увидел вдруг собственную жизнь так же, как он увидел бы обнаженное сердце леса со всеми его оврагами, болотистыми озерами, тайными родниками, если бы буря повалила лес.
– Да, вот и поди во всем этом разберись, – прибавила больная почти на ухо Олави. – А теперь идите по своим делам. Я устала и хочу побыть одна.
Сыновья встали и пошли. V дверей они еще раз обернулись к матери, но та их больше не замечала.
Она лежала на спине, скрестив руки, и спокойно смотрела на старый буфет: он напоминал большой склеп, в котором целые поколения хранят свои горести.
Собственный дом
Прошли похороны…
Братья сидели в комнате у окна, перекидываясь скупыми фразами.
– Ты возьмешь дом, женишься и будешь вести хозяйство, как его вели в нашем роду из поколения в поколение, – сказал Олави.
– Что это значит? – спросил старший брат, кашлянув.
– То, что ты слышал: ты станешь теперь хозяином Коскела, – почти весело отвечал Олави.
– Но ты ведь знаешь, что в хозяева прочили тебя и что я для этого не гожусь. Я умею работать на поле, но распоряжаться другими…
– Привыкнешь, – успокоил его Олави. – Это даже лучше, когда хозяин идет за плугом впереди батраков, а не ходит за ними с проповедями.
– Кхе, – снова кашлянул Хейкки, задумчиво уставился в пол и принялся барабанить по стулу.
– А ты чем собираешься заняться? – спросил он немного погодя.
– Построю себе избушку, а может быть, и лес под пашню выкорчую.
– Избушку? – удивился Хейкки.
– Да. Видишь ли, брат, – невесело заговорил Олави. – У каждого в жизни свой путь, а моя жизнь зашла в тупик, и я не смогу выбраться из него, если вздумаю примоститься к чему-то готовому. Мне надо все начинать сначала, все построить самому, если мне это удастся, значит, я спасен.
Хейкки смотрел на него так, будто слушал чужую, незнакомую речь. Он немного помолчал, побарабанил пальцами и ответил почтительно, как говорят со старшими:
– Я не хочу вмешиваться в твои дела и не разбираюсь в них. Раз ты так говоришь, значит, так оно, видно, и должно быть. Но ты уверен, что Коскела останется в моих руках прежним Коскела?
– Уверен! – сказал Олави решительно.
– Ну что ж, будь по-твоему. Но если дела пойдут у меня кувырком, тогда тебе придется взяться за вожжи.
– Согласен. И вот тебе мой наказ – нынче же осенью засей поля. А теперь – желаю счастья новому хозяину!
– Ну, ну! Хм. – Хейкки мялся. – Как мы оценим дом?
– Никаких оценок! Ты возьмешь дом, как он есть, и сразу встанешь на ноги. А мне дашь Большое болото, овсяное поле рядом с ним и полоску леса, Ну, и, если можно, бревен из отцовского бора.
– Вот оно что! – оживился Хейкки. – Там хорошее место и глина под руками. Но труда потребуется немало – я уж об этом участке думал. А бревна и лошадей я, конечно, дам. Но дом мы все-таки оценим и все остальное тоже поделим поровну.
– Нет, нет, ни оценивать, ни делить ничего не будем, все остается тебе. Когда один хочет дать больше, чем требуется другому, сговориться нетрудно.
Если мне со временем что-нибудь понадобится, я к тебе приду, а если у тебя будет в чем-нибудь нужда – ты прежде всего обратишься к своему брату.
– Ну, ладно, пусть так и будет, – я постараюсь держать хозяйство в целости и сохранности.
И Хейкки снова принялся барабанить пальцами, но на этот раз уверенно и бодро. Потом он вдруг вскочил:
– Мне ведь в поле пора, пахать надо – как бы они лошадей не распрягли! – и быстро вышел во двор.
Олави тоже встал и подошел к окну. Он видел, как брат, упрямо наклонив голову и сильно размахивая руками, твердым шагом выходит из ворот.
– У каждого свой удел, – улыбнулся Олави, чувствуя к брату нежность, чуть ли не благодарность. – И ты, наверно, будешь для Коскела таким хозяином, какого здесь еще не было.
Олави свернул на лесную тропинку. Он шел с топором на плече.
Ясное осеннее утро казалось каким-то праздничным. Ночью было холодно, и сейчас дышалось так хорошо и легко, что ноги, едва касаясь земли, несли сами собой.
Олави охватило странное чувство. Изгороди по обе стороны дороги были затянуты причудливыми узорами паутины: канатными дорогами, силками, заборами. То там, то здесь виднелось величайшее творение ткацкого искусства паука-крестовика – большое солнце, раскинувшее во все стороны свои лучи.
А настоящее солнце, поднимаясь, серебрило тонкие нити паутины, и Олави казалось, что он идет по дороге, окаймленной серебром и украшенной лучистыми флагами.
То же было и в лесу: серебряные нити бежали от дерева к дереву, от сосны к сосне – и на них развевались флаги.
«Говорят, пауки предвещают счастье, – подумал Олави. – Во всяком случае, они указывают мне путь».
И так велико было его нетерпение, что он почти побежал.
«Не пора ли?» – торопил его топор.
«Нет, нет, но уже скоро», – отвечал Олави, крепче сжимая топорище.
«Все зависит от сегодняшнего дня, – думал он. – Это – испытание. Если я его выдержу, значит, будущее – мое. Но если годы бродяжничества отняли у меня силу и волю, тогда я и в самом деле не знаю, куда мне деваться».
Его нетерпение росло. Он весь дрожал от волнения и так спешил, что на лбу выступили капельки пота.
«Может быть, я напрасно волнуюсь, – продолжал он размышлять. – Но ведь это для меня вопрос жизни, а я уже давно не знаю – способен ли я еще на что-нибудь. Может быть, все мне удастся, а может быть, ничего не получится».
Он поднял топор, описал им дугу, подержал его горизонтально и вертикально, взмахнул в одну, потом в другую сторону. Топор показался ему легким, как листочек, и он так этому обрадовался, точно первая проба уже удалась.
Наконец он добрался до места: вот откос, на котором растут высокие гладкоствольные ели и сосны. Он сорвал с себя куртку, бросил ее на землю, туда же кинул и шапку.
Взглянув на верхушку дерева, он занес топор и ударил по красноватому стволу, – это был первый удар в родном лесу, сделанный после шестилетнего перерыва.
Лес с трех сторон ответил ему звонким эхо, Олави с удивлением оглянулся.
Не кивая, не улыбаясь глядели на него деревья. Они дружелюбно, но скупо – как принято среди мужчин – приветствовали его: «Добро пожаловать!»
– Здравствуйте! – ответил Олави, взмахнув топором в знак приветствия.
И между ними завязался разговор.
– Почему я работаю так неистово и почему я один? – переспросил Олави. – Да дело в том, что… – И, разбрасывая вокруг розоватые щепки, он рассказал деревьям обо всех своих планах.
«Вот оно что, – ответили ему деревья, – желаем удачи!»
И стволы падали один за другим, так что земля дрожала и лес гудел.
Олави казалось, что в нем полыхает огонь, который разгорается все шире и неистовее с каждым взмахом топора. Он счел делом чести срезать ветку одним ударом, какая бы она ни была – толстая или тонкая. Это ему удавалось, и он радовался все больше и больше.
– Из этого выйдет бревно для венца, – рассуждал Олави. – Как раз подходящее.
«Ты в нас, видно, разбираешься, – ответили деревья. – Такой смолистый ствол переживет не одно поколение… Вообще мы вас, лесорубов, не очень любим, но уж раз ты такое задумал – так и быть – руби».
И Олави рубил, стараясь наверстать все упущенные годы.
К обеду вокруг него лежала уже целая груда бревен.
«Ну, что?» – спросили деревья, глядя, как он, набросив куртку, наскоро обедает всухомятку.
– Неплохо. Надеюсь, все пойдет хорошо, – отвечал Олави.
И снова заходил топор, снова захрустели ветки и задрожала земля.
– Это дерево кривовато, – говорил Олави, – ну, да ничего, найдется и для него место, пойдет на простенок между окнами.
«Правильно, – одобряли деревья. – А сколько у тебя будет окон и сколько комнат?»
– Всего две, но обе большие, – отвечал Олави и подробно рассказал обо всем, что задумал: о дверях и об окнах, о том, где будут стоять печи, чем покроется навес над крыльцом.
«Вот оно что… А где ты собираешься поставить свой дом?» – снова спросили деревья.
– На пригорке возле Большого болота.
«На краю Большого болота! – воскликнули деревья. Они были удивлены и обрадованы. – Желаем успеха! Нашелся, значит, еще человек, который осмеливается начинать свою жизнь в лесу. Так пусть же успех конопатит твои стены, а счастье пусть будет крышей над ними».
– Мне ничего другого и не надо.
«А люди не называют тебя безумцем?»
– Пока нет. Они еще ничего не знают о моих намерениях, – отвечал Олави.
«Так-то лучше», – решили деревья.
Потом они заговорили о Большом болоте, о канавах, о качестве почв на краю болота и обо всех замыслах Олави.
Топор продолжал работать, щепки разлетались во все стороны, лес гудел, и беседа продолжалась. День пролетел незаметно. Олави изумился, заметив, что надвигаются сумерки.
«Ну, ты доволен?» – спросили деревья.
Олави пересчитал сваленные стволы: сорок бревен. Он рассмеялся и бодро ответил:
– Еще бы. Завтра приду снова.
«Ну, раз завтра придешь, значит, больше не пойдешь скитаться по свету, – сказали деревья. – До свидания!»
Весело насвистывая, Олави отправился в обратный путь. Ему казалось, что новый дом уже почти готов – венцы прилажены, стропила подняты. И на душе у него стало так хорошо, будто вместе с домом в нем самом вырастал новый костяк.
Дороги сходятся
Хирвийоки, Кюлянпя. 28 сентября 1897 г. Кюлликки!
Ты, верно, удивишься, получив от меня письмо через столько лет. Я не уверен в твоем адресе, не знаю – Кюлликки ли ты еще или, может быть, уже совсем чужая мне чья-то жена. Я слишком горд, чтобы узнавать о тебе от кого бы то ни было, кроме тебя самой.
Итак – к делу. Как я этого ни желал, мне никогда не удавалось вполне освободиться от тебя. Я старался забыть тебя, старался изгнать из памяти малейший след воспоминаний, но ты неизменно шла за мной из деревни в деревню, сопровождала меня год за годом, а последнее время непрестанно стоишь у меня перед глазами. Что это такое – твои ли дружеские мысли, всюду сопутствующие мне, моя ли совесть или мое лучшее Я, которое тоскует по тебе и взывает к тебе, – не знаю.
Знаю только, что я спустился по всем своим рекам, исходил все свои дороги и теперь обосновался в родном краю. Признаюсь тебе, что я вернулся домой усталый, подавленный и истерзанный. Я в последний раз увидел свою мать и опустил ее в могилу. Мне и теперь еще не намного лучше, но все-таки это уже не то, что тогда. Теперь во мне начинает расти какая-то надежда. А это уже немало. Я строю себе избушку, есть у меня и другие планы. Но мне недостает товарища, которого я мог бы уважать, которому мог бы вполне довериться. Мне нужен друг не для того, чтобы разделить со мной счастье, а для того, чтобы страдать и трудиться вместе со мной. Тоска о таком друге становится для меня день ото дня все невыносимее.
Ты не можешь себе представить, Кюлликки, сколько я выстрадал за эти последние годы, сколько метался и бродил в потемках. Имею ли я вообще право мечтать о товарище? Могу ли что-нибудь ему обещать? И кому?.. Ты так хорошо знаешь меня, Кюлликки, что догадаешься, что значит для меня этот вопрос. Мне самому было нелегко его решить.
Теперь для меня уже все ясно, и я спрашиваю тебя: осмелишься ли ты еще раз броситься со мной в воду – не с тем чтобы переплыть реку, а для того, чтобы отправиться в плавание, конца которого не видно. Не могу тебе поручиться, что мы благополучно доберемся до берега, но могу обещать: если твоя рука еще свободна и ты протянешь ее мне добровольно, без колебаний, то я ее никогда не выпущу, что бы с нами ни случилось.
И еще: осмелится ли дочь Мойсио стать женой бедняка, ведь ничего, кроме избушки, я не могу и не хочу ей предлагать? Если она на это осмелится, тогда и меня ничто в жизни не испугает.
И последнее: хочешь ли ты соединить свою судьбу с моей? Не презираешь ли меня? Я не буду себя оправдывать, это было бы бесполезно, знаю, что частности не могут повлиять на твое решение. Все зависит от того, каким человеком ты меня считаешь.
Но прежде всего прошу тебя: никакой жалости, никаких благодеяний. Говорят, в сердце женщины жалость занимает большое место, но на ней ведь далеко не уедешь, если умерло другое чувство. А это известно только тебе!
Жив ли еще твой отец? И не изменил ли он своего решения? Впрочем, теперь это уже неважно. Если мы решим, то и десять отцов не будут нам помехой, потому что на этот раз я поставлю на своем.
До свиданья, Кюлликки! Я жду твоего письма с нетерпением и уверен: как бы ни обстояли дела, ты ответишь мне прямо и откровенно.
Олави.
Мой адрес: Олави Коскела. Хирвийоки. Кюлянпя.
*
Кохисева, 2 октября 1897 г.
Олави!
Твое письмо застало прежнюю Кюлликки, и ты, судя по письму, – почти такой, как я и ожидала. Ты по-прежнему горд и требователен; это радует меня, потому что, окажись ты иным, я заколебалась бы.
Нет, я ничего не испугаюсь! Мне не пришлось ничего обдумывать и решать: я это однажды уже обдумала, решила и осталась верна своему решению. Признаюсь тебе – я интересовалась тобой все эти годы больше, чем ты думаешь. Я следила за твоей жизнью до той поры, пока ты не отправился домой, и решила ждать, пока совсем не потеряю надежды. Как видишь, мое решение основано не на туманных надеждах или беспочвенных мечтах, а на трезвых представлениях.
Не бойся милостыни, Олави! Я верю в судьбу. Я часто думала о том, имеет ли моя жизнь какую-нибудь цель и почему судьба так странно свела нас с тобой однажды. Неужто для того, чтобы подразнить и ранить нас? Я решила, что если мое существование имеет какой-то смысл, то этот смысл связан с тобой, и если судьба поступила тогда не бесцельно, то ты еще придешь когда-нибудь ко мне, даже если будешь за тридевять земель. И вот ты пришел и сказал именно то, чего я ждала все эти годы: я нужна тебе! Услышав этот зов, я больше не раздумываю, не спрашиваю, не колеблюсь, я твердо отвечаю: я готова!
Я тоже не рассчитываю на то, что путь наш будет усыпан розами. Но слова твоего зова безошибочны – я не забуду их и в конце концов они приведут нас к цели.
Приезжай, Олави, приезжай скорей! Я жду тебя, и в моем ожидании – четырехлетняя тоска, тоска всей моей жизни!
Твоя Русалка.
P. S. Отец – прежний, но я совершенно согласна с тобой: это не имеет значения.
Об одном только прошу: прежде чем ты явишься к отцу, я хотела бы встретиться с тобой наедине, – боюсь встречи в его присутствии после всех этих лет разлуки. Не можешь ли ты сначала прийти на наше прежнее место, предупредив меня заранее о дне и часе?
Сватовство
Олави поднимался на крыльцо дома Мойсио.
Он побледнел от волнения, но настроен был решительно: спокойно выслушать что угодно, а потом твердо настоять на своем.
Открыв дверь, он вошел.
В комнате находились двое: мрачный старик с густыми бровями и девушка. Старик, ничего не подозревая, шел к двери. У девушки от волнения едва не остановилось сердце, когда дверь открылась.
Все трое замерли.
– Добрый день! – почтительно, почти с сыновней покорностью, поздоровался Олави.
Ему не ответили. Густые брови старика сомкнулись, как две грозовые тучи.
– Добрый день! – сухо сказал наконец старик. Тон, каким были сказаны эти слова, следовало понимать так: честь дома требует, чтобы на приветствие отвечали приветствием, даже если вошедший окажется разбойником с большой дороги.
Выполнив этот долг, хозяин резко заговорил:
– Я давно просил вас никогда не показываться мне на глаза, – у вас теперь какое-нибудь дело?
Девушка, без кровинки в лице, прислонилась к посудной полке.
– Да, – мягко ответил Олави. – Наша первая встреча была не такой, как надо. Простите меня за тогдашнее и отдайте мне в жены вашу дочь.
– Бродяга! – закричал старик дрожащим от гнева голосом.
– Успокойтесь!
– Бродяга-сплавщик! – продолжал он высокомерно, и слова эти полоснули Олави словно ножом. Он вспыхнул и с трудом сдержался, а потом медленно и гордо произнес:
– Да, землепашцев на свете сколько угодно, но настоящие бродяги-сплавщики встречаются не часто.
Брови старика высоко поднялись и снова сдвинулись, как кошки, которые собираются наброситься друг на друга.
– Вон! – загремел он.
Наступила гробовая тишина. Олави закусил губу, потом гневно посмотрел на старика и властно заговорил:
– Вы однажды выгнали меня, и я ушел. На этот раз я не двинусь с места, пока мы не договоримся. Я пришел к вам смиренно и просил у вас прощения за прошлое, хотя и сегодня еще не уверен – кому из нас следовало извиняться. Я уйду и на этот раз, но не по вашему указу и не один. Я получу свое, даже если бы это была звезда в небе.
Старик подался вперед, сжал кулаки и молча ринулся к двери.
Олави решил: подниму сейчас этого злого старика, усажу его на скамью и скажу: сидите спокойно и рассуждайте разумно, как подобает старому человеку! Он шагнул навстречу старику.