355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йен Пирс » Сон Сципиона » Текст книги (страница 27)
Сон Сципиона
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 13:35

Текст книги "Сон Сципиона"


Автор книги: Йен Пирс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)

То, что по возвращении Феликса Манлий его простил, не стал мстить его семье за попытку взбунтовать Везон, то, что их последняя встреча завершилась поцелуем мира и старая дружба возобладала над сиюминутными разногласиями, на деле малыми, так как оба желали одного и того же и рознились лишь в средствах достижения цели, было поставлено ему в заслугу, ибо произошло у всех на глазах.

После он попросил Феликса приехать к нему на виллу для более обстоятельных разговоров. Приглашение сопровождалось всевозможными заверениями в том, что духовная дружба всегда возобладает над мелкими приземленными расхождениями. Что Манлий был и навсегда останется его преданным другом. В такие опасные времена любой разлад между истинно влиятельными людьми позволит вспыхнуть гражданской смуте. Во имя благоразумия, которому они всегда были привержены, Манлий звал Феликса приехать к нему, чтобы они могли обсудить и уладить все разногласия.

Феликс согласился – без особого восторга, но охотно. Это был последний проблеск их былой дружбы. К тому же Манлий теперь склонил на свою сторону чашу весов в симпатиях горожан; он о чем-то договорился с бургундами, и Феликс хотел точно узнать, чем именно он поступился.

Поэтому он приехал, и в последний раз дух мира воцарился во владениях Манлия. Уединившись на его вилле, они вновь гуляли рука об руку, и на недолгое время утешение цивилизованности было даровано обоим.

– Мне жаль, что так вышло, – сказал Феликс. – Многое будет потеряно, если между нами наступит разлад.

– О разладе нет и речи, – ответил Манлий. – Мы всегда будем гулять по этим садам, вдыхать благоухание цветов и любоваться игрой солнца на воде.

Им равно не хотелось разрушать очарование этих минут, говорить об истинной причине их встречи. Заговорить – значило бы признать, что их последний день вместе – химера, существующая в желаниях, а не в реальности. Сердца их тосковали по тому, что они теряли. Дни, проведенные в беседах, письма, полученные и прочитанные, ответы на них. Разделенное удовольствие от созерцания умело подстриженного фруктового дерева, от восхитительного вида, вызывающего в памяти то или иное литературное произведение, от тонкого сочетания пряностей на дружеском пиру.

– Помнишь, – улыбнулся Феликс, – как мы услышали про грека-музыканта в Марселе? Как оба поспешили туда и начали торговаться, кто из нас наймет его на месяц? Повышали и повышали плату, пока бедняга совсем не ошалел и не решил, будто мы над ним насмехаемся?

Манлий рассмеялся.

– В конце концов он вмешался и обещал, что по очереди побывает у нас обоих. Но ты заполучил его первым.

– А ты выяснил, что он знает всю «Илиаду» и может продекламировать ее на старый лад. Как это было чудесно!

– И еще чудеснее из-за выражений на лицах наших гостей, когда они поняли, что их приглашают остаться и слушать ее одиннадцать дней.

Они еще погуляли, наслаждаясь теплом, а затем Феликс наконец разрушил чары.

– Думаю, Гундобад не умеет читать по-гречески, – негромко заметил он.

Манлий чуть не воскликнул, протестуя: «Не сейчас. Давай понаслаждаемся еще немного, прежде чем безвозвратно все утратим». Но он знал, что рано или поздно им придется начать разговор о делах. Его нельзя было оттягивать вечно.

– Он хороший правитель и рос в Риме, готов выслушивать советы тех, кому доверяет. Его жена – христианка, и он не станет вмешиваться в дела веры. И он может остановить Эйриха.

– Тем не менее он варвар.

– И Рисимер был варваром, но перед ним склонился с готовностью сам Рим.

– Но Рисимер, в свой черед, склонился перед Константинополем. Гундобад так не поступит. Верно?

– Да. Он желает быть королем и никому не подчиняться.

– Но ведь бургунды немногочисленны. Ты серьезно думаешь, будто они способны освободить Клермон и уберечь от Эйриха весь Прованс?

Роковая минута настала. Конец всему. Ведь цивилизация – всего лишь одно из названий дружбы, а дружба на этом обрывалась навсегда. Манлий хотел бы не говорить, хотел бы сказать что-нибудь другое, внезапно измыслить прекрасный план, который убедил бы его друга, и они могли бы встретить грядущие испытания плечом к плечу. Но этого он не мог. На переговорах с бургундским королем он сделал все, что было в его силах, но Гундобад был умен.

– Он этого делать не собирается.

Феликс не сразу понял, что это подразумевало. Он не был тугодумом. Напротив. Просто не поверил своим ушам.

– Продолжай, – почти прошептал он. Манлий глубоко вздохнул.

– Я старался как мог уговорить бургундов двинуться к Клермону и остановить Эйриха там. Они отказались. Они продвинутся к югу чуть за Везон, выйдут на левый берег, чтобы владеть рекой, но не далее. Вот все, чего мне удалось от них добиться. И думаю, они уже выступили. Клермон потерян. А с ним и все земли до моря. Тамошним жителям лучше уже сейчас искать мира с Эйрихом, иначе потом он навяжет им собственные условия.

Он взглянул на своего друга и увидел в его глазах слезы.

– Манлий, Манлий, что ты наделал? – наконец сказал Феликс. – Ты продался и предал всех нас. Он хорошо тебя наградил, этот твой новый хозяин? Ты пал ниц и лобызал его ноги? Ты выучил его язык, чтобы лучше ему лгать?

– Мой друг… – начал Манлий, кладя руку на плечо Феликса.

– Ты мне не друг. Человек чести предпочел бы сражаться до конца, рядом со своими друзьями. Человек чести не продал бы их в рабство, лишь бы спасти себя и свои поместья.

– Путь для твоего войска из Италии открыт. Ты его нашел?

– Теперь на это нет времени. Как только Эйрих услышит о выступлении бургундов, он выступит сам. У него нет выбора. Ты это знаешь, так?

Манлий кивнул.

– Но тебя это не заботит. Ты-то будешь в безопасности. Все твои земли защитит Гундобад.

– А не сделай я этого? Что тогда? Ты серьезно думаешь, что, будь у тебя год или два, ты набрал бы хорошее войско?

– Да.

– Ты сам знаешь, что это невозможно. Кого бы ты ни нашел, наемники сражались бы лишь для виду, кое-как, а потом перешли бы на сторону победителя. Тогда из мести визиготы разорили бы всю провинцию. Сейчас же они будут остановлены. С одной стороны – море, с другой – горы, а с третьей – бургунды. А им нужно непрестанно двигаться вперед. Так что они зачахнут и вымрут.

– А после них что-нибудь останется?

Манлий пожал плечами.

– Шанс есть.

– Да. Один шанс есть.

– Какой?

– Проявить силу, показать, что мы не позволим помыкать собой. Если мы сумеем отбросить бургундов, Эйрих остережется на нас нападать. Он ведь все еще осаждает Клермон. Ему нельзя распылять свои силы в малых войнах по всей Галлии. Сопротивление его остановит. И за это время мы успеем набрать где-нибудь войска, даже если для их оплаты придется переплавить все до единой статуи. Вот наш шанс. Помоги мне людьми и деньгами. Через несколько дней мы с тобой можем уехать, и к нам присоединятся другие

– Я уже дал слово.

– Слово дал епископ Везонский. Завтра ты, возможно, уже им не будешь. Ты созвал собрание? Хорошо же. Посмотрим, чьи слова будут убедительнее.

Манлий кивнул, отвлеченный громким стуком: два раба принялись неподалеку обтесывать бревно топорами с длинной рукоятью.

– Не будем спорить сейчас, – печально сказал он. – Слишком много поставлено на кон, чтобы обсуждать это в гневе. Давай остановимся на этом и поразмыслим, а потом поговорим снова.

Оливье забрал у секретаря Клемента распоряжение, продиктованное резко, скрепленное шлепком воска, и кинулся в ту часть дворца, которую отвели под тюрьму. А там свирепо погонял стражников, которые побрели к двери, отперли ее и выпустили узников. Освобождение столь же внезапное и необъяснимое, как ранее арест.

Когда Ребекка, грязная и растрепанная, вышла в коридор, она выглядела растерянной, не зная, то ли ее освободят, то ли поведут на пытки и смерть. Потом она чуть повернула голову и увидела Оливье. Не в силах даже улыбнуться, она просто бросилась к нему и так крепко обняла, что они, казалось, совсем слились в единое существо, неразделимое и нераздельное. Наклонив голову, он вдохнул запах ее волос, прижался к ним щекой и принялся слегка раскачиваться, упиваясь ее прикосновением. Они не произнесли ни слова. Даже стражники попятились и не мешали.

Наконец с величайшей неохотой они разжали объятия – такие мгновения в земной юдоли не длятся, они только намек, который тут же исчезает.

– Вы свободны. Я пришел увести вас отсюда, – только и сказал он, истратив всю свою поэзию и больше не нуждаясь в словах. – Идемте скорей.

Старого ребе, который стоял рядом и все видел, не нужно было просить дважды. С самого начала и до конца он ничего не понимал, что с ним происходит, – обычная манера христиан. Иного объяснения он и не искал. Он был философ, но не глупец, и сейчас хотел только одного: покинуть папский дворец и сам город со всей быстротой, на какую способны его старые ноги. У него не было ни денег, ни осла, ни лошади. Нагруженные книгами и рукописями – ибо он отказался расстаться с ними, – они втроем поднялись по лестнице и вышли во двор. Утро еще не кончилось, утро прекрасного ясного дня, самого прекрасного из всех.

Они медленно шли по городским улицам, а затем Оливье уговорил их сесть и подождать, а сам побежал искать осла. И когда он их оставил, его начал бить страшный озноб, несмотря на жар утреннего солнца, напала ужасная дрожь. Сознание того, что он совершил, обрушилось на него, как болезнь, и он ощутил холод одиночества. Ему не у кого было искать помощи, он остался совсем один и без защиты. Идя по улицам города, он уже чувствовал себя загнанным зверем, зная, что возмездие будет скорым и ужасающим. Он не смел вернуться во дворец Чеккани, который десять лет был его домом, но не мог поступить, как Пизано, и сбежать. Но как же ему этого хотелось! Хотелось со всех ног бежать по лесам и полям и нагнать своего друга Пизано. Тогда они вместе доберутся в Италию, а там Оливье… что? Этого он не знал. Он понимал одно: чем дальше он заберется от Авиньона, тем в большей будет безопасности.

А как же другие его друзья? Что станется с девушкой, которую он полюбил, и с ее хозяином, пусть он ворчлив и отличается тяжелым нравом? Если он сбежит, рано или поздно они погибнут; то, как все это представилось ему, указывает на пределы его прозрений. Если умрут все евреи, умрут и эти двое. Оливье не делал красивых жестов, не искал вечной славы для себя. Он даже не хотел спасти евреев, их судьбы его не касались. Ему хотелось только оберечь этих двоих. Ведь они заслуживают, чтобы их оставили в покое. Глупый, расточительный, тщетный жест – даже он сам это знал.

Он вернулся с ослом, отдав за него все свои деньги. Назад он пришел босиком и помог навьючить на осла книги Герсонида (нет, он скоро возненавидит книги, думал он, с трудом закрепляя связки), а потом подсадил и старика. Повод он отдал Ребекке.

– Уходите из города теперь же. Не возвращайтесь домой и не заходите в другие места, где живут евреи, пока не убедитесь, что это безопасно. – Он сказал это коротко, без подробностей, так как знал, что если заговорит с ней, как следовало бы, то уже не сможет остановиться.

– Но разве ты не уйдешь с нами? Ты должен.

– У меня тут дела.

– Какие?

Он пожал плечами:

– Важные. Дела, которые вас не касаются. Мне хотелось бы, но я не могу. А вы должны. Оставаться здесь слишком опасно.

– Нет, – сказала она. – Тебе тоже нужно уходить.

Он повернулся к Герсониду, ждавшему не менее терпеливо, чем осел, терпящий его вес.

– Почтеннейший, – воззвал он, – вели ей уйти с тобой.

– Думаю, так будет лучше, милая, – мягко сказал старик. – Покончив с делами, Оливье, без сомнения, нас догонит. – Поглядев на Оливье, он понял: что бы юноша ни задумал, на это шансов мало.

– Ну конечно, – сказал Оливье твердо, потом подошел к старику и заговорил с ним вполголоса: – Ты позаботишься о том, чтобы она осталась с тобой и сюда не вернулась?

– Конечно. Думаю, поддельную еврейку убить не труднее, чем настоящую.

– Я не могу попрощаться с ней как следует.

Старик кивнул:

– Пожалуй, нет.

– Прощай, почтеннейший. – Оливье улыбнулся. – Думаю, тебе ясно, сколь высоко я ценю наше знакомство.

– Нет. Но я стану утешать себя догадками до твоего возвращения.

Глубоко вздохнув, Оливье поклонился на прощание. Герсонид кивнул в ответ, но тут же вспомнил что-то еще.

– Да. Та рукопись, которую ты мне принес. Написанная епископом. В ней утверждается, что понимание важнее деяния. Что поступок добродетелен тогда, когда отражает чистое понимание, и будто добродетель происходит из понимания, а не из поступка.

– И?.. – нахмурился Оливье.

– Я открою тебе один секрет, милый мальчик.

– Какой?

– Я считаю, это неверно.

Разумеется, Жюльен не смог заснуть, на это не было и надежды. Он только мерил шагами квартиру, такую красивую и обычно такую удобную, но не находил ни отдыха, ни отдохновения. Нет, он ни о чем не думал. С того момента, когда он услышал об аресте Юлии, он был словно в глухом тумане, который никак не развеивался. Он ни о чем не думал, ничего не чувствовал. Он поймал себя на том, что его взгляд то и дело возвращается к четырем картинам, которые она ему подарила с такой гордостью, с таким обещанием будущего. Она свою проблему решила, он же не сумел найти ответов на свою, а поплатилась за это она. Понимание, каким бы оно ни было, пришло только тогда, когда ее увезли. Разумеется, Марсель был прав: точно так же, как Пизано превратил слепца и святую – Манлия и Софию, как думал теперь Жюльен, – в Оливье и его возлюбленную, Юлия нашла свое решение, продолжив то, что некогда сделал итальянский мастер, и трансформировав их в себя и Жюльена. Портрет-триптих на одну и ту же тему: заставить прозреть слепца.

Он поглядел в окно, надеясь, что повседневная суета и толчея его отвлекут, но город как вымер. Не было прохожих, спешащих куда-то по своим делам, почти все магазины закрыты. Машина только одна. Водитель покуривал, прислонясь к капоту. «И откуда у него сигареты?» – удивился Жюльен. Потом присмотрелся внимательнее и понял.

У дружбы есть свои пределы. Марсель приставил к нему полицейских, чтобы помешать ему бежать и предупредить Бернара. Он снова станет соучастником убийства. И тут он очнулся, физически почувствовал, как заработала его мысль, когда он осознал, что происходит. Он не успел вовремя на вокзал, не сумел сделать ничего, чтобы спасти Юлию. Но он хотя бы может не смириться и с этим тоже.

Собрался он быстро: переоделся, надел крепкие башмаки, съел то немногое, что нашлось на кухне, – несколько оливок, кусок черствого хлеба, помидор, ломтик сыра. Все валялось тут больше недели и было едва съедобным. Запил стаканом вина, почти уже скисшего, и даже подумал, что никогда еще не ел ничего омерзительнее.

Потом он вышел из квартиры и спустился во дворик, отделенный от дома позади высокой каменной оградой. Слишком высокой, просто так не перелезть. Он пошел к консьержке и попросил у нее стул.

– Я перелезу через стену и выйду на соседнюю улицу. Снаружи дежурит полицейский. Окажите мне услугу. Если он спросит обо мне, скажите, что я поднялся к себе и лег спать. Скажите, что я больше не спускался и что вы меня с тех пор не видели. Хорошо?

Подмигнув, консьержка кивнула. Жюльен знал, что ее покойный муж много лет сидел в тюрьме за ограбление. У нее самой было немало неприятностей с полицией, и она едва не лишилась места, когда один из жильцов узнал про судимость ее мужа. Жюльен тогда за нее вступился. Разве сама она в чем-то виновата? Так оставьте ее в покое. Она об этом знала и была ему благодарна.

– Хорошего взломщика из вас никогда не выйдет, мсье Жюльен, если вы это задумали. Лучше бросьте, пока не попали в беду. Некоторые для этого просто не годятся. Вот и мой Робер тоже, так что я-то знаю.

Он улыбнулся.

– Буду иметь в виду. Ну, мне лучше идти.

– Не беспокойтесь, я вас не видела. И с полицейскими ни о чем говорить не стану. Вот уж нет. Не терплю их.

Он кивнул и перебрался через ограду, причем так неуклюже, что, упав на землю по ту сторону, услышал саркастический смешок.

За ворота Авиньона он вышел, когда начало садиться солнце, и упорно шагал по шоссе, пока сгущались сумерки. До Карпентраса он добрался около часа ночи и подумал было, не остановиться ли ему передохнуть, прилечь где-нибудь на пару часов, но продолжал идти. Он достаточно проспал в своей жизни и больше в сне не нуждался. А потому он свернул на север и оказался у холма с часовней Святой Софии.

Идти домой было еще слишком рано: раньше полудня Бернар не появится. Поэтому он поднялся на холм и укрылся там, где была так счастлива Юлия. Когда он поднялся туда и увидел часовню в крохотной рощице, он, кроме того, увидел то, что оставила там Юлия в свой последний приход: пачку листов, консервную банку, в которой она мыла кисти, шарф, которым она обматывала голову от солнца. Жюльен поднял его, пощупал, поднес к лицу и в последний раз вдохнул ее запах. И этот запах сломал его: на вокзале, разговаривая с Марселем, у себя в квартире он еще сдерживался. Тогда он еще владел собой. Теперь уже нет. Он упал в траву, содрогаясь всем телом, теряя от горя способность думать.

И только жар все выше поднимавшегося солнца и сознание того, что время уходит, вынудили его очнуться. Но когда он наконец встал, он уже смирился с тем, что она не вернется, что он больше никогда ее не увидит.

Он вошел в часовню посмотреть на панно, которые она изучала, и увидел их ее глазами. Он глядел на слепца и Софию – ее жест так нежен, его так чуток – и вновь увидел, как Юлия их перевоплотила. Она слилась со старой росписью, ее личность растворилась в ней, и

там она обрела свободу. Бессмертие души – в ее растворении. Загадочные слова, которые поставили в тупик Оливье де Нуайена и в которых Жюльен усмотрел всего лишь доказательство существования некой философской школы. Об истории этой школы он знал все, но Юлия поняла ее смысл. Эта мысль его почему-то утешила: Юлия как будто постигла все, чему София пыталась и не сумела научить Манлия и чего никогда не понимал он сам.

Становилось ли от этого лучше? Уменьшало ли ужас ее испытаний? Или то, как он внес в них свой вклад? Конечно, нет. Этого ничто облегчить не в силах. Она – в эшелоне, во власти чудовищ, и пока ее везут на смерть, он разглядывает росписи. Жюльена охватило ощущение полнейшего бессилия. Все, что он когда-либо передумал или узнал, все его вкусы и утонченность исчезли, развеялись под тяжестью одного-единственного факта: ее увезли, и он не мог ни предотвратить, ни изменить что-либо в том, что должно было случиться.

Оливье восстал против великих идей во имя малой человечности и освятил ее своим страданием. Жюльен не сумел даже этого. Его жизнь была уже кончена, а с ней кончилась возможность совершить что-то стоящее. Ему уже ничего не осталось – только показать, что он хотя бы понял, как ошибался, и надеяться, что кто-нибудь в свой черед поймет его.

Бережно закрыв за собой дверь часовни, он вдохнул теплый воздух, такой свежий после легкой затхлости старых стен, и начал спускаться с холма.

Феликс уехал в тот же вечер. Его свита тряслась по нечиненым дорогам, немногие солдаты высматривали разбойников, чьи набеги становились все более дерзкими. Феликс торопился, ведь до выступления против Манлия надо было многое успеть. Созвать сторонников, произвести смотр воинам, ибо он не сомневался в неизбежности сражения и сожалел об этом, но полагал, что иного выбора у него нет. Один из них должен пасть: только один может выйти победителем, ведь ставки слишком высоки для компромиссов.

Миль через десять они остановились у речки, чтобы напоить лошадей. Вот тут-то на них и напали. Нападавших было человек шесть, впрочем, поскольку никто не спасся, это число – домысел. Феликс погиб последним, его голова была отрублена таким ударом, что, скатившись по пологому склону, остановилась только в примулах у самой воды.

Но он умер, хотя бы зная, кто его убил. Перед тем, как оборвалась его жизнь, он увидел отблеск весеннего солнца на лезвии топора с длинной рукоятью. Феликс узнал своего убийцу: накануне он обтесывал бревно в поместье Манлия.

Бургунды, когда прибыли, вели себя с образцовой сдержанностью, завоевав восхищение местных жителей тем, как воинов держали в узде: ни грабежей, ни насилий. Полная противоположность римским наемникам, как указывали многие горожане. Только в одной местности они действовали иначе: поместья семьи Феликса тотчас же подверглись нападению, и еще до вечера почти весь его род был уничтожен, виллы сожжены, а земли перешли во владение короля для раздачи собственным людям.

Ну и поделом. Никто об этом роде не скорбел. Ведь все уже знали о коварном двуличии Феликса, и они еще более прилепились к своему епископу – своему спасителю. Ибо Манлий со слезами на глазах и с дрожью в голосе поведал им, как ему открылась правда о его друге, который вступил в тайные переговоры с Эйрихом, намереваясь отдать ему провинцию в обмен на разные милости. Вот истинная причина, почему он поспешил призвать на юг короля Гундобада, объявил он глухим страдальческим голосом, вот почему отказался от мысли отправиться к императору за войском. Не было времени.

Предательство Феликса надо было предотвратить немедленно.

Эти новость и обличения потрясли всех, но оказались благотворными. Гундобада встретили как спасителя, и когда он вступил в свои новые владения, ни один меч не был обнажен в знак протеста. А Манлий, его главный советник, начал учить его, как следует управлять страной, что есть закон и правосудие. Учить тому, как быть королем, а не просто вождем племени.

Это были годы его истинного расцвета. Он превзошел самого себя и чувствовал, что ради этого и родился на свет. Ради нескончаемых сложностей управления, ради правосудности, ради установления размеров налогов и их распределения, ради тонкой дипломатии и умения убеждать, необходимых для того, чтобы направлять правителей и управляемых к взаимопониманию и даже взаимоуважению. Именно благодаря ему не разразилась война между бургундами и визиготами и не случилось разорения, которого все так страшились. А венцом его стараний явился свод законов, известный Жюльену как «Lex Gundobada»2626
  «Закон Гундобада» (лат.)


[Закрыть]
, триумф римской цивилизации над ее преемниками-варварами. Римский народ покорился правлению варваров, но и правители-варвары покорились римскому праву.

Потребовались годы неустанных усилий, прежде чем его труды успешно завершились, и, удовлетворившись ими, Манлий вернулся на прекрасную виллу, которая все это время ветшала в запустении, распахнул ее двери и снова зажил в мире. Многое изменилось; скопление лачуг было снесено, но на восстановление садов не хватало ни денег, ни времени. В стенах зазмеились трещины, в плитах двориков и в мозаиках появились выщерблености, так как, невзирая на все его усилия, работники продолжали исчезать, а города пустеть. Отрезанная от большинства прежних рынков, так как путешествовать становилось все труднее, область продолжала хиреть, хотя теперь медленнее и незаметнее.

Тем не менее он был доволен: он осуществил все, что поставил себе целью, и даже больше. И теперь мог отдохнуть. Так он надеялся, но покой от него ускользал. С каждым днем пустота в его душе все росла: ведь он потерял Софию, женщину, которая руководила им и наставляла его с юных лет. Все эти годы он жаждал ее похвал, ее благодарности или хотя бы понимания, но не получал ничего, как не получил, когда наконец завершил свой последний труд, «Сон», и послал его ей.

С приходом бургундов он ее почти не видел, так как у него было много забот, а она затворилась в своем домике на холме. Когда он добился ее освобождения, она его даже не поблагодарила. Ему казалось, он знал почему: София жаждала освобождения через смерть и не могла испытывать благодарности к тому, кто отдалил мгновение, которого она так горячо желала. Она уехала, не сказав ни слова на прощание, а он был слишком занят, чтобы последовать за ней, хотя и позаботился, чтобы ее обеспечивали всем необходимым и защитой. Его нечастые письма оставались без ответа, и наконец, послав ей свой трактат, посвященный великому Аполлону и его супруге Мудрости, он поехал сам. Он был сбит с толку, даже обижен ее молчанием. А еще он жаждал ее похвал.

– Их ты не услышишь, – сказала она, угадав эту причину его визита. Он нашел ее под деревом, между ветвями которого слуга натянул белое полотно. Она сидела на земле, скрестив ноги и сложив руки.

– Вот уж не думала, что сумела научить тебя столь малому, – продолжала она с такой печалью и отстраненностью, каких он никогда не слышал в ее тоне раньше. Прежде она часто сердилась на него, возмущалась его упрямством или неспособностью понять. Но и в этом проявлялась ее любовь. А теперь она говорила как случайная знакомая, которой он безразличен. От этой мысли его пробрала дрожь.

– Не спорю, – сказал он с вымученной улыбкой. – Но тому, что во мне есть, я обязан тебе.

– Так пусть я буду за это проклята, – тихо сказала она, – ведь если я в ответе за то, что ты сделал, то на мне лежит тяжкая вина. Я научила тебя, чему могла, а ты употребил полученное на то, чтобы предать смерти своего сына, своего друга и евреев. И ты стал святым. Ты святой, Манлий, люди уже сейчас об этом твердят. Когда ты умрешь, то получишь собственное святилище. Тебе будут молиться.

– Они для меня ничто, если я лишился твоего доброго мнения, госпожа.

– Да, ты его лишился. Когда приказал убить Сиагрия, ты лишился его безвозвратно. Он тебя не предавал: он остался в Везоне, чтобы уберечь меня. Он день и ночь меня охранял, предлагал себя в заложники до твоего возвращения. А ты в ответ убил его, не расспросив, – и все ради эффектного жеста перед всем городом. А еще – перед самим собой и перед тенью своего отца. Ты ведь не мог проявить слабость, да, владыка епископ? Ты не желал оказаться уязвимым, как твой отец, – помедлить, быть милосердным? Твой отец поступил так и поплатился жизнью. Его дело было проиграно. Такой ошибки ты не допустил. Ты учился у него, как учился у меня.

– То, что он сделал – точнее, то, чего он не сделал, – причина наших сегодняшних бед, – сухо сказал Манлий.

– Вздор, – сурово отрезала она. – Ты думаешь, один человек способен хоть что-то изменить в мире? Проживи он еще двадцать лет, это сотворило бы из воздуха армии? Дало бы здешним жителям желание сражаться? А Риму – защищать себя? Нет. Цель твоего отца с самого начала была обречена. Он это знал и умер как человек чести, избрав не совершать зла, чтобы оставить по себе нечто благородное. Жаль, что ты не унаследовал его качеств. Ты предпочел множить несправедливости, трупы громоздить на трупы. Феликс ничего не знал о делах своего родича, ты же убил его и истребил весь его род, потому что хотел отдать Гундобаду замиренную провинцию. А чтобы обольстить ее жителей, ты перебил евреев, которые не причинили зла ни тебе, ни другим. Вот на чем ты строишь свою цивилизацию, а мной прикрываешься, чтобы оправдать все это.

– Я принес этому краю мир и безопасность, – начал он.

– Ну а как твоя душа, если хитроумными аргументами ты прикрываешь такие преступления? Ты думаешь, мир для тысяч уравновешивает неправую смерть одного? Это может быть желанно, может принести тебе похвалы тех, кто тебя благополучно переживет, извлекая выгоду из твоих деяний, но деяния ты совершил бесчестные и был слишком горд собой, чтобы в этом сознаться. Я терпеливо ждала здесь, надеясь, что ты придешь ко мне. Ведь если бы ты понял, их последствия можно было бы смягчить. Но вместо этого ты прислал мне сочинение, горделивое, поучающее и доказывающее только то, что ты ничего не понял.

– Я вернулся к деятельной жизни по твоему совету, госпожа, – сухо сказал он.

– Да. Это был мой совет. Я сказала, что раз уж учености суждено умереть, то пусть у ее одра будет заботливый друг. А не расчетливый убийца.

Она подняла на него глаза, в которых стояли слезы.

– Ты мой последний ученик, Манлий. И то, что ты сделал, ты превратил и в мое наследие, а не только свое. Ты взял все, что у меня было, и извратил. Использовал то, чему я тебя научила, чтобы убивать и оправдывать свои убийства. Этого я никогда тебе не прощу. А теперь, прошу, оставь меня.

Она снова отвернулась к долине и закрыла глаза в созерцании. Манлий еще подождал, надеясь, что она снова заговорит с ним, потом встал и ушел. Больше он никогда не разговаривал с ней.

Жюльен мог лишь гадать о том, что делал Оливье в последние несколько часов перед тем, как на него напали. Оливье сам это едва понимал. Безусловно, он не питал любви к евреям вообще. Просто никогда об этом не думал. Уж если его критиковать, так за то, что действовал он не по каким-либо идеалистическим мотивам: им не руководила ни любовь к человечеству, ни жажда справедливости. Хотя он никогда себе в этом не признавался, Оливье чувствовал, что на карту поставлена не только их, но и его жизнь. Он умрет вместе с ними: любой меч, пронзивший Ребекку, пронзит и его, он упадет наземь вместе с ней. На риск он шел без радости, но и не по зрелому размышлению. В сущности, им руководил чистейший эгоизм, прямо противоположный идеализму, которому каждый по-своему служили кардиналы Чеккани и де До.

Проводив Ребекку и ее хозяина, он бродил по улицам Авиньона, пока не увидел слугу графа де Фрежюса, которого встречал раньше.

– Скажи, любезный, – спросил он, подойдя поближе, – не окажешь ли ты мне одну услугу?

Тот обернулся и кивнул, узнав знакомое лицо.

– Ты не мог бы сейчас же пойти к своему господину и сказать ему, что встретил меня? Скажи, что я иду в дом итальянского живописца Пизано. А еще скажи, что я знаю, кто убил его жену, что я собственными глазами видел виновного и сегодня же сообщу магистрату. Удостоверься, что он понял. Я знаю, кто убил его жену.

Слуга недоуменно нахмурился.

– Не спрашивай меня ни о чем, – настойчиво добавил Оливье. – Просто окажи мне эту услугу, и я твой должник до конца жизни.

С этими словами он повернулся и ушел. Он вернулся в комнату Пизано и ждал четыре часа. За это время он написал свои последние стихотворения, те четыре, которые дошли до Жюльена, включая самое загадочное из них, которое начинается: «Наши одинокие души плывут в океане света…» Строка, которую верно понял только Жюльен, система странных образов и тональность, попеременно переходящая от сожаления к радости, были слишком необычны и трудны для восприятия.

А потом они пришли. Он знал, что они придут. Оливье сложил свои бумаги и подсунул их под дверь соседа Пизано вместе с запиской, в которой просил доставить их в папский дворец. Затем под осторожные шаги на лестнице опустился на колени для молитвы. Подняв глаза, он увидел на пороге самого графа де Фрежюса и еще троих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю