Текст книги "Конец каникул"
Автор книги: Януш Домагалик
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Глава 19
Я брел домой. Решил не возвращаться к бабушке на обед, дождаться дома отца. Если он придет к бабушке, там ему скажут: Юрек уже все знает. И потому мне нельзя идти с Эльжбетой в кино – отец станет меня разыскивать. Да и не хочется мне в кино. И надо ж именно сегодня мне с ней поссориться! Впервые, и как раз сегодня. Хотя… ведь мы, в сущности, не ссорились. Это я взорвался, будто она в чем-то виновата. Жаль, что ее сейчас нет рядом, что я один…
А будь она здесь, что тогда? О чем с ней говорить? Рассказать все с самого начала… Что значит «все»? Да и знаю я только конец: мне велят отсюда уехать. И только об этом могу сказать Эльжбете.
А что я скажу отцу, когда он придет? Спрошу… Нет, спрашивать ни о чем не стану. Раз не хотят говорить, пусть не говорят. Не касается меня все это, не касаются меня их дела.
Скажи они нормально, по-человечески: «Юрек, мы разводимся, мама отсюда уезжает, что ты об этом думаешь?» – тогда я мог бы с ними поговорить. А теперь? Мне остается только выслушать, на какой день назначен отъезд… Нет. Я сам скажу, что хочу уехать как можно скорее, завтра, послезавтра. И пусть все это кончится…
– Юрек! – услышал я вдруг.
Это кричала Ирка. Она шла по другой стороне улицы, увидев меня, перебежала дорогу.
– Почему у тебя такой вид? Заболел, что ли?
– Почему заболел?
– Не знаю, мне так показалось…
– Чего тебе надо? Зачем кричала? Ирка покачала головой:
– Что с тобой? Даже заговорить нельзя? Ты совсем ума лишился из-за той девочки…
– Не болтай, Ирка… Говори, чего надо?
– Ничего не надо… Нет, надо! Надо, чтоб она уехала… Это из-за нее ты со всеми ссоришься, из-за Эльжбеты. Зенек так сказал сегодня Збышеку. Ребята говорят, ты совсем сбрендил!
Что мне с ней разговаривать? «Зенек сказал… Ребята говорят…» Пусть говорят что хотят. Какое мне дело? Меня больше не интересует, что они обо мне думают…
– Могу тебя обрадовать, скоро нечего будет обсуждать! – сказал я. – Я уезжаю отсюда. Ясно?
– Куда? – удивилась Ирка. – Ты уезжаешь или она?
– Я, В Австралию… – И я пошел прочь.
– Слушай, Юрек! – послышалось за спиной. – Лепишевская всюду тебя ищет! Это я и хотела тебе сказать, а ты сразу спорить!
Старуха Лепишевская и в самом деле торчала в окошке. Стоило мне появиться во дворе, она закричала:
– Наконец-то пришел! Иди скорей наверх!
Она вышла на порог своей квартиры. И, вне себя от волнения, зашептала, точно это была бог знает какая тайна:
– Представь себе, ксендз у меня уже с полчаса дожидается! Тебя дожидается!.. На что это похоже?
– Рай не уговаривался, пусть ждет, – буркнул я хмуро. – Да и о каком ксендзе речь? Чего надо от меня ксендзу?
Я подумал о нашем приходском ксендзе. Что же это он, из-за тех яблок сюда притащился? Тоже мне дело – десяток зеленых яблок сорвали мы с ребятами у него в саду. Ну, при этом ветки поломались… Год прошел, а он все еще помнит. У Зенека три дня живот потом болел… Отрава – не яблоки! Кто ему мог наябедничать через год? Этого только сегодня не хватало…
– Ну, где этот ксендз? – спросил я.
В том настроении, в каком я был, я мог поскандалить с каждым из-за чего угодно. Тем более из-за прошлогодних яблок…
Лепишевская нырнула в свою квартиру, и оттуда вышел викарий Майхшак. Поблагодарил ее, как он выразился, «за гостеприимство» и обратился ко мне:
– Есть у тебя ключ от своей квартиры? Ну так поднимемся к тебе, у меня дело…
Лишь в квартире я заметил, что у викария в руках старый пузатый портфель, в котором что-то шевелится.
– Нет, нет, садиться не буду. Мне некогда, достаточно там насиделся! – заявил он. – Жаль, что нет отца… А может, так удобнее… Я, понимаешь ли, принес тебе шесть почтовых, самые лучшие. Отнеси их сразу в голубятню, чтоб не задохнулись.
– Не понимаю: шесть почтовых? А что с ними? – начал я, ужасно удивившись.
Но Майхшак замахал по-своему руками:
– Только не спрашивай ни о чем. Отнеси на чердак, и все. Сколько будет теперь у тебя вместе с твоими, а?
– Сколько? Ну, сорок три…
– Вот, видишь! Это уже кое-что. Только присматривай за почтовыми, ладно? Чтоб с голоду не передохли…
– А вы что, тоже уезжаете?
– Что значит «тоже»?
Но я не ответил. Тогда он смерил меня долгим взглядом и пробурчал:
– Ну, разумеется. У каждого свои огорчения… Лучше не спрашивай. Заставили меня, понимаешь? И чем епископу мои голуби помешали? Можешь ты объяснить? Старухи святоши бегают жаловаться к приходскому, дескать, на пальцах свищу. А как голубей вспугнешь? На флейте им играть? Эта баба тоже, наверно, сразу донесет, потому что заворковали у меня в портфеле, пока у нее сидел…
И грустно и смешно. Майхшак был сам не свой, уж, наверно, не так легко отдавать своих лучших почтовиков. Никогда еще я с ним так долго не разговаривал, не знал его – ксендз, и все тут. Иногда только забежишь в дом к приходскому, чтоб про какого голубя спросить. Всем в Божехове известно: викарий Майхшак держит голубей. Почему именно мне отдает он своих почтовиков? И вдруг меня осенило:
– Здорово я тогда вас подвел с нашим Рыжим, а? Я слышал, как приходский сердился; что ж, с тех пор и пошло? Простите, я его тогда не заметил…
– Не твоя это вина, раньше или позже – все равно бы так случилось… Переводят меня. Не о чем говорить… – ответил он каким-то странным голосом. – До свидания! – И вышел.
Я не успел даже спросить, что мне делать с портфелем. Сперва послышался быстрый топот по ступенькам, а потом голос Лепишевской:
– Слава Иисусу Христу!
– Во веки веков, – донеслось уже снизу.
«Это он так ко мне из-за подлеца Рыжего, – подумал я, заглядывая в портфель, – Надо же, именно мне принес лучших голубей… Может, ему так на исповеди велели? Чтоб было наоборот: чтоб не ругал меня, а подарил голубей… А на кой черт мне теперь его голуби? Даже лучшие?»
Лепишевская дежурила уже у дверей.
– Ну и что? – спросила она тем же шепотом. – Чего нужно было от вас ксендзу?
Не знаю, почему это взбрело мне в голову. Ни с того ни с сего я сунул ей под нос портфель и сказал с досадой:
– Доллары принес. Хотите посмотреть? Банк ограбил и принес на хранение!
Папаша Зенека Козловский, который драй а карбидную лампу в коридоре у окна – как видно, перед вечерней сменой, – громко загоготал.
– Здорово, Юрек! Молодец! Видите, Лепишевская, не в каждую дырку можно совать свой богоугодный нос. Хорошо он вас отделал!
Та даже подпрыгнула от ярости и замахнулась на меня, но я шмыгнул по лестнице на чердак, Наверху, открывая висячий замок, я слышал, как все еще гоготал Козловский, пока старуха пыталась сорвать на нем злобу:
– Старый хулиган! Голова седая, а сам как мальчишка!
– Я старый? Да я, по крайней мере, на пять лет вас моложе. Думать надо, Лепишевская, что говорите, – так он поддразнивал ее, впрочем, при каждой встрече в коридоре или на лестнице и все смеялся. Смрад от карбидной лампы разносился по дому.
…И вот я здесь, в своей голубятне, где ничего худого не может со мной случиться, куда прихожу всякий раз, если бывают неприятности, У меня уже сорок три голубя, это очень много. Если б, скажем, еще три недели назад кто-нибудь подарил мне шесть первоклассных почтовиков, я б не знал, кому раньше похвастаться…
Я прислонился спиной к сетке, которая отделяла голубятню от остального чердака. Она прогибалась под тяжестью, приятно пружинила. Я смотрел на голубей, а те на меня… Здесь и Рыжий. Умей он говорить, что бы он мне сейчас сказал?
Сказан бы, наверно, обманули тебя, обманули! И ты, щенок, из-за этого в обиде на весь мир. Никому до тебя дела нет. Кто тебе остался? Только я да эти голуби… Ну кто еще? Мать, которая уехала, ничего не сказав, потому что боялась сказать? Или бабка с ее припадками ярости и обедами в три часа? Или дед, который со спокойной, душой советовал тебе не пытаться понять родителей? Или, может, та девочка, которая скоро отсюда уедет, потому что каникулы уже на исходе? Ну кто тебе остался? Отец?
Отец… «Приходи ко мне со всем, что у тебя есть…» Да, приходи… А ты с чем ко мне пришел? Где ты был, когда надо было сказать самое важное? Почему согласился на мой отъезд? Теперь поздно говорить. Ладно, я уеду отсюда! Ничего здесь от меня не зависит, все происходит у меня за спиной. Передают меня из рук в руки, как чемодан…
Голуби смотрели на меня, а я на Рыжего. Столько раз он удирал, но потом возвращался в свое гнездо… Глупый, обыкновенный голубь, а вот поди ж ты, есть у него свое гнездо. А у меня что? Голуби… И все?
Поначалу эта мысль бродила как бы вокруг, в отдалении, боясь приблизиться. А может, я сам ее отгонял, потому что чувствовал: мысль плохая. Но теперь я понял: мне от нее не избавиться! Я встал и распахнул оконце. И одного за другим выбросил всех шестерых голубей Майхшака, И каждый, почувствовав воздух под крылом, взмывал вверх, точно по нему выстрелили из рогатки.
Я открыл еще одно окошечко и еще одно. В голубятне поднялся переполох. Улетел Рыжий, за ним другие. Тех, которые топтались на доске, словно раздумывая, сталкивал я сам. Мной овладело ожесточение. Я бегал по голубятне, вырывая дверки клеток, переворачивая миски с водой. Голуби пугались; трепеща крыльями, метались как безумные по чердаку. Туча птиц, и я посредине. И все гоню и гоню их из клеток…
Что мне до голубей, пусть летят куда угодно! Завтра, послезавтра я уеду отсюда навсегда, нет у меня голубей и больше не будет. Ничего у меня нет Никакая граница не отделяет теперь мою голубятню от остального мира…
Пробиваясь к окнам, они били меня крыльями по лицу, некоторые садились на руки, на голову, цеплялись за одежду. Я снимал их и выкидывал во двор. Пусть и у них не будет своего гнезда, пусть скитаются! Не желаю их видеть. Вот еще два, вот последний… Вот и все, нет больше голубей, я один…
Что это?.. В темном углу что-то шевельнулось. Я бросился туда, но у меня не поднялась рука. Там были птенцы. Уродливые, не оперившиеся еще птенцы и с ними большой голубь. Он смотрел на меня, и казалось, только он меня не боится. Охраняя потомство, он сидел спокойно, словно какая-то сила, самая большая на свете, велела ему противостоять моей злобе.
«Ладно, оставайтесь! – подумал я. – Все равно вас кошка сожрет». Наступила тишина.
Я повесил на дверь замок и сбежал во двор. Лишь теперь я заметил, что весь в поту, будто заболел гриппом, и горло спеклось до боли.
– Что, прибираешь в клетках? Выгнал их погулять? – спросил Лях. Он перестал колоть дрова и вышел из сарая. Указал вверх: – Хорошо идут!
Я задрал голову: над домом шли кругами мои голуби. Они рассыпались на маленькие стайки, снова объединялись, это было похоже на огромный смерч, который втягивается небом.
– Да. Я все прибрал! – ответил я. А про себя подумал: «Ну вот, сделано одно дело, хоть и не самое важное, но все-таки… Можно ехать». Но чувствовал я себя как час назад – не лучше.
Я не мог заставить себя оторвать взгляд от птиц, которых только что выгнал из голубятни. Мне вспомнился какой-то фильм: вот так же кружились стервятники над караваном, увязшим в песках пустыни. Теперь распоряжались они. Но голуби – не стервятники в пустыне. Через несколько минут они ушли в разные стороны, впятером, вдесятером…
Я решил пойти к шахте, навстречу отцу. Пора ему вернуться. Да, я поговорю с ним на улице. По дороге, пока идем домой. Тогда и это, самое важное дело будет сделано…
И вдруг я увидел, что на сараях сидит еще голубь. Что ж это, не улетел с остальными? Я подошел ближе. Рыжий! Свистнул на пальцах. Но он не испугался. Тогда я бросил в него чем-то, что было у меня в руке. И только тут сообразил: да это ж ключ от чердака, от голубятни! Рыжий не обращал на меня внимания: он нахально красовался на виду, вышагивая по крышам сараев то в одну, то в другую сторону.
Глава 20
Отец сказал:
– Вот как! Значит, ты считаешь, что тебе все известно от деда… Все! Не прибегай к этому слову. Всего никто из нас не знает. Это немыслимо. Только бабушке кажется, что черное – это черное, а белое – это белое. Они говорят, что я не желаю сказать тебе правду… Ладно, будем считать, что правда тебе известна. Твоя мать уехала, да. И может быть, сюда уже не вернется…
Мы с отцом шли вдоль реки, он говорил вполголоса, почти спокойно, вроде бы рассуждая сам с собой:
– Почему она с тобой не попрощалась? Ты спал, ты не можешь знать… Она поцеловала тебя и заплакала. Она считала, что тебе лучше не говорить… пока. Потом, может быть, все сложится иначе. Тебе этого не понять. Да, дедушка прав: и не пытайся. Это дело трудное. Для бабушки тоже слишком трудное. А санаторий был выдуман не для соседей. Чихал я на соседей! Это было выдумано для тебя… Мы должны дать матери немного времени… Все еще может измениться. И она вернется… Думаю, с тебя пока достаточно. Понимаю, ты в обиде на всех… Что? Только не таким тоном, Юрек! Не таким тоном со мной… – Перейдя мост, мы очутились на главной улице. Мелькали прохожие, мы шли очень медленно. – Придется тебе поверить на слово, что это было неизбежно. Нет, не в июне это было решено, а гораздо раньше. Мама хотела… Ладно. Ты прав. Не будем о нас, будем о тебе. Говоришь, для тебя это самое важное. Вот если б ты еще поверил, что это самое важное и для нас…
Словно не отцу, а куда-то в пространство, я сухо сказал:
– Я хочу ехать к маме. Хоть завтра. Да, я поеду завтра! Отец, застигнутый врасплох, остановился.
– Хочешь ехать… Ты уверен, что хочешь? Может, поговорим об этом потом, спокойно… Ну, скажем, через три-четыре дня?
Я не размышлял ни секунды. Не о чем больше говорить. Раз предстоит ехать, значит, лучше завтра.
– Нет! Я уезжаю завтра! Не хочу здесь оставаться. Понимаешь? Теперь уже не хочу!
Мы стояли друг против друга, молчание затягивалось. Отец отвернулся. Сказал тихо, как бы равнодушно:
– Не хочешь… Хорошо, понимаю. Не будем больше об этом. Я схожу сейчас на почту и дам маме телеграмму. Уедешь завтра к вечеру.
– Это точно? – допытывался я с ожесточением.
Отец кивнул, стремительно повернулся и пошел прочь. Но, пройдя совсем немного, замедлил шаг. Он замедлял шаг все больше… Он шел сгорбившись, заложив руки за спину, как ходят старые, усталые люди. Я подбежал к нему.
– Я пойду на почту с тобой…
До самой рыночной площади мы не проронили ни слова. Мы шли рядом по тротуару, но мне казалось, между нами – Атлантический океан, огромное пространство, которого не преодолеть. Теперь и я был спокоен. Все выяснилось, завтра я уезжаю. Только надо попрощаться с ребятами. А Эльжбета? Пойдет в кино одна, будет ждать, но я не приду… Ну конечно, надо попрощаться и с Эльжбетой. Мы расстаемся ненадолго. Встретимся там, в Варшаве.
Телеграмма была будничная, до смешного простая. Отец отодвинулся в сторону от окошечка и написал четкими печатными буквами:
ЮРЕК РЕШИЛ ПРИЕХАТЬ ТЕБЕ ЗАВТРА ВЕЧЕРОМ СКОРЫМ ЖДИ ГЛАВНОМ ВОКЗАЛЕ ОКОЛО ДВАДЦАТИ ТОЧКА
«…Около двадцати, точка». Итак, с этим покончено… – подумал я. – Как это здорово звучит: «Юрек решил…»
Из окошечка высунулась дежурная:
– Тебе тоже телеграфный бланк? Может, перевод? Я попятился.
– Мне?.. Нет. Мне ничего не надо… Я с этим мужчиной.
И вдруг испугался собственных слов. «С этим мужчиной…» Обыкновенные слова, а ведь страшно. Я взглянул на отца – он платил за телеграмму, не глядя в мою сторону.
Было уже поздно, когда я подошел к дому, где живут Малецкие. Я крикнул раз, другой. Эльжбета появилась в освещенном окне, кивнула и исчезла в глубине квартиры. Вот она выбежала на улицу.
Я сидел на скамеечке, вкопанной в землю возле самых ворот. Эльжбета заколебалась, но подошла.
– Ну что? Прошло это у тебя? – заговорила она с насмешкой. – Но в кино прийти не соизволил! Я ждала, как дура…
– Погоди, Эльжбета. Есть дела поважнее!
– Что-нибудь случилось?
– Худо, Эльжбета. Случилось, многое случилось… Наступило молчание. Она не нарушала его, ждала, а я не знал, что сказать. И подумал: «Может, лучше не говорить ничего? Что это мне даст? А ей?..»
– Юрек… – Эльжбета села рядом, очень близко. Повторила: – Юрек…
Я начал говорить. Но это были не те немногие слова, которые я услышал от деда. И даже не те, что сказал мне отец. И слова не были спокойные, обыкновенные. Странная вещь – слова. Они придавливают сильней, чем камни. Однажды сказанные, они лежат потом под рукой, не надо и нагибаться, чтоб бросить ими. А я бросал вслепую, но попадал всякий раз только в себя. И все больнее. И все ясней видел, что это, к сожалению, не история из книжки – из той книжки, которую можно в любую минуту отложить, если покажется, что она слишком печальная.
– Может, это не ее вина? – спросила Эльжбета, точно обращаясь к самой себе. – Не думай о матери плохо.
Я не очень-то ее понял. Я вообще не думаю, чья это вина. Не в этом дело, для меня важнее другое.
Я знаю, Эльжбета… Не хочу здесь оставаться, понимаешь? – Хочешь уехать? Правда, хочешь?
– Должен…
Из окна послышалось:
– Эля! Эльжбета!
Она понизила голос, наклонилась ко мне:
– Это тетка. Почему должен?.. Может, лучше подождать, как сказал тебе отец…
– Я уеду. Буду жить там, ходить в школу, Может, будет не так уж плохо… Где-то под Варшавой, в Отвоцке…
Глаза у нее сверкнули, она вскочила.
– Юрек, правда? Ты будешь в Отвоцке? Замечательно! Так ведь это ж рядом… Близко… Боже, как я рада! Мы будем встречаться, ты будешь звонить мне. Ты не подумал об этом? Да ведь мы сможем часто встречаться! Слышишь? Хоть каждую неделю!
Об этом я и раньше думал. Конечно, мы будем близко, будем видеться. Но сейчас я не радовался этому, как она. Наверно, она поняла почему, перестала улыбаться.
– Да… Не знаю только, хорошо ли это, что ты отсюда уедешь.
И опять голос из окна, нетерпеливый:
– Эля! Что ты там делаешь?
Она не ответила. Шепнула мне:
– В самом деле, не знаю. Мне хочется, чтоб ты был там… Ну, мне пора! Знаешь, что я думаю? Жаль что мы не старше. На несколько лет… Я помогла бы тебе тогда. А теперь не знаю, что и сказать. Не расстраивайся, Юрек… Мы будем близко. Знаешь, почему я была такая грустная, когда мы вернулись из замка, после обеда? Ты спрашивал об этом в саду, но мне не хотелось тогда говорить. Я получила письмо, что через пять дней надо ехать в Варшаву. Я написала маме, чтоб она разрешила мне остаться здесь до второго сентября. Теперь это не имеет значения! Можно ехать хоть сейчас…
– Эльжбета!
– Сейчас, тетя!
Она улыбнулась мне на прощание, и вот я уже один, Только теперь я понял, почему рассказал ей все это. Если б не она, некому было б рассказать. Наверно, поэтому.
Как все сложится там, куда еду? Мне было не представить себе этого. Как будет в Варшаве? Ну конечно, улицы, дома… Но, думая о тех улицах и тех домах, я представлял себе их такими же как и наши, в Божехове, только гораздо больше. Помножить, скажем, Божехов на десять, может, на двадцать и поставить посредине Дворец культуры, который я знал по кино, по фотографиям. Только шахты не будет… И пруда. И нашего сада. И моста через Брыницу. И нашего дома… Так что ж, тогда там, собственно, будет?
Я брел по улице и хоть было уже темно, смотрел по сторонам, будто я приезжий, будто в первый раз вижу все это. А может, и в последний. Я знал, предчувствовал весь день, что сегодня кончится что-то, но не думал, что это «что-то» будет заключать в себе так много…
Я долго не мог заснуть, а утром проснулся поздно, на кухне я застал отца – он сидел у стола и глядел в окно. Может, он вообще не ложился? На подоконнике лежали мои рубашки, платки, свитер – то, что надо будет положить в чемодан. На спинке стула висели брюки и пиджак. Мой выходной костюм, только что выглаженным.
Я позавтракал и ушел. Не нашлось у меня такого слова, которое хотелось бы сказать отцу. Толстого не было дома, и его мать сообщила, что он пошел, наверное, с ребятами на пруд.
– В такую рань? – подивился я. – С какими ребятами? С Зенеком? С кем еще?
Но мать Толстого не знала, с кем еще, и добавила, что не уверена насчет пруда, просто ей так кажется. Куда ж еще могли они пойти?
Вот именно, куда ж еще? В сто разных мест, мне было лучше знать это. Только взрослым кажется, что в Божехове некуда податься. Мама тоже часто говорила: «В жизни еще не видала такой дыры, как Божехов. Куда тут идти? Три шага в одну сторону – шахта, три в другую – костел. Это ужасно – прожить тут столько лет!» Почему ужасно? Да и сколько она тут прожила?.. Не знаю.
Да и что я знаку о них вообще? О собственном отце и о матери. Если хорошенько подумать, так я почти ничего о них не знаю. Да и откуда мне знать? Сами не говорят. А спрашивать? Все равно не скажут. Почему же так получается? Не хотят о себе говорить или нечего сказать? Вот если б можно было просветить насквозь таким аппаратиком кого хочешь и чтоб сразу понять: каким был раньше, что думает теперь? Пригодится ли такое изобретение?
Только бабку не надо просвечивать. Она сама скажет все, что думает, сразу и во всеуслышание. Но и это не больно-то хорошо. А дедушка – тот сам по себе такой аппарат. Он про каждого в нашем городе что-то знает, всех помнит. А может, не всех. Знает ли он, скажем, меня? Навряд ли. Про меня никто ничего не знает. Может, только Толстый да Зенек, ну… и Эльжбета, теперь она знает больше всех. Но даже больше всех – это сущая кроха. А отец? Мама? Да собственно говоря, сколько лет мама тут прожила? Во всяком случае гораздо меньше, чем дедушка. А почему дедушка никогда не говорит, что Божехов – дыра?
По улице медленной вереницей тащились подводы с углем, иногда проносилась машина. Я шел мимо подвод. Грохоченый уголь, кулачковый первый, орешек, кулачковый второй, орешек с мелом, кусковой… Я б и в темноте не перепутал, А мама говорила, что когда-то раньше, когда она жила еще в Варшаве, она не отличала один сорт угля от другого, все черное; это был для нее просто уголь. Забавно…
– Збышек пошел, кажется, на рыбалку! – сообщила мне Малецкая в окно, когда я свистнул особенным образом – наш старый сигнал.
Меня ничуть не интересовало, куда пошел Збышек, мне надо было вызвать Эльжбету, чтоб с ней попрощаться. Но она не появилась в окошке, наверно, ее не было дома. На всякий случай я свистнул еще раз, погромче, вроде бы голубям, и немного подождал.
Куда они все подевались? Как раз сегодня, когда до отъезда остается каких-то два часа. Я рассердился на них. Я был на них в обиде. На всех. Вроде бы и понимал, что это случайность, что они где-то рядом, может, сами ищут меня. Но главное в том, что они знать не знали о моем сегодняшнем отъезде. Даже Эльжбете я не сказал, что это уже сегодня, не успел сказать. Да, я рассердился. Они обязаны со мной попрощаться, и все тут. Да и Эльжбета могла бы догадаться, или спросить, или… Ну мало ли что…
Ладно. Не буду ни с кем прощаться, сами виноваты, что их нету. Хотя, собственно… Будь они дома, что из того? Что я скажу Зенеку или Толстому? «Будь здоров, Толстый!» А он мне: «Будь здоров, Юрек!» Вот и все.
На шахте завыл гудок. Я прибавил шагу, пора возвращаться. И вдруг ужасно заторопился, будто мой поезд стоит уже у перрона. Запыхавшись, влетел в квартиру.
– Который час? Пора?
Отец отложил газету и посмотрел на часы:
– Пожалуй, да. Можно и отправляться. Заглянем еще к бабушке и дедушке. Я думаю, ты хочешь с ними попрощаться?
– Конечно!
– А с мальчиками? Был тут один, я даже его не знаю. Спрашивал тебя…
– Наверно, Адам! Не страшно… Я напишу ему письмо! Я взял чемодан, и мы пошли.