Текст книги "Конец каникул"
Автор книги: Януш Домагалик
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Глава 21
Давно я уже не видел бабку такой злой, как сегодня. Она подгоняла меня, пока я обедал, покрикивала на деда, только на отца смотрела, как на пустое место, точно его не было. Отец ел, не проронив в спешке ни слова, а дедушка облекался меж тем в свой выходной костюм и все время не мог чего-нибудь найти.
– Ну чего ты крутишься? – спрашивала бабка. – Чего тебе надо?
– Ботинки.
– Потрудился б, нагнул голову, так увидел бы, что они под кроватью.
– Нету их там, – бурчал дедушка. – Нет… Есть. Мать, нет рожка для ботинок.
– Да ведь на стуле лежит!
– А, верно, – соглашался дедушка. – Видишь, Юрек, какой у бабушки зоркий глаз, а? И она вовсе не такой уж зверь, хоть на первый взгляд – сущий царь Николай II. Только без бороды.
Я улыбнулся.
– А тебе весело? Рад, что едешь? – заговорила бабушка с ехидцей. – Вижу, что доволен. В Варшаву! Только тебя там не видали! Поглядите на него, сияет… В кого ты, собственно, уродился, а?
– В меня! – заявил дедушка. Я знал, что он отпускает спои шуточки, чтобы предупредить скандал, старается спасти положение. – В меня он уродился. И в тебя, старуха, тоже. Красотой!
Но бабушке было не до шуток. Она громко вздохнула:
– Эх вы, люди! Ты никогда не принимаешь ничего близко к сердцу, старая калоша, одни шутки в голове. Зато сын у тебя – великий умник, всех перехитрил. Да… А теперь еще ребенка испортят…
Она принялась плакать. Старая простая женщина, она вытирала нос о передник, плакала громко, и это было невыносимо. Отец резко встал, отодвинул тарелку и вышел из дому. А дедушка справился наконец с ботинками, напялил пиджак и заявил серьезно:
– Поцелуй бабушку, Юрек. И обещай, что сразу по приезде ей напишешь. Ну, прощайтесь. Перестань, бабка, реветь. Я тебе говорю, он парень с головой, он свое место найдет… Ну, пора!
Бабушка вышла с нами за порог. Я повернулся, помахал ей. Но она не ответила мне. Она стояла на крыльце не шевелясь и смотрела на меня, как мне показалось, каким-то странным взглядом. Словно я был чужой. Я поставил чемодан на тротуар и подбежал к крыльцу. Схватил ее за руку.
– Бабушка, что мне делать?
Всего секунду назад я не знал, о чем спрошу. Я не хотел ни о чем спрашивать, хотел только поцеловать ей руку… и чтоб не смотрела на меня так. Но когда подбежал, я увидел у нее на лице то, чего раньше никогда не видел, а может, просто не замечал. Словно досаду на меня, неприязнь… Значит, и я для нее чем-то виноват? Я… А что такое я сделал? Ведь я всего-навсего уезжаю…
– Скажи, бабушка, что мне делать?
– Поезжай. Не забывай… – И ее рука описала широкую дугу, словно одним движением она хотела замкнуть некое пространство, охватить то, чего не выразить словами. – Не забывай про нас. У меня один-единственный сын… Это твой отец. И он все потерял. Никогда ей этого не прощу… Поезжай. Это не твоя вина…
Я отступил на шаг, но все не мог оторвать глаз от ее лица. Никогда еще не видал я такой ненависти. И подумал, что для своей бабушки в эту самую минуту я перестал что-либо значить. Теперь один только человек был ей важен: ее собственный сын. Только мой отец. И весь мир она, наверно, поделила на тех, кто с ним, и на тех, кто может обидеть его. С сегодняшнего дня для своей бабушки я отношусь к тем другим. Я не стал ей отвечать, да она и не ждала моего ответа. Опустив голову, я отошел от крыльца.
Дорога к станции была в гору, но мы шли быстро. «Если б все тяжелое было таким же тяжелым, как этот чемодан, – думал я, – тогда по любому склону я взбежал бы с песней! Неужели им непонятно, что слишком много взвалили они на мои плечи? Что я им всем сделал?»
Возле рыночной площади, рядом с книжным магазином, нам встретился Збышек Малецкий. Збышек был на велосипеде. Он поздоровался с отцом и посмотрел на меня, словно хотел о чем-то спросить или ожидал, что я с ним заговорю. Но когда я прошел мимо без слов, с равнодушным видом, Збышек вскочил на велосипед и уехал.
Вот мы и на станции. На перроне толпятся люди. Мы остановились под часами, отец отдал мне билет, дедушка стоял рядом, волнуясь и перекладывая тросточку из одной руки в другую. То и дело он давал мне какой-нибудь чудной совет, а я притворялся, что слушаю его. Потому что чувствовал – замолкни дедушка, и мы все будем молчать. Так же, как по дороге на станцию.
– В поезде не пей лимонаду, он, конечно, крашеный. Смотри в оба за чемоданом – уведут. Не спи. Или спи, но чемодан держи тогда под ногами…
– Когда держать под ногами?
– Когда будешь спать. Но лучше все-таки не спи, не то проспишь станцию.
– Это ж конечная станция…
– Так только говорится, всегда могут что-нибудь изменить, и поезд пойдет дальше. Ага! И не разрешай открывать окна, иначе будет сквозняк. Скажи людям, что заело. Но лучше всего не разговаривай совсем, потому что неизвестно, что за люди. Если будут о чем спрашивать, буркни в ответ, что у тебя горло болит.
Отец рассердился:
– Дедушка, что ты городишь? Глупости какие-то…
– Глупости? Пусть будет глупости. Только, боже сохрани, не пей холодной воды. А теперь пошли туда, к ларьку… Напьемся пива.
– Я не люблю пива.
– Ну, тогда лимонаду!
Отец пожал плечами и остался у чемодана. А мы направились к ларьку. Там дедушка тихо сказал:
– Не в лимонаде дело, все равно крашеный, покупать не стану. Юрек… тут немного денег… вот! Только спрячь хорошенько. Может, в ботинок, а?
– Триста злотых! Дедушка, да ведь это…
– Тихо! Ну!.. Ни слова. Не серди меня!
Ни с того ни с сего дед принялся кричать и так замахал тросточкой, что продавщица в киоске забеспокоилась:
– Что случилось, папаша? Если что не так – вон стоит милиционер…
– Пусть присядет, не то жилы на ногах вздуются! – ответил дедушка. – Две большие светлого!
Он кивнул милиционеру и, когда тот подошел, внимательно на него посмотрел:
– Клеофаса Матеяка сын, а? С Замурной улицы?
– Верно, дед, – улыбнулся милиционер.
– Ну так берись, человек, за другую кружку, стоишь, как на свадьбе, а с кем мне выпить?
По радио объявили поезд на Варшаву. Меня охватило беспокойство, только сейчас я заволновался по-настоящему.
Подбежал к отцу. Эту фразу я давно уже приготовил:
– Слушай, голубей я выпустил со злости… я не хотел…
– Каких голубей?
– Моих… наших. Я выгнал их… всех…
– Не стоит сейчас об этом, это не самое важное… Юрек, нет уже времени. Бери чемодан, живо!
Поезд остановился. Щелкая, открывались двери вагонов. На платформе поднялась суматоха. Все бежали в разные стороны, заглядывали в окна в поисках купе посвободней. Мне ничего так и не удалось сказать, слишком поздно… Только сейчас я понял: сказать надо многое! Так быстро пришел поезд…
Я не слышал, что говорил отец, дедушка. Милиционер дал дедушке подержать свою кружку с пивом и помог мне внести чемодан, я пробивался через коридор и, заглядывая в купе, спрашивал, нет ли свободного места, но мне не отвечали; кто-то с кем-то громко прощался; женщина рвала что есть силы кладь, застрявшую в дверях… Каждый совершал тысячу мелких ненужных движений, суетился, нервничал. Какой-то человек назойливо и громко кричал в окошко:
– Алло, бутылку минеральной сюда! Бутылку минеральной! Алло, бутылку минеральной…
Я силой пробился к окну, открыл его и высунулся как можно дальше. Поцеловал дедушку, который обе кружки с пивом отдал теперь милиционеру. Схватил отца за руку, горло у меня свело судорогой, я не мог произнести ни слова…
Крик начальника поезда перекрыл голос, требовавший минеральной воды. Люди немного утихли. Издалека долетело протяжное:
– Готоооооов!
– Папа! Почему вы меня отсылаете? Почему ты согласился, чтоб я ехал?
Поезд тронулся. На нашей станции он стоял не больше минуты. Я все еще держал отца за руку, он шел теперь рядом с вагоном. Мне казалось, что и он не мог в эту минуту найти те слова, которые собирался сказать раньше.
– Отсылаете? Неправда!
Пришлось разжать руки. Поезд прибавил ходу, отец стал отставать. Крикнул:
– Юрек, да ведь ты сам хотел!..
Я отодвинулся в глубь вагона. Отец сделал еще несколько шагов и остановился: кончился перрон. Он вытянул руку, однако прощального взмаха не последовало, казалось, прерванный на полуслове, он выскажется сейчас до конца, но поскольку высказаться возможности не было, терял смысл и этот жест прощания.
Один из пассажиров заговорил со мной, но я так и не понял, чего ему нужно. Я не видел станции, которую мы проезжали, не видел на перроне никого и ничего. Все отдалилось, и только фигура отца, замершего с поднятой, как бы вытянутой рукой, не уменьшалась, а росла, приближалась, заслоняя собой все, была рядом, у самого окна…
Станция исчезла из глаз, колеса застучали по стрелкам, поезд мчался теперь в пологой выемке и, огибая город, описывал широкую дугу. Видны были еще ближние дома, а потом уже только башни костела. Я знал, скоро мы проскочим мост, тогда появится шахта и весь Божехов будет как на ладони, будто разложенный на огромной миске. Я не отходил от окна.
Сейчас машинисту придется сбавить ход, и я увижу, наверно, кусочек пруда. Мы замечали, купаясь, что поезда в этом месте сбавляют ход, может, поворот слишком крутой. Вот уже тормозит…
Солнце бьет в глаза, оно над самым городом, больно смотреть. И вот открывается Божехов: вдали, будто уменьшенные, проходят панорамой терриконы, вытяжные стволы шахт, деревья, заслоняющие крыши городка, склоны меловых холмов… Уже видна дорога к развалинам замка. Сейчас она пересечется с железной дорогой. Шлагбаум будет опущен, возле будки уже наверняка стоит сторож с флажком… Столько раз я это видел, но чаще с другой стороны, когда приходилось пережидать поезд. А теперь я в вагоне. Может, на переезде дежурит сегодня старик Дерда? Тогда я крикну ему: «До свиданья, пан Дерда!» А он, наверное, не услышит. Только до свиданья ли?..
Поезд все еще сбавляет ход. Божехов уже исчез, его заслонили деревья. Только трубы шахты торчат вдалеке. Раз, два, три, четыре… Зачем считать? Ведь я хорошо знаю, что их четыре. Переезд!
Впиваюсь руками в окно. Нет! Это не обман зрения! Три велосипеда лежат на обочине! А за шлагбаумом – они. Махают руками. Эльжбета! Толстый, Збышек… Хочу что-нибудь крикнуть, но не знаю что. Хотя б одно слово, одно… А те кричат, но поезд заглушает голоса. Переезд остается позади. Эльжбета срывает с себя косынку, размахивает над головой. Хвост вагонов на повороте заслоняет собой все, выгибается позади…
Кто-то из пассажиров отодвигает меня, закрывает со злостью окно. Пусть закрывает. Я сажусь на скамейку – все равно больше ничего не увидишь.
Значит, приехали на переезд те трое. Наверное, Збышек сказал, он видел меня с чемоданом. Хороший парень Проблема!
Через четыре часа на другой станции меня будет встречать мама. Это будет конечная станция. Я выйду и скажу: «Вот и я! Я хотел к тебе приехать». Только правда ли это? В самом ли деле хотел?..
Глава 22
Все угомонились, каждый как-то устроился, рассмотрел соседей, убедился, что места в купе достаточно, и занялся своим несложным делом: кто принялся за бутерброды с колбасой, кто заснул, кто взялся за газету. Итак, тишина. До следующей станции, где снова один выйдет, другой войдет и опять начнется неразбериха. Я отправился в коридор и открыл окно.
Еще час шел поезд по угольному бассейну, словно жаль ему было расставаться с нашими местами. Мы петляли между вытяжными трубами и терриконами, которых тут все же меньше, чем кажется приезжему, и вместе с тем больше; поезд пролетал у раскаленного жерла огромных печей металлургического комбината имени Дзержинского, а минуту спустя – будто ради потехи – пропал в сосновом бору, где на секунду возникала табличка с самым забавным в этой округе названием станции: «Синичка»; хотя еще смешней мог показаться Голоног, оставшийся уже позади… для меня, впрочем, в этом названии никогда ничего смешного не было.
Каждая из этих станций, увиденных невзначай, промелькнувших на мгновение и вроде бы уже ненужных и исчезнувших за последним вагоном поезда, кое-что значила все же для меня. Зомбковицы – сюда мы приезжали на озеро Погориа, здесь же были со школьной экскурсией на заводе оконного стекла; Лазы – здесь у Толстого живет тетка, а у тетки есть лошадь, на которой мы учились когда-то ездить верхом: Мышков – отсюда родом Форнальчик… Вроде бы и не так важно, но когда проходили велогонки Мира, для всех нас это имело большое значение!
Форнальчик!.. Народный спортивный клуб Мышков, народный спортклуб Бендин. Я знал наизусть названия всех спортклубов из городов, которые мы проезжали. Форнальчик – превосходный гонщик, но Вильчевский! Вспомнились те самые знаменитые гонки, когда наша команда осталось лишь втроем, и все же не отдала на территории Польши ни одного этапа! Нет, один, кажется, отдали, лодзинский, и то поляку, только из Франции. Вильчевский победил тогда в родном Хожеве. Пролетев финишную черту, он соскочил с велосипеда и стал смеяться во весь голос, прыгать от радости, как мальчишка из детского сад;). Кто-то подарил ему – «на счастье» – маленького забавного поросенка, который вырывался и визжал, словно его уже резали. Весь хожеский стадион забыл в ту минуту про велогонки, и тысячи людей скандировали хором Вильчевскому: «Метек, Метек, ноги задние свяжи! И передние свяжи! Метек, съешь его с горчицей!»
Вот позади и Завертье. Теперь – Ченстохова. Когда едешь варшавским поездом, этот город кок бы последнее воспоминание о Шлёнске. Опять металлургический комбинат, огромный… Люди в коридоре говорили, что здесь поезд постоит дольше. Можно, пожалуй, сгонять за лимонадам… Тут мне вспомнился совет дедушки, и я улыбнулся. «Наверняка крашеный!» И я вернулся в купе.
Да. Значит, придется приучать теперь себя к мысли, что «мой» клуб – это Легия или варшавская Полония? Надо выучиться говорить: «Я из Отвоцка!» Может, город и хороший, да не мой: я и знать не знаю, как он выглядит. Да и не больно-то меня это интересует. «А что будет, если на матч высшей футбольной лиги в Варшаву приедет сосновское „Заглембе“ или „Гурник“ – „Забже“? – пришло мне вдруг в голову. – Буду тогда орать: „Давай, „Заглембе“! Браво, „Гурник“! „Заглембе“, шайбу! „Гурник“, давай!“ – решил я без особого раздумья. Сейчас, заранее, чтоб не было потом сомнений.
Еще час пути, и еще час… Перестук колес сливается в однообразную мелодию, меняющую снос настроение и ритм, иногда мелодия стихает, чтоб взорваться грохотом промчавшегося навстречу экспресса. Поезд останавливался и трот лея вновь. И чего только не передумает человек, пока едет в поезде? Даже не расскажешь.
За окном становилось темней, густели сумерки. Проносились строения, высокие платформы, столбы. Варшава-Западная… Я выглянул в окно: виден ярко подсвеченный Дворец культуры. Значит, еще несколько минут, и все, Четыре часа – пожалуй, не слишком много… Но как далеко отсюда до Божехова, до них до всех! Я снял с полки чемодан. И вдруг – странное возбуждение. Будто чего-то боюсь… Я? Чего? Поезд остановился. Переполненный перрон гудел от говора и криков, возгласы носильщиков, заглушал» голос, объявлявший что-то по радио. Меня толкали, и я не шел, стоять ли у вагона или вместе с толпой двигаться к выходу. Вдруг я увидел тетю Ванду. Пробиваясь ко мне, она махала рукой.
Тетя Ванда засыпала меня вопросами, которых я не слышал, я все пытался увидеть маму, был уверен, что она здесь, что сейчас подойдет. Я не допускал мысли, что может быть иначе.
– Наконец-то ты приехал. Я тут тебя, наверно, уже час жду. Теснота была в поезде, да? Уж конечно, теснота! Кто это слыхивал, чтоб выбрать такой поезд? Будто твой отец не знает, что нам ехать еще в Отвоцк! Чуть ли не все поезда из Катовиц приходят в Варшаву-Центр, а этот как раз – нет! Там и пересадка… А отец впихнул тебя именно сюда!
Мы пробирались к выходу. Толпа, напирая, то и дело разъединяла нас… «Может, мама ждет у вокзала?..» – подумал я. Но когда мы прошли мимо длинной очереди приезжих, пытавшихся на привокзальной площади сесть в такси, и на другой стороне улицы стали спускаться вниз, к перронам электричек, я понял, что мама не пришла. И тогда испугался, засверлила отчаянная мысль: может, с мамой что-то не так?.. Может, заболела или несчастный случай? Тетка тараторила о пустяках, а я все ждал, когда она скажет одно-единственное слово, которое для меня сейчас всего важнее. Лишь в электричке, когда состав тронулся, тетка сказала:
– Ну что? Про мать не спрашиваешь? Она не могла приехать на вокзал, ее здесь нет. Мне удалось ее, к счастью, уговорить, она поехала со знакомыми на несколько дней к морю… Я послала ей письмо, сразу после телеграммы отца…
Мы мчались по длинному туннелю, через каждые две-три секунды мелькали лампы по обеим сторонам пути. Тетка старалась перекричать грохот колес:
– Наверно, получит письмо завтра… Подождешь мать несколько дней, пусть сама решает, как с тобой быть, я вмешиваться не хочу…
Я слушал внимательно, каждое слово имело свое особое значение. В действительности, может, меньшее, чем мне казалось, но слова врезались в память. Поезд выскочил из туннеля, мы пересекали по мосту Вислу. Я встал и подошел к окну. За спиной послышалось:
– Только помни, не мешай Стасю, он готовится к какому-то очень важному экзамену.
Освещенные мосты отражались в Висле; на том берегу, который остался позади, сияла панорама города. Впервые я видел Варшаву, но о ней я не думал. Мамы здесь нет… Потому и не пришла. Приедет, решит сама. О чем решит? Ее здесь нет. Обыкновенная вещь…
Все выглядело по-иному, все. Я лежу на раскладушке и боюсь шевельнуться, потому что раскладушка страшно скрипит. Мне не уснуть, и в то же время, размышляя, я не в силах ответить на свой собственный вопрос: чего мне здесь надо?
Темно. Едва различимы очертания незнакомой мебели в чужой квартире, которой предстоит теперь стать и моей квартирой. Чего мне надо? Ведь я же знал, куда еду. Ну так чего же?..
Поздно вечером мы сели втроем ужинать. Поздоровавшись со Стасем, я подумал: хорошо, что он здесь, с ним все-таки лучше, чем с одной теткой. Я мало его знал, всего раз, три года тому назад, он приезжал к нам в Божехов на праздники. Там он тоже все время занимался, готовился к экзаменам на аттестат зрелости. Он так важничал, что Черный сказал: «Видишь эту физиономию – зевать с тоски хочется. Ты за ним, Юрек, присматривай: такой умный, того и гляди, пенициллин изобретет. Что тогда?»
Сташек называл маму по имени: тетя Ванда была намного старше ее, кто не знал, ни за что бы не догадался, что они сестры. Сташек был скорее чем-то вроде маминого брата.
В первые минуты мне показалось, что он рад моему приезду. Потом, за ужином, я уже не был уверен.
Тетка заметила, что я присматриваюсь к стоящей на буфете фотографии пятнадцатилетней на вид, хорошенькой девочки в харцерском мундирчике. Улыбнулась:
– Да, это твоя мама… Прекрасные у нее были косы, правда? Ты не видел этой фотографии? Я очень ее люблю…
И тетку понесло:
– Для меня твоя мама всегда останется такой маленькой девочкой… Это я воспитывала ее, когда родители погибли в восстании. Потом она познакомилась с твоим отцом, здесь, в Варшаве. Даже не знаю, каким образом… Он приезжал сюда в министерство, что-то в этом роде. Ну, и великая любовь! Я не хотела ее отпускать, но она заартачилась. И все же я была права: вышла бы здесь толком замуж и не ехала бы в ту дыру с таким человеком… Боже, что она пережила! Хоть теперь капельку отдохнет.
Не обращая на нас внимания, тетка говорила это, казалось, самой себе и была взволнована собственными словами. Сташек поднял голову от стакана, точно хотел что-то сказать, но промолчал.
– Сколько она выстрадала… – продолжала тетка. – Так и должно было все кончиться. Если б не ребенок – то есть ты, Юрек, – ей следовало бы вернуться раньше.
Я не дрогнул. Что-то точно защелкнулось внутри, я с трудом глотал чай, но, думаю, вряд ли это было заметно. «Та дыра» – значит Божехов, «такой человек» – значит мой отец. Я чувствовал, надо выслушать это со спокойствием. И не знаю, чем объяснить, но, кажется, я был совершенно спокоен.
– Ну что такое, к примеру, она выстрадала, что? – услышал я свой голос.
Тетка принялась убирать со стола. Расхаживая по кухне, говорила:
– Что ты понимаешь! Через многое ей пришлось пройти, о многом она мне и не писала. Если у человека такой характер, как у твоего отца, он не должен жениться. Еще и этот Божехов – изрядная дыра. Сама не была, но представляю!
Сташек поморщился и заерзал на стуле.
– Зато Отвоцк – почти Париж! – заметил он.
Но тетка даже не слышала. Она ухватилась за свое и твердила одно и то же с каким-то непонятным ожесточением. А может, и в самом деле верила в то, что говорила?
– Скверно она себя там чувствовала. Приезжала к нам каждый год на недельку, на две – кот и весь отдых…
Сташек вскочил из-за стола.
– Мама, может, перестанешь, а?
– Да, конечно… Не стоит с вами разговаривать на такую тему! – заявила тетка. – Что вы можете знать? Но твой отец… Видишь ли, я считала, он не пойдет на это!
– На что «на это»? – переспросил я.
Наступило молчание. Я ждал ответа как бы за нас обоих, за себя и за отца. Странно, но пока она говорила, передо мной стояла не тетка, а он, отец.
– На что, вы считали, но пойдет? – повторил я с тем спокойствием, на какое только был способен.
Тетка поколебалась, но желание высказаться было сильнее ее.
– Ты только пойми меня правильно… Я не думала, что он постарается избавиться от тебя, переложит это на ее плечи! Целый год он твердил, что ты должен остаться с ним и что останешься. Твоя мама, может, с этим и примирилась бы… Как-нибудь устроила тут свою жизнь. Я объясняла: года через три так и так ты приедешь в Варшаву учиться, все равно будешь с ней… А он – бах телеграмму и сажает тебя в вагон. В одну минуту решил все, стал свободным человеком…
И тут я, наверное, улыбнулся, а может, тетку удивило выражение моего лица, потому что она вдруг осеклась. Мне трудно было удержаться. Если б только мог, я смеялся бы во весь голос. «Дурак! – ругал я в мыслях себя. – Видишь, как оно выглядит в действительности? Чего твой дед наколбасил!»
Я встал, подошел к чемодану, наклонился. Замки с треском отскочили, я вынул пижаму.
– Где мне спать, тетя? – спросил я.
Они с удивлением переглянулись, но меня не волновало то, что они обо мне подумают.
…И вот я лежу на этой скрипучей раскладушке, от которой пахнет подвалом, откуда ее в мою честь и притащили; я понял: все обстоит иначе, чем мне казалось.
Но я не огорчаюсь, не жалею, что приехал. Все ясно: я здесь никому не нужен. Очень хорошо, когда знаешь наверняка.
Вот если б только от раскладушки не несло сыростью. Не выношу затхлости подвала… В комнате тихо, все уже спят. А у нас!.. Отец сидит сейчас, наверно, у стола и думает обо мне. Он уверен, мама долго сегодня со мной говорила, она обрадовалась моему приезду… Жаль, что я разрушил голубятню… Там были наши общие голуби, его и мои. Я не имел права.