Текст книги "Белая книга"
Автор книги: Янис Яунсудрабинь
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
КУ-УЗЕЛ РУ-УГАТЫЙ!
Выгон у нас был отгороженный, коров немного, пасти их было легко. В ту пору во всем этом я ничего не смыслил, но теперь, когда вспоминаю, все так живо встает перед глазами.
Росное утро. Трава зеленовато-серая. Ближние деревца ольхи стоят, будто резные, а те, что подальше, тонут в легкой мгле. Ну а какой-нибудь очень дальний куст и вовсе слился с небом, отделился от земли, взмыл в воздух. Мы с матерью пастушим, пришел наш черед. Я выспался, позавтракал и весело бегаю за мамой и мучаю ее бесчисленными вопросами.
– Уллу! Уллу! – кричим мы коровам, обходя выгон по другую сторону изгороди. – Уллу!
Коровы жуют, то и дело тяжело вздыхая. Овцы торопливо семенят, пощипывают коротенькую травку, посматривают на нас исподлобья и бегут дальше.
Вдруг мама замечает: Буренки нет.
Она пересчитывает все стадо. Одной не хватает.
Не иначе, в дальний конец забрела Буренка, в клевера. Она известная шкодница.
– Ты, сынок, тут постой да посмотри, чтоб ни одна корова за изгородь не пробралась, – говорит мать. – А какая полезет, вот тебе кнут, огрей по рогам! Овцы – озорницы еще того хуже… Ты крикни: «Куси! Куси!» Они собак боятся. Я мигом – только эту поганку пригоню.
Боязно мне оставаться одному с таким большим стадом, но что поделаешь. А вдруг коровы разом побегут во все стороны?
Стою на закрайке луга, верчу головой. Хоть бы не приключилась со мной в этом сером замкнутом пространстве злая беда. Я стою столбом, с места не двигаюсь. Но коровы и овцы ведут себя смирно, и на душе у меня полегчало. Чудится, никто и не знает, где мы находимся, не знает, что я тут сейчас совсем один.
И вдруг слышу: скок, скок!
У меня замерло сердце. По всполью прямо на меня скачет какое-то чудище. Еще несколько прыжков, и оно сомнет меня, растерзает. Рот мой растягивается до ушей, и я издаю жуткий вопль. Из глаз горохом катятся слезы.
Страшный зверь делает еще несколько скачков, потом садится, как собака, и подымает рога. Но вот он срывается с места и быстрее ветра мчится в кусты.
– Не реви! – на бегу кричит мама. – Я тут!
А я всхлипываю, тяну:
– Ку-узел ру-угатый!
Мы только с весны на этом хуторе, и над моим сауским[14]14
Имеется в виду говор жителей Сауской волости.
[Закрыть] выговором потешаются здешние батраки. Но не могу же я так быстро научиться говорить на неретский лад.
Мать хохочет-заливается. Оказывается, она моего козла видела; никакой это не козел, а заяц.
Заяц?
И заводим разговор про зайцев. Потом про лису, про волка, медведя и рысь, про льва, и тигра, и про удава. Теперь я знаю всех зверей и ничуть бы не испугался даже самого рогатого, пускай хоть сейчас прибежит!
В обед мать рассказывает всем домочадцам про моего козла. Люди смеются, потешаются надо мной, а я со стыда не знаю куда деться.
– Ку-узел ру-угатый! – только и слышу.
Выйдешь во двор – старый Юрк кричит:
– Глянь-ка, глянь-ка, ку-узел ру-угатый!
С горя я залезаю под клеть и там тихонько плачу. Прошла целая неделя. Однажды я, глядя, как мой дядя обстругивает чурку, спрашиваю у него:
– Что это будет?
– Ку-узел ру-угатый!
ПРАЩА
Слыхали ли вы когда-нибудь, как поет камень, если его метнуть из пращи?
Еще как поет!
У маленькой гладкой гальки своя песенка: фьюу-у-у! – затянет она, а под конец где-то вдалеке, то ли на поле, то ли на лугу закончит коротко: пакш! Камешек малость покрупнее гудит: думммм! – и вдали услышишь: тук! А случится угодить в воду, так перед тем он, верно, накаляется докрасна, уж очень громко шипит, когда она его заглатывает. Ну, а если попадется крупный, неровный камень, то он вроде воробья, чирикнет и падает невдалеке.
А пращи, какие они разные!
Выпросим, бывало, у матери старые кушаки и бегом на пригорок. Оттуда мечем камни на луг, только в ушах свистит.
Один конец кушака намотаешь на руку, другой, свободный, держишь в кулаке, в петлю приладишь камешек, разочка два крутанешь пращу над головой и отпустишь свободный конец кушака. Понятно, тут нужна большая сноровка. Главное – уловить нужный миг: чуть раньше отпустишь, чуть позже – и камень полетит совсем не туда, куда метил он и его хозяин. Но от такой пращи все же мало проку, шерстяной кушак быстро вытягивался, а острые шероховатые камни, что мы подбирали на поле, будто зубами, прогрызали его насквозь, когда с силой вырывались на волю.
Если кушак приходил в негодность, мы брали обыкновенные палки, один конец расщепляли, закладывали в развилку камешек и метали тем же манером. Но для такой пращи годились только мелкие камешки, поэтому мы ей пользовались лишь за неимением лучшей.
Все-таки лучше всех праща из прута. Она в точности походит на хлыст, только потолще, и должна быть гибкой и пружинистой. На конце делается маленькая развилка, чтобы бечевка не соскальзывала и чтобы удобно укладывался камень. Над развилкой камень поверху обхватывают бечевой, конец которой завязывается петлей. Петлю эту надевают на большой палец. Когда бечевку натягивают, праща выгибается наподобие санного полоза. Если глянуть сбоку, так и чудится, будто камень – это ноша на спине высокого сгорбленного человека.
Натянешь бечеву, размахнешься и мечи камень. Во время броска нужно скинуть петлю, а это вовсе нелегко, и поначалу я то запаздывал, то чересчур спешил. А уж метать из такой пращи камни вблизи людей или окошек и впрямь опасно, поэтому я забавлялся этой игрой на дворе, когда все взрослые уходили в поле и бранить меня было некому.
Как-то раз вытащил я из-под клети Янисову пращу, стою посреди двора и знай мечу камень за камнем. Иной летит совсем не в ту сторону, куда я метил, а то на крышу бухнется и разворошит солому. Мне – что? Я и думать не думаю о том, что окна избы рядом или что на крыльце клети сидит Янис, точит тяпку.
Вдруг слышу:
– Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!
Я вздрагиваю, оборачиваюсь.
Янис, обхватив голову руками, скрючился и, будто пьяный, зашатался из стороны в сторону, а потом стремглав кинулся в клеть.
Пойду-ка, думаю, посмотрю, что с ним стряслось.
Батюшки! Янису голову раскроило! Не то чтобы раскроило, но на лбу набряк такой синячище, будто вот-вот на том месте прорежется рог. Бедняга сидит на кровати, горючими слезами обливается, прижимает ко лбу лезвие ножа.
Тут входит мать Яниса, наша хозяйка.
– Ты что натворил, окаянный? Опять драку затеял?
– Затеял! – бурчит Янис и поднимает руку… Сейчас на меня укажет.
Тут я легкой пчелкой вылетаю во двор и по прогону – бегом на пастбище.
ПУНЬКА
Когда с лугов убрано сено, а ночи такие теплые, что в натопленной за день избе никак не уснешь, мы берем простыни и уходим ночевать в пуньку.
Там тоже жарко, но сверху из-под крыши вроде бы чуть-чуть тянет прохладой. Славные это были вечера, когда в пуньке можно было вволю понежиться на широком душистом ложе.
Сквозь дыру в крыше и в щелях между бревнами проглядывало алое небо. Свет его был так ярок, что глаза ясно различали ласточкины гнезда на стропилах. Иногда птицы там тихонько переговаривались. Может, радовались, что мы спим тут с ними вместе. Где-то вдали трубила труба.
Я слыхал, будто брат моей матери в солдатах трубачом. Мне казалось, что это он трубит, и как-то раз я подергал маму за рукав.
Она оттолкнула мою руку:
– Спи! Чего вскочил?
Но я не унимался:
– Это Мик трубит?
– Какой Мик?
– Ну, наш Мик!
– Спи! Не болтай попусту! Мик в Дюнабурге. Как его услышишь из этакой дали?
– А почему нельзя далеко слышать?
– Спи! Завтра рано вставать.
Ох, вечно одно и то же… Вечно ей вставать ни свет ни заря. Весь день в работе, а с вечера только об одном и думает: завтра рано вставать. Каждый день просыпаюсь один в своем уголку. И всегда я бывал один, и мне самому приходилось отвечать на свои же вопросы.
Я оставляю мать в покое, лежу тихо и широко раскрытыми глазами смотрю на пылающие полосы, там, над порозовевшей копной сена. Труба смолкла. Лишь изредка, будто спросонья, тихонько щебечут ласточки, звенят комары. Их тут, наверно, тьма-тьмущая, однако редко какой зазудит над самым ухом, да и кусать не кусает.
Хорошо мне было лежать так, смотреть и слушать, и я надумал не спать всю ночь. Но… Вскоре я встрепенулся.
Что такое?
Мамы нет. Ласточки с веселым щебетом хлопочут у своих гнезд. На дворе батраки понукают лошадей.
Уже утро.
ЧАРОДЕЙСТВО РИТЕСКОГО ЛЕСА
В Ритеский лес мы пошли за травой. Честно говоря, никакого леса там не было, и я не знаю, откуда повелось такое название. Это была низкая луговина, местами поросшая кустарником, местами в окнах воды.
Над островками осоки кудрявились пышные купы ивняка, торчали высокие бурые кочки. Казалось, это спины забравшихся в осоку зверей.
Мы с матерью пошли за мягкой травой для нашей Буренки. Бродить по округе мы могли только в самый полдень, когда все отдыхали.
Может, свернуть в березняк? Там сныть такая сочная, чуть прихватишь пальцами – сама обламывается.
Нет, лучше пойти куда-нибудь, где больше солнца.
В зарослях молодого ольшаника мы рвали мягкую траву в таких местах, куда не подобраться косе. А все ж дело это было неладное и приходилось остерегаться, как бы кто нас не углядел и не услышал. Поэтому мы работали молча, в тишине, только трава глухо хрупала, отрываясь от корней, да изредка под ногой трещала сухая ветка.
И вдруг я увидел куст шиповника, сплошь усыпанный алыми цветами. Позабыв об осторожности, я громко вскрикнул.
Мама дала мне толчка в бок так, что я отлетел на несколько шагов, но и это меня не угомонило, я просто не мог закрыть рот.
– Кто же его тут посадил?
– А кто посадил ольху да березу? – сердито отозвалась мама. Но потом и сама не утерпела, пригнулась к кусту, понюхала цветы и сказала: – Это не простой цветок… Это принцесса…
– Как это так? Расскажи!
– Ладно уж, расскажу.
Шныряя по кустам, мы ловко и быстро рвали траву, и мать рассказывала:
– В давние времена, за тридевять земель, за горами, за морями, жил в своем царстве-государстве король. Сына у короля не было, а только дочь по имени Роза. Зато уж такая красавица – солнышко ясное. Куда ночью ни войдет – огня не надо. Понятно, у такой раскрасавицы женихов хватало. Съезжались к ней королевичи со всего света. И приехал однажды принц эфиопский, черный, как сам черт. Принцесса до того ему приглянулась, что одной ночью он забрался в ее покои через окошко и хотел увезти силком, потому как по своей поле она за него не шла. Но не тут-то било. Принцесса увидела в окне черного принца и мигом обернулась колким кусточком с белыми цветами да прыгнула в цветочный горшок рядом с пышным миртом. Однако и принц успел это заметить, вырвал цвет из горшка – и на коня. Шипы кололи ему руки, алая кровь окрасила белые цветы, но принц все так же крепко сжимал стебель, надеялся, мудрецы на его родине сумеют снова обратить цветок в принцессу. Он даже не замечал, как кровоточат его руки. Всю ночь скакал принц по лесам и долам, а с зорькой увидел, что его драгоценные белые цветы стали алыми. И подумал тогда принц, будто в руках у него и впрямь-то лесной цвет, да и кинул его посреди поляны близ орехового куста, а сам умчался в родные края. Собрал он в своем королевстве великое войско и пошел на отца принцессы Розы завоевывать себе королевну. Хлынули его полчища черной, как вар, рекой. Но король в ту пору с тоски по пропавшей дочке ушел в лес и стал отшельником. Царство его захватили без боя, но принцессу Розу не сыскали нигде. В лесной тиши ей нравилось жить куда больше, чем в шумном королевском замке. Она цвела, давала семена, ветер высыпал их, а дрозды разносили по всему лесу. Вскорости повсюду заалели циста шиповника – дикой розы. Старый король, ставший белым, как яблоневый цист, увидал пышный куст дикой розы и воскликнул:
– Ты хороша, как дочь моя Роза, которую похитил арап.
А дикая роза шепчет ему:
– Это я и есть, отец, только не срывай моих цветов, не то я умру, как умирают люди.
Старый король узнал дочкин голос и обрадовался. Он и не помышлял о том, что ее надо бы снова превратить в человека, – ему тоже полюбилось жить в лесу. И жил он там до конца своих дней. Когда король умер, Роза осыпала его своими цветами, и никто не ведал, что под ними покоятся останки некогда могущественного короля, – благоухание цветов заглушало запах тлена. А перед смертью король сказал: «Дочь моя, ныне я вижу все тайны земные так ясно, как линии на моей ладони. Сила души твоей обратила тебя в цветок, она же обратит тебя снова в человека. Если наскучит тебе лесная жизнь, пожелай только, и ты опять станешь принцессой, а твои подданные встретят тебя со знаменами под звуки труб».
Я с опаской и благоговением разглядывал прекрасный куст дикой розы. Рассказ матери показался мне таким достоверным, что я видел на цветах алую кровь эфиопского принца, да и весь куст стал для меня живым, и была в нем кроткая нежность. Я не смел к нему прикоснуться.
– Видишь, – сказала мать. – Розе и по сей день не наскучило одиноко жить в лесу, и она ни разу не пожелала снова превратиться в принцессу. И впрямь, чем плохо? Стой себе спокойненько на месте, цвети, благоухай. Все лучше, чем бегать в самый солнцепек по чужим выгонам да спину гнуть.
– Но ведь она принцесса!
– И-и! От принцессы до нищенки недалеко… Говорила же я тебе, что ее королевство захватили эфиопы. Разве судьбу человеческую заранее узнаешь?
И мы надолго примолкли, только трава глухо хрупала, когда ее рвали наши огрубелые руки.
Потом мы забрели на красивую поляну.
– Глянь, – сказала мама, – там папоротник, он – чудо-цвет.
– Где?
– Да вон листья резные-узорчатые, с зеленым завертышем наверху. Это бутон цветка и есть. В янову ночь папоротников цвет раскрывает лепестки, отцветает и осыпается. И все за один миг.
Я очень удивился и спросил маму, отчего он такой. И почему ни один цветок так не цветет.
– Потому что это цветок волшебный. В нем хранится вся мудрость земная. И перед его красой вся земная краса блекнет. Он будто капля росы под солнышком. Будто слеза радости в уголку глаза. И когда в самую полночь он расцветает – все окрест на миг светлеет, как днем.
– А кто-нибудь его видал?
– Конечно, видал: а то как же бы о нем стали рассказывать?
– Ах, вот бы мне хоть разок… – вздохнул я.
– Если крепко захочешь, увидишь, – очень серьезно сказала мама.
Я перестал работать и только слушал.
– Если хочешь увидеть папоротников цвет, тебе перво-наперво надо быть смелым и ничего не бояться. А еще тебе понадобится железная палка и шелковый платок. Палка эта тяжелая, а платок дорогой. Но если будут у тебя деньги, сила и смелость, то можешь в янову ночь уследить, как цветет папоротник. Стань подле папоротника, только смотри, не потопчи его, обернись к нему спиной и очерти железной палкой вокруг себя кольцо. Чем шире кольцо, тем лучше. Потом постели у самого папоротника шелковый платок, опустись на колени и смотри на бутон, глаз не отводи. Сбегутся вокруг тебя львы, волки, медведи, змеи огромадные и всевозможное зверье со всего света. Будут они рычать, шипеть, зубами лязгать, землю когтями драть, а ты глаз не поднимай. Будут разные кикиморы да чудища фокусы всякие выделывать, чтобы ты на них взглянул, а ты утерпи. Поднимешь глаза хоть на миг – кольцо разом потеряет силу, и звери тебя разорвут. Но если доверишься силе кольца, не поддашься любопытству и не взглянешь на кикимор, увидишь вот что: цветок папоротника с треском раскроется, в небе вспыхнет алое пламя. Все звери и страшилища с ревом и воем кинутся врассыпную, а чудоцвет тихо опадет на твой платок, будто уголек отгоревший. Но скрытая в нем сила не пропадет. Ты бережно увяжи его в платок и храни весь свой век, тогда узнаешь все, что творится на белом свете, и все, что станешь делать, будет доброе, хорошее.
Мешки мы набили доверху, время было на исходе. Мы спешили домой, почти невидимые под нашим грузом. Шли молча, только на коротких привалах мать спрашивала, не слишком ли мне тяжело.
А я и не чувствовал ноши, потому что все время думал об алом шиповнике да о цветке папоротника.
В БАНЕ МАЛЬЧИШКА!
Может, это и неприлично, но я ходил в баню с женщинами. И тут ничего нельзя было изменить. Во сто раз охотнее ходил бы я с мужчинами, но это было невозможно. Вымыться как следует я еще не умел, а угодить в дедушкины лапы означало жестокую пытку. Однажды я это испробовал. Сперва дед поднял меня на полок и поддал такого жару-пару, что я чуть не задохнулся. Лежа навытяжку, я должен был без хныканья по очереди подставлять под дедов веник живот, спину, бока. Веник был мягкий, душистый, но кожа от такой порки горела огнем. Под конец я кубарем скатился с полка и припал к кадушке со студеной водой, чтобы хоть немножко перевести дух. Я охлаждал ею лицо и фырчал, как кошка. Потом наступило самое страшное – головомойка. Дед разрешил мне только намочить волосы, а за дальнейшее взялся сам. Большущим куском мыла он быстро натер мне макушку и давай скрести мою головушку когтями. Я извивался от боли, плакал, кричал, я сделал попытку спастись бегством, но дед ухватил меня за руку, раза два огрел верхним концом веника и, зажав между колен, продолжал мытье. Мыльная пена сползала мне на лицо, щипала глаза, набивалась в нос – ему и горя мало! Потом он взялся меня ополаскивать. Горячий ливень окатывал меня без передышки, я даже не успевал воздуху глотнуть.
В жизни моей это было страшное событие. Пожалуй, нынче я бы такой пытки не выдержал, умер бы на месте. По сей день не могу без содрогания слышать слово «баня». И всякий раз вспоминаю деда. А то бы я не завел о нем речь в этом рассказе.
На другой день мать вздумала проверить, чисто ли мне вымыли голову. И что же она увидела? Вся голова сыночка сплошь в запекшихся царапинах.
Мать показала деду его художество.
Дедушка дивился: да он же только слегка почесал! Ишь, барчук-неженка! Черт-те что! До такого дотронуться не смей.
С тех пор мама брала меня с собой в баню. Знакомые мягкие руки прикасались к моему телу. Знакомые чуткие пальцы перебирали мои волосы. В сумраке, в клубах пара, я бродил среди женщин и вовсе не чувствовал, что мне там не место.
Вот почему я совершенно был сбит с толку, когда однажды в парную вошли девчонки-школьницы и, заметив меня, подняли отчаянный визг и метнулись через высокий порог в предбанник.
– Мальчишка! – вопили они. – Девочки, милые, в бане мальчишка!
Затем последовало самое ужасное. Вопли девчонок перепугали меня. Решив, что в баню забрался какой-то мальчишка-разбойник, я опрометью бросился следом за беглянками.
Те завопили пуще прежнего и поскакали из бани прямо в кусты.
Я не знал, куда бежать, и со страху разревелся. А в бане все хохотали, словно ничего страшного не случилось.
Когда мы наконец оделись и вышли, школьниц нигде не было.
– Но одежка-то их в бане! – сказала хозяйка и стала беглянок звать.
Из густых кустов возле бани робко отозвались два голоска.
– Вот дурехи! – сказала хозяйка. – Ребятенка не видывали! А ну, Яник, сбегай, постращай их как следует!
В кустах раздался пронзительный двухголосый визг.
Только тут я понял: девчонки-то убежали из-за меня!
СОСЕДСКИЕ ПАСТУХИ
Ох, как строго мне было наказано не ходить к соседским пастухам!
Я помнил об этом, топтался на хуторе, терпел, но порой соблазн бывал столь велик, что я забывал о неизбежной расплате и убегал.
Да и как не убежать! В ольшанике возле школы так чудесно заливается кларнет. Рудис сделал его сам.
На нашем выгоне я подбегаю к жердяной изгороди, влезаю на прясло. Ну да, на школьном выгоне пасется стадо, как раз невдалеке от ограды. А Рудис прислонился к ней и играет на своем кларнете. Ничего, я же только на минутку!
И вот я стою перед музыкантом. Сияющими от восторга глазами смотрю, как его длинные пальцы подымаются над черными дырочками кларнета. Тем временем коровы отошли подальше, и мы на несколько шагов продвинулись за ними. Не беда, до моего дома рукой подать.
– Сбегаем в дальний конец, – зовет Рудис. – Я тебе молотилку покажу.
– Молотилку?
– Я сам ее смастерил. Всю весну провозился, а теперь готова.
– Большая?
– Маленькая. За раз берет две-три соломины. Зато как молотит: тэк-тэк-тэк! – и готово.
Я еще никогда не видел молотилки и поэтому остался.
Мы побежали в дальний конец выгона. Рудис начал искать молотилку под одним можжевеловым кустом, под другим – молотилка исчезла. Не иначе мальчишки из Квичей утащили.
Но у Рудиса в запасе другая приманка:
– Козий сыр ел?
– Нет.
– Вкуснотища! Погоди, скоро мне полдник принесут, я дам тебе полкуска. Сам увидишь.
Как же не отведать козьего сыра? И я остался.
Тут Рудис вытащил пухлую колоду карт, истрепанных, засаленных, и мы стали играть в подкидного дурака.
– А-уу! Рудис! Гони домой!
Я встрепенулся. Как, уже вечер? Не чуя под собой ног, с дрожью в сердце, скакал я, как заяц, по школьным пашням и по нашему выгону в надежде попасть домой раньше, чем заметят мое долгое отсутствие.
А как было утерпеть и не проведать Кикерского Мика? Он пас скотину близехонько от нашего конского выгона. Вокруг пней там было полно костяники, а в орешнике пропасть орехов. Кроме того, Мик был искусный мастер по корзинам. Он плел и круглые корзинки, и продолговатые, и четырехугольные и дорого их продавал. За самые красивые выручал по пятнадцать копеек.
Мик обучал меня, как расщепить палку ровно пополам, как отломить тонкий прутик. Надрезать, перегнуть на колене, – всего и делов. Он рассказал мне, из какой лозы лучше плести корзинки, какая самая ломкая, а какая самая крепкая. А уж из козьей ивы – красота!
Мы перегнали стадо за горку, где были заросли козьей ивы. Какие яркие крупные листья! И лоза гибкая, будто выпарена! Ну, а время меж тем летело как на крыльях, и опомнился я где-то за три версты от дома в незнакомом месте, а мне ведь настрого приказано не бегать к соседским пастухам…
Но после наказания, денька через два-три, я снова жадно шнырял глазами по округе.
Ой, да там под взгорком свиньи копаются? И вроде бы за огромной пестрой хавроньей мельтешит целая орава таких же пестрых поросят? Я немножко пробежал краем луга, пригляделся. Во-он на закрайке сидит пастух. Я его знаю, мы с ним даже в родстве. Ну уж к родне-то в гости на минуту-другую сбегать можно.
Тут у нас пошло веселье, как на свадьбе. Рядом с пастухом на траве валялись двое его братишек. Мы по очереди следили за свиньями и привольно играли на ровном лужке. И в пятнашки, и в колышки… Мы переиграли во все игры, какие только знали, и казалось, минуты не пролетело.
Ну, а в Вилитах пастушкой была девочка Анна. Она пасла коров. Мы с ней тоже были знакомы. Она меня очень приветливо встретила, когда я к ней наведался. Угостила из своего туеса, позволила повесить на шею пастушью сумку и важно расхаживать по лужайке. У Анны был красивый черный песик с ошейником на шее.
– Ну-ка посмотри! – крикнула мне Анна.
Она подняла какую-то деревяшку, поплевала на нее как следует и метнула в мочило.
Маркис опрометью кинулся в воду и вытащил деревяшку. Он поднес ее к самым ногам Анны, а потом, радостно виляя хвостом, стал ждать, когда Анна опять зашвырнет ее в мочило.
– А теперь смотри! – На сей раз Анна метнула в мочило камень.
Маркис плавал и плавал в мочиле, искал, несколько раз хватал пастью воду в том месте, куда плюхнулся камень, вертелся, скулил и снова искал. Умаявшись, пес выкарабкался на сушу и долго еще с жалобным лаем бегал вокруг мочила.
К Петрису в Декшни меня тянуло как магнитом. Петрис умел делать луки, и, когда я удирал к нему, мы устраивали великолепную охоту и стрельбу в цель.
Зеленые лягушки в болотце за овином – это были утки. Поначалу мы таких уток вытаскивали за день десятка по два. Но потом охотникам изменила удача. Оставшиеся в живых лягушки были начеку, при всем старании нам никак не удавалось их подстрелить.
Охотникам, как водится, положено выпить, закусить да покурить трубку. У Петриса была зеленая фляжка с водой. Мы из нее отпивали по глотку, крякали, закусывали крошками хлеба и все больше хмелели.
Под конец во хмелю мы лопотали заплетающимся языком всякую чушь, затевали драку, а потом принимались обстреливать из лука коров и овец. В наконечник стрелы вгоняли иголку, иголка впивалась корове в шкуру, и стрела повисала. Корова в ужасе молотила хвостом, вертела мордой, будто отгоняя слепней, взбрыкивала и, задрав хвост, пускалась бежать. Петрис кидался за ней, вырывал стрелу. Корова тотчас успокаивалась.
С. овцами было хлопотнее. Их никак не удавилось изловить, поэтому они долго метались с болтавшейся на боку или на ляжке стрелой. Тогда волей-неволей приходилось загонять их в густые заросли, чтобы терлись о кусты.
– Видишь, чего только спьяну не натворишь, – смеялся Петрис. – А теперь не худо бы курнуть.
Мы садились и выкуривали по трубке, после чего меня всякий раз тошнило. Домой я шел – кривился, совсем больной.
И всегда меня ждала суровая кара – телесная или словесная.
Но, каким бы суровым ни было наказание, одиночество подчас так мучило, так угнетало меня, что глаза мои сами собой блуждали по сторонам в поисках живой души.