355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янис Яунсудрабинь » Белая книга » Текст книги (страница 4)
Белая книга
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:32

Текст книги "Белая книга"


Автор книги: Янис Яунсудрабинь


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

ПРИВИДЕНИЯ

Зимними вечерами мы сумерничали, засиживаясь порой до глубокой ночи. Все бывало, сидят тихо, не шелохнутся. Лишь во тьме то тут, то там вспыхивают красные точки. Это огоньки в трубках. Тишина, только курильщики попыхивают да чей-то голос рассказывает чудесные истории про разных чудовищ, про чертей и мертвецов. Голос этот бывал грубый, бывал и тонкий, доносился то из-за печки, то от окна, то из угла у двери. Но откуда бы ни шел он, все мы сидели и слушали, а он рассказывал:

– Скрувер-то – не отец того, что нынче в волости заправляет, а еще тот, старый Скрувер… Так вот, стало быть, шел он как-то ополночь из корчмы домой. А дело было летом. Небо хоть и заволокло, да летняя ночь светлая, все видать. И вдруг глянул под ноги – дорога пропала. Окрест кусты, кусты, так и кружат перед глазами. Но он не испугался. Видит, вроде бы узенькая стежка тянется, ну, думает, пойду по ней. Тут, откуда ни возьмись, навстречу ему молодой барин, щеголь щеголем. На голове шляпа трубой, сам в черной паре, в белой манишке, сапоги наваксены, блестят. Скрувер-то был не робкого десятка, не свернул, на барина прямиком прет.

– Ты что? Драться со мной вздумал? – кричит барин и руки раскинул, проход загородил.

– А ты чего на дороге путаешься? – Скрувер ему в ответ. Остановился и оглядел встречного с головы до ног. Барчук, как все барчуки: долговязый, узкоплечий. Только хотел с ним схватиться, как вдруг, на свое счастье, приметил: у молодого-то барина вроде коровий хвост, кончик за голенище сапога засунут. Присмотрелся хорошенько – ей-ей хвост! Тут у Скрувера волосы дыбом. А барчук пристает, драться подначивает. «Ну, – думает Скрувер, – коли вправду это сам нечистый, все равно мне конец. Так лучше уж помру с честью». Драться так драться.

Поплевал на руки, порты подтянул, застегнул кафтан и говорит:

– Помоги мне, господи боже!

– Ишь хитрец! – кричит ему встречный. – Этак вас двое, а я один!

И вмиг исчез, как сквозь землю провалился.

Скрувер хотел было за ним погнаться, да подвернул ногу и растянулся. И будто у него пелена спала с глаз. И видит: лежит он на своем же выгоне. Тут-то он припустил без оглядки, – вдруг черт опять на него нападет?

– Известно, черт! Никто другой! – откликается чей-то тоненький голосок.

А другой подхватывает:

– Не призвал бы Скрувер господа на помощь, так наутро от него одни бы косточки остались. Сколько таких загубленных находили! И косточек не собрать, по всей земле раскиданы.

– Или же с полгода отлежал бы без памяти. Вот хоть меня взять. Вроде пустяковина, а целый месяц провалялся.

Это голос моего деда. И разом загомонили во всех углах:

– Что с тобой приключилось? Где? Когда?

И дед начинает рассказывать:

– Было это еще до того, как моя каурая кобылка хребтину сломала. Ехал я поутру в имение на работу. Да только вижу – рано выехал. Чего ж мне там околачиваться, пока староста придет? На Пундаранском выгоне молодой лесок, дай, думаю, заеду туда, малость вздремну. Зорька только-только занимается. Слез я с кобылы, привязал ее к березе, да и улегся рядом. Вдруг слышу: кто-то говорит: «Уходи с моего места!» Я встрепенулся, по сторонам озираюсь… Никого! Кобылка моя стоит, голову опустила. Только закрыл глаза – опять меня кто-то гонит. А сон смаривает – спасу нет. Ну и уснул, где лег. Потом кобыла моя фыркнула, и я проснулся. Солнышко вот-вот покажется. Жаворонки поют-заливаются, – в ушах звенит. Иду в имение, а меня дрожь колотит. Работал я в тот день с трудом превеликим, отмаялся с грехом пополам, а дома как лег – целый месяц головы не подымал.

– Недаром люди сказывают: нельзя на том месте оставаться, ежели с него гонят.

– Там, верно, человека загубили…

– Говорят, на таких местах находили человечьи кости.

– Да… И еще было… – Дед мой снова заводит рассказ: – В тот раз я был не один, а с Ецисом Оглеником. Мы с ним навоз возили. Управились – хозяйка накормила нас ужином, и поехали мы в ночное. Пастухи еще не успели коров загнать, а мы с устатку повалились и уснули. Вдруг слышу – что за черт, кто-то внятно, громко говорит: «Микель, ты чего на мое место лег?» Подымаю голову, вижу, солнышко закатывается, ясное-ясное.

– Ецис, – окликаю, – ты мне чего говорил?

– Не толкайся, – бурчит Ецис и накрывается тулупом с головой.

Выходит, опять дело неладно. Беру я свой сенник и перекладываю дальше, за Ециса. Тут он голову поднял, спрашивает, что со мной.

– Меня, – отвечаю, – с места гонят.

Смотрю, Ецис тоже подхватывается и перекидывает дальше свой сенник, за мной. А я – за ним. Он опять за мной. Отодвинулись мы далеконько от того места, и ничего с нами худого не случилось.

– Видишь! А ослушался бы, опять бы какая-нибудь хвороба напала.

– Не ослушаешься, коли с места сгоняют… Когда просто по имени окликнут, и то жди беды. А отзываться и не думай!

– Истинная правда, – встревает писклявый женский голосок. – Помните, что с Илжей стало – бабкой Грининого Яниса. Ей голову свернуло на правое плечо. До самой смерти увечная проходила. Малой девчонкой пошла она в полдень по ягоды на вырубку. Жара стояла страшенная. Вдруг из кустов будто родная мать ее кличет: «Илжа, Ил-жу-у!» Девчонка сдуру возьми да отзовись. Тут разом ветер задул, и к ней, с пенька на пенек вприскочку, подлетел какой-то темно-красный пучок. Илжа оцепенела и с перепугу пригнула голову к правому плечу; так весь век и проходила.

– И с сестрой Арума Лиепиня в точности такое было, – подхватывает другой женский голос. – Вывела она ночью ребятенка на двор. Погода стояла тихая, без ветра, а только видит, катится по дорожке вроде бы пучок волос, подкатился к ее парнишке и сгинул. Малец ничего худого не почуял, не жаловался, а только на другой день занемог и помер.

– Такое, голубушка, мне самой довелось пережить…

Кажется, это голос Дауниене? Нет, нет, это же Марина мать. Она пришла к дочери на недельку шерсти напрясть. И вот что она рассказывает:

– Я в ту пору батрачила в Биланах. Жила там тогда и сестра Укалиня, того самого, кого летошний год в конюшне убили. Было мне тогда годков двадцать, а ей – право слово, запамятовала – сравнялось двадцать или нет. Зимой мы с ней спали на одной кровати. И как-то раз, – я-то сама ничего не слыхала, – но она, Укалинева Ева, вся дрожмя дрожит, обхватила меня и шепчет: «Молчи, за стеной кто-то будто костяшками пальцев постучал и позвал: «Ева! Ева!» Затаились мы, слушаем – ничего не слыхать. Она и успокоилась. Подумала, это ей во сне пригрезилось. Но на вторую ночь, аккурат в то же время, опять ее кличут. На третью ночь никак ее не уложить. Страшно, говорит, ей голову на подушку класть – опять ее звать будут…

– Это у нее от дурной крови, – перебивает кто-то рассказчицу.

– Наконец погасили мы коптилку, легли. Но друг с дружкой договорились, что не уснем, надобно знать, кто ж это ее зовет. Может, какие баловники попугать вздумали. Так и лежим. Стало меня в сон клонить, и чую, моя Ева тоже дремлет, но вдруг она села рывком и хвать меня за рукав. «Ты видишь?» – чуть слышно мне шепчет и вся дрожит, как осиновый лист. Сажусь и я. И правда. Стоит посреди комнаты человек, высокий, весь в белом. Кто его знает, как он вошел. Я же своей рукой засов заложила. Сидим мы, не шевелимся, ждем, что будет. Постоял он, постоял, а потом этак потихоньку двинулся к двери и пропал.

– Что ж вы не проверили, должно, в двери глазок от сучка остался?

– Заткнули бы рябиновым колышком, ни одно бы привидение не пробралось.

– Ну, а дальше-то что было?

– С той ночи никто нас не пугал. И спали спокойно. Только что-то Ева запечалилась, и все ее в сон клонило. С утра, бывало, не добудиться. А летом даже за работой засыпала. Однажды на заливном лугу сгребали сено, смотрю – что это Ева граблями водит, а сама с места не двигается. Дай-ка подойду погляжу! Так и есть. Глаза у нее закрыты. К осени Ева слегла, несколько дней кряду не подымалась. И все спала, спала. А к мартынову дню уснула навеки.

– А то как же! Старики сказывают: коли у девушки помрет жених, господом ей суженый, так беспременно тот жених к ней по ночам ходить будет, покуда не уведет за собой, пускай они даже при жизни друг дружку в глаза не видали.

– Это все больше перед кончиной разная нечисть является, особливо когда не своей смертью суждено помереть. Взять хотя бы Османа. За день до смерти шел он берегом Сауки-озера. Вдруг ни с того, ни с сего налетела невиданная гроза. А вблизи берега утка крякала. И тут стала эта утка расти все больше, больше, выросла с копну сена, на волнах качается. Тут гром как шарахнет – трах-тара-рах! И молния сверкнула. И утка сгинула.

Про все про это Осман в корчме рассказывал. А на другой день, сами знаете, нашли его на том же берегу с перерезанным горлом.

– Да и Радиня брат, которого под Лиепиневым мосточком в речке нашли, он ведь тоже накануне по дороге в кабак увидал, как все ольхи да березки вдруг низко склонились, и тут черный, важный такой барин быстро-быстро перебежал ему дорогу.

– Сказывают, завсегда оно так бывает: это душа того, кто не своей смертью помер, ищет себе замену. Сыщет замену – успокоится. А то ей приходится в полдень да в полночь по белу свету мыкаться.

Тут после долгого молчания снова встревает тоненький голосок:

– Вот-вот, так оно и есть. А не скроешься от нее или с перепугу оторопь возьмет, тут тебе и конец. Помню, в Скрузанах мы жили, и однажды у пастуха разбрелись козы. Пригнал он всю скотину домой, а коз нету. «Не иначе, они на кладбищенский бугор забрели, – говорит хозяин. – Молодые сосенки для них первое лакомство». Что ж, побежал пастушонок на кладбище. Видит, у самой кладбищенской ограды козы молодые побеги щиплют, уже и охмелели совсем: скачут, головой мотают, всяко выдрючиваются. Время было аккурат полдень, и птицы позаснули, будто ночью, и вся живая тварь затихла, и ветер успокоился. Под бугром в Утином прудочке козы стали воду пить. Пастух рядом стоит и вдруг чует – кто-то ему спину холодными пальцами щекочет. Взял и обернулся. Боже милостивый! Шагах в десяти, не дальше, стоит мертвец! Пастушонок заголосил и давай коз подхлестывать, домой гнать. А сам слышит: мертвец за ним гонится, в кустах треск.

– А вот и враки! Привидения бегают неслышно. У них даже тени нету. Солнце и луна их насквозь просвечивают.

– Полно тебе пустое болтать. Сказано – трещали кусты. Потом паренек решил, что уже далеко убег, и опять оглянулся. Батюшки! Мертвец тут как тут. Весь белый, глаз нет, заместо носа дырки. Припустил пастух пуще прежнего, коз гонит-нахлестывает. И добежал до прогона. Оглянулся – нет никого. Долго потом парень прохворал. Сделалась у него головная рожа, никакие заговорные слова не помогали.

– Про тот погост на Заячьей горке чего только не рассказывают. В той стороне кто бы ополдень ни проходил мимо ямы, где гравий копают, всегда слышал, будто корова мычит.

– А по кладбищенской ограде, говорят, в полночь солдат марширует. Однажды старый Слукинь своими глазами видал, он от Радиней возвращался после молотьбы. Издалека углядел, пуговицы-то у солдата на мундире так и сияют при луне. Слукинь мог и стороной обойти, да не хотел показать, что этакой птицы испугался. Вы-то знаете, каков он был детинушка, – стена каменная. Мог коня из оглобель вырвать, что твою морковку, да в канаву свалить. Из лесу бревна для амбара на себе перетаскал. Идет, стало быть, он по большаку мимо самого кладбища. Братцы мои! Солдат вроде к нему направляется. Слукинь как крикнет по-русски: «Смиррна!» Солдат разом вытянулся, честь отдал и пропустил: его. Верно, за офицера принял.

– А старик Брангал, когда церковным старостой был, знаете, чего видел… Ехал он из Калниешей – у Слабана ребенка крестил. До Заячьей горки доехал – откуда ни возьмись, собачонка, норовит лошадь за ногу куснуть. «Да угомонись ты, козявка!» – цыкнул на нее Брангал, а она ладится в бричку запрыгнуть. Открыл он церковный песенник и запел. И собачонка разом отстала.

– Видите, после смерти душа в любую плоть войти может.

– А еще бывает, душа в свою же плоть вселяется, и мертвец с виду вроде живой, только все молчит, а спросят, не отмечает. Покойный печник Страдынь несколько раз ночью приходил с Кистерова погоста в Кистеры. Войдет к батракам, постоит, потом тропкой воротится на погост. Люди кистеру[9]9
  Кистер – причетник лютеранской церкви, обычно он же и органист.


[Закрыть]
сказывали, а он все не верил, пока сам не увидал. Лег на испольщикову кровать незадолго до полуночи и задул свечу. И впрямь Страдынь явился… В тех же белых портах, в какие обрядили его, и тот же платок на шее. Кистер поднялся с постели, осенил его крестным знамением и говорит: «Ступай, Страдынь, покойся с миром!» Только тогда кистер вспомнил, что на похоронах, перед тем как в могилу опускать, он покойника не перекрестил. А крестят, чтоб душа с того света не возвращалась. С той ночи Страдыня больше не видали ни в Кистерах, ни в другом месте.

– Может, душа его покоя не знала оттого, что перекрестить забыли, но люди по-другому говорят. Будто несколько ночей пришлось его душе побродить за то, что при жизни людом обманывал.

– Истинная правда… Целый год он в закромах рожь держал. А перед продажей припаривал, чтобы зерна разбухли. Вот он как народ обжуливал. Накалит ольховый сук, сунет в закром и сломит пополам, чтобы пар в зерно вошел.

– Полно вам на ночь грешить, усопших оговаривать, – промолвил кто-то со вздохом. – Да будет на всех милость божия.

– Неужто вы всей этой брехне верите? – послышалось вдруг из запечья, из самого дальнего угла.

Это был голос хромого Юрка, который ни в какие разговоры никогда не вступал. Что ж, послушаем, чего он набрешет.

– Семьдесят лет я на свете прожил, нищий я калека и не умею ни богу молиться, ни по книжке псалмы петь, а только мне сроду ни одна такая нечисть не показывалась. Потому как у меня здоровая кровь. Не боюсь я никаких духов и в них не верю, вот они мне и не показываются. Я и в ночном спал, и в имении ночью по овину бродил, и в лесу один работал, и никто меня не тронул. Привидения! Да как вы сами не докумекаете? Вон что со Слабрадзаном приключилось: поехал он ночью в Циситский лес дровишек нарубить, пока лесник в корчме. А на вырубке лошадь у него стала – ни тпру ни ну. Он ее и кнутом, и вожжи дергает – ни с места! Поднял глаза – батюшки светы: впереди полк солдат. Он бы удрал, да как удерешь, когда конь околдован? Лучше смерть принять на своих же санях. Втянул он голову в воротник тулупа да так до света и просидел. И увидал он тогда, что перед ним не солдаты, а заиндевелые елочки. А конь потому не мог с места сдвинуться, что сани передним вязком за пень зацепились.

Своим неверием и этим рассказом хромой Юрк вызвал такое недовольство, что разом нарушил и мирный уют, и волшебные чары посиделок. Поднялся гомон, споры. А вскоре на шестке загорелась лучина. Мир привидений, в котором мы так чудесно провели время, отдалился – до другого вечера, до других, еще более увлекательных историй.

ЗАГОВОРНАЯ ВОДА

Бабушка моя была великим лекарем. Какие только люди, с какими только хворобами не обращались к ней за помощью. Застудит ребенок горло, его приносят или приводят к моей бабушке, а та мигом сует больному в рот свой кривой палец. Ребенок малость похнычет и – глядишь – в тот же день уже здоров. Старушек бабушка растирала, больным мужикам клала припарки, из малых детишек выгоняла хворь веником в бане. Все это были средства для наружного применения, но главным образом бабушка спасала людей чудодейственной силой своих слов. И слава о ней разошлась далеко. Не раз, бывало, к нам во двор въезжал верхом на лошади литовец в полушубке и босой; постукивая пятками по бокам низкорослой лохматой лошаденки, он спрашивал:

– Ар че гивапа доктурка?[10]10
  Здесь лекарка живет? (литов.)


[Закрыть]

Скольких лекарей и даже настоящих докторов миновал он на дальнем своем пути!

Бабушка моя врачевала не только людей, но и скотину. Сибирскую язву она ну прямо-таки рукой снимала, успокаивала колики; даже у свиней от ее слов спадала опухоль. Она заговаривала рожу, водой смывала падучую, чахотку и желтуху, унимала зубную боль и обезвреживала змеиный яд. Право, я не знаю ни одного недуга, который не убоялся бы единоборствовать с моей бабушкой, – разве что одна смерть.

Чаще всего бабушка шептала на соль. Но бывали болезни, на которые соль не оказывала ни малейшего действия. В таком случае приходилось шептать на сметану либо на воду. Сперва бабушка спрашивала, какая у больного хворь, и лишь после этого выбирала нужный продукт. Но вдобавок ей непременно надо было знать имя больного, а если речь шла о скотине, то какой она масти.

Получив все необходимые сведения, бабушка удалялась в кладовую и там нашептывала. А зимою, в стужу, или когда в батрацкой было мало народу, бабушка свершала свое действо тут же, только перегнувшись через кровать. Я наблюдал за ней с превеликим любопытством. Она не шептала, а просто чуть шевелила губами и помешивала ножиком соль в тряпице.

– Кто обучил тебя этим словам? – как-то спросил я.

– Тетка Касала, сестра моего отца, перед смертью.

– Перед смертью?

– А по-другому нельзя, не то заговорные слова потеряют силу. И человека этого смерть не примет, покуда он слова не передаст другому.

– А как она тебе их передала?

– Тетка Касала лежала в пуньке у Дамасанов. Я зашла туда поглядеть, не надо ли чего. А она меня чуть слышно окликает: «Это ты, Лиза?» Я отвечаю: «Тебе чего?» – «Мне-то ничего, а вот тебе… Может, возьмешь мои наговорные слова?»

Мне как-то боязно стало, но до того она жалобно помолилась – возьми, дескать, не то смерть не принимает. Я и согласилась. Велела она мне вытянуть из метлы прут, стать подле нее на колени и делать на пруте отметинки, покамест она будет слова говорить. А как все слова скажет, сразу прут отнести в избу и кинуть в огонь.

– И после этого ее смерть приняла?

– Когда я воротилась в пуню, тетка Касала уже преставилась.

Чудодейственная сила заговорных слов поражала меня, внушала мне истинное благоговение, но воспользоваться ими, когда я сам занемог, мне все же не пришлось.

Помнится, мать с бабушкой так и не смогли заставить меня испить заговорной воды. У меня в ту пору жестоко разболелись зубы. Я стонал день и ночь, так что самому себя стало жалко. Я прикладывал к щеке носок с теплой золой, держал во рту дым от трубки, – ничего не помогало. Больной зуб будто вырос и стал гораздо длиннее других зубов. Я ничего не мог в рот взять, хотя меня угощали всем, что было самого вкусного в нашей кладовой.

Тогда бабушка вызвалась пошептать на воду, и чтобы я этой воды испил и глоток подержал во рту.

Я на это – ни да, ни нет.

И вот подносят мне маленькую кастрюльку с водой. Пригубил – какая-то соленая слизь, – нет, не стану я ее пить.

– Ишь, ломоты какие! А розга где? – спрашивает бабушка и смотрит в угол за плитой.

Подошла ко мне и моя мама.

– Выпей, сынок, – уговаривает она меня. – Боль уймется. И вода ведь не горькая. Чуть сольцы подсыпано.

Но мне чудится, что если выпью такой воды, то превращусь в грязного старика. И я сквозь стиснутые зубы выдавливаю:

– Нет!

– Еще упрашивать! – негодует бабушка и хвать мою голову. – Ну-ка, Ева, вливай ему в рот, я подержу.

«Как бы не так!» – думаю я. Зуб мой больше ни чуточки не болит.

Бабушка берет ложку и хочет черенком насильно открыть мне рот. Мать уже подносит кастрюльку с водой. Ловким пинком я вышибаю кастрюльку из ее рук.

Само собой понятно, что меня попотчевали другим лекарством, после которого я забылся сладким сном и проснулся совсем здоровым.

Как знать, может, если б я выпил заговорной воды, она бы мне тоже помогла…

КАРТИНЫ

У дедушкиной сестры Евы был крашеный зеленый сундук. И у этого сундука была удивительная крышка. Приподнимешь ее, повернешь задвижки – из нее вынется вторая крышка. Там, между обеими крышками, Ева устроила тайник для разных своих ценных вещей. Она хранила в нем старинные шелковые ленты, самодельные кружева и чепцы. В молодые годы Ева работала прачкой у господ в имении Дзерве, и оттуда ей досталось немало разного добра.

Но больше всего притягивали меня к Евиному сундуку картинки, которые сплошь устилали изнутри обе крышки. Помню, как томилась моя душа возле заветного сундука, когда мы опять пришли к Еве в гости. Я с великим нетерпением дожидался, когда ей наконец понадобится открыть сундук, чтобы показать моей маме какую-нибудь материю или что другое. От сундука я не отступал ни на шаг – то суну палец в замочную скважину, то в нее подую, то попробую приподнять крышку. Все напрасно, сундук заперт, и накрепко. Однако Ева догадалась, чего мне хочется.

– Ну, ты, господин малевальщик, видно, опять хочешь на мои картинки посмотреть?

Звякнул ключ, Ева отперла сундук, подняла крышку. Теперь уж можно без спешки, хорошенько рассмотреть все картинки – Ева с мамой опять уселись и занялись разговором. Уцепившись за края сундука, я привстал на цыпочки и смотрел, смотрел… Передо мной открылась богатейшая выставка, от которой дух нахватывало. Какие краски! Сколько интересного! Больше всех мне нравились картинки про Иисуса и его мать Марию.

На самой первой картинке Иисус еще младенец, в рубашонке, как все малыши. Но над головой у него желтая дужка – сияние святого духа. По желтой дужке распознаешь, что это Иисус. В одной руке он держит крест, другой руной обнимает белого ягненка.

– Наверно, это тот самый ягненок, которого в воскресной молитве поминают? – сказал я, оборотившись к Еве.

– Да, да… – разом буркнули она и мама, даже не глянув в мою сторону.

Я стал рассматривать следующую картинку: Иисус сидит у матери на коленях. Ручки раскинул, улыбается. У Марии большие темные глаза.

А вот Иисус распят на кресте. На голове терновый венец, ноги скрещены, прибиты к кресту огромным гвоздем. Я сразу почувствовал боль в руках и ногах. Рядом с этим еще другие кресты, к ним тоже пригвождены люди. А вокруг, будто лес густой, кольцо воинов с острыми копьями. На следующей картинке Иисус в могиле, тело его вытянуто, застывшее, зеленого цвета. На бедрах белая повязка, а так он весь нагишом. Края картинки расписаны золотыми цветочками. Наверно, очень дорогая.

А картинка с турецкими солдатами! Они выстроились длинными рядами, в руках кривые сабли. Один стоит прямо, другой чуть пригнувшись, и так весь длинный строй. Турки в широченных, как юбка, штанах, в красных мундирах. У каждого на голове вроде бы колпачок с пушистой кисточкой.

Турки мне не понравились. Они ведь мучили христиан. Про это я знал из длинной песни:

«Как турки нечестивые

Губили христиан…»

Да вот не мог я до них дотянуться, а то непременно многим попротыкал бы глаза. То ли дело русские солдаты. Едут строем, один на белом коне, другой на черном. Тот, кто на белом, трубит в трубу. Мой дядя Мик тоже так трубил в Дюнабурге… И, конечно, я тотчас спросил:

– Где тут наш Мик?

Никто моего вопроса не услышал.

Не слышат – не надо. И я стал смотреть дальше.

Вот пехотинцы, только что они шли строем. Один солдат, в длинной шинели, за плечами ранец, еще стоит прямо. Другой, рядом с ним, опустившись на одно колено, стреляет. Из дула тянется красный язык огня.

Ух ты, сколько еще картинок про войну! Вон ядра летят, будто птицы, а стукнутся оземь – взрываются. Только осколки во все стороны, будто черепки глиняного горшка. Люди кричат, ржут лошади, звенят сабли. Русский солдат всадил турку в грудь штык, а другой турок, поганец, ухнул русского солдатика по голове ружейным прикладом. На земле валяются люди, лошади. Их топчут. И на каждой картинке Скобелев. Саблей над головой размахивает, скачет галопом на белом коне туда-сюда.

Спустя порядочное время подошла Ева, не переставая переговариваться с мамой, отомкнула вторую крышку и, ни словом со мной не обмолвившись, вернулась на место.

И тогда передо мной распахнулся второй выставочный зал.

Ах, чего тут только не было! На одной картинке стояли и сидели цари – все, какие есть на свете. Посередке одна-единственная тетенька, толстенная, могучая, с короной на голове. Она тоже, наверно, или царь, или уже наверняка царева матушка, а может, жена.

Смотри ты! Львиная охота в пустыне! В этих страшных зверей стреляют из ружей, мечут в них копья. Конь охотника вскинулся на дыбы, но лев все равно вцепился ему в горло. Кровь хлещет – даже смотреть страшно.

А еще там была картина – на ней вся человеческая жизнь показана от колыбели до могилы. Человек поднимается по лестнице, ступень за ступенью. Сперва на самой нижней среди цветов играет веселый малец. Потом он уже школьник. Потом – жених, муж. К сорока годам он поднимается на верхнюю ступеньку и говорит:

Удалось наверх подняться,

Да пришла пора спускаться.

И правда, он стал спускаться. И вот уже превратился в седого старика с длинной бородой, а позади него затаилась смерть с косой. Старику восемьдесят лет, голова его бессильно свесилась на грудь.

Я описал только самые главные Евины картины, а сколько там было всевозможных мелких картинок не столь высокой художественной ценности – и не перечесть. Обе крышки сундука изнутри были сплошь ими оклеены.

И если б когда-либо мне захотелось что-нибудь получить в наследство, то, кроме столика Юранской бабушки, я бы пожелал унаследовать еще и этот сундук. Пускай бы и вовсе пустой. Только ради крышек с картинками.

По дороге домой я все же разок осведомился у мамы, скоро ли Ева помрет.

Ничего не подозревая, мама ответила:

– Старая-то она старая, но разве кто знает, когда за ним смерть явится? Даже ветер, иной раз, могучее дерево свалит, а хилое не тронет.

– Кому же она оставит свое добро?

– Так разве ж некому? А муженек?

Эх! Совсем позабыл, что старый Толькис Евин муж.

Ну, тогда и говорить не о чем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю