355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янис Яунсудрабинь » Белая книга » Текст книги (страница 3)
Белая книга
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:32

Текст книги "Белая книга"


Автор книги: Янис Яунсудрабинь


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

– Посмотрим, посмотрим, – не верил я.

Приготовления были долгими и очень интересными. Юрк принес гороховой соломы, подвязал к черенку ножа, получилось у него нечто вроде стрелы с хвостом.

Юрк метнул нож. Фьють! Кончик ножа впился точнехонько посередке, в среднюю доску.

Уговор был: кто проспорит, того оттрепать за волосы: Пришлось мне подставлять голову. Юрк шарил-шарил корявыми пальцами по моей коротко стриженной голове, но ухватить меня за волосы так и не сумел.

В последний раз привелось нам встретиться, когда я уже был взрослым парнем, а Юрк лежал в белом еловом гробу.

Голова моего друга покоилась на маленькой, набитой стружками подушке – впервые за всю его жизнь. В руке он держал носовой платок – тоже, верно, впервые. Хозяйка обрядила его в белую рубаху и шею повязала белым платком. Теперь уж он не мог ей противиться. Долго стоял я у гроба, вглядываясь в лицо покойного. Маска беспечности больше не скрывала его, и я видел лишь боль и скорбь, неизгладимые следы долгой горемычной жизни.

ПЕЧКА

Есть народная загадка: «Стара-стара матушка, а кто мимо пройдет, тот погладит».

Матушка эта – печь.

Посмотришь – ну чего в ней такого, закопченная каменная громадина. Но зимой, в холодные темные дни, когда с утра до вечера и с вечера до утра торчишь в низкой избе, полной всевозможных – горьких и кислых – запахов, а вдоль ветхих стен гуляет ледяной ветер, вот тогда-то норовишь почаще притулиться к этой каменной громадине да погладить ее. И сознаешь, что она и есть сердце всего дома, можно сказать, его душа.

С детских лет я так свыкся с ней, что и ныне, как войду в незнакомый дом, глаза мои сами собой ищут печь, а рука тянется ее погладить. И если в зимнюю пору печь холодная, меня тотчас пробирает дрожь, и весь дом покажется немил. Если же рука ощутит ласковое тепло, то камин словно бы оживают, а вместе с ними и весь дом.

Печка занимала у нас четвертую часть всей батрацкой. С одного бока к ней примыкала плита о трех конфорках, с большим вмурованным котлом, а с другого бока, близ двери, стояла скамья, на которой сушили ведра. На ней же, бывало, спали евреи-коробейники; а случалось заночевать у нас под рождество, бормотали молитвы и прилепляли на выступ кирпичной кладки свечку. На печи хранилось то, чему надлежало быть в сухом место, а вокруг печи тянулись веревки: ночью на них сохли носки, рукавицы, а весной и осенью разная одежда покрупнее.

Когда пекли хлеб – это было важное событие. Как трещали, как щелкали в ночи сухие еловые дрова – любо-дорого послушать. Поначалу пламя вьется вокруг черных поленьев, словно бы ускользая куда-то мимо, но чуть погодя уже вгрызается в них, оставляет красные рубцы. Глядишь, вот уже на своде замерцали-замельтешили звездочки. Я тяну руки к огню и грею, но вскоре приходится удирать к боковой стенке. Из устья печи валит такой жар, что чудится: подойдешь поближе – ресницы опалит. Но женщины наши куда как ловко орудуют кочергой и метелкой: раз-два – и выгребут угли в горнушку, только платок чуть сдвинут на глаза. А я в сторонке стою наготове с кастрюлей в руках и обливаю угли водой. Они вмиг чернеют. Только плеснешь воды, над горнушкой взовьется облако пара, и наша батрацкая превратится в заправскую баню.

Теперь надо сажать в печь хлебы. Первым делом лопату устилают кленовыми листьями, потом берут из квашни большой кусок теста, кладут его на лопату, а уж потом, смочив руки водой, оглаживают бесформенный ком и превращают его в ладный продолговатый каравай. По бокам каравая, чтобы не трескалась корка, прокладывают пальцами глубокие бороздки, а наверху посередке рисуют крест. Хлеб за хлебом исчезают в печи. Квашня пустеет. Потом печь прикрывают заслонкой. Пепел, тлеющую золу сметают в подпечек. Остается глянуть на часы, чтобы знать, когда придет пора вынимать хлеб.

Вскоре весь дом полнится запахом пекущегося хлеба. Я вдыхал его и думал о теплой горбушке, которой меня сейчас угостят, потому что свежий, только что вынутый из печи хлеб всем полагалось попробовать, кем бы ни был хлебопек – другом твоим или недругом.

Глубокой зимой в трескучий мороз печь приходилось топить каждый день. Катрэ рубила хворост и охапку за охапкой носила в дом. Облипшие снегом ветки шипели и свистели, но, раскалившись, вспыхивали жарким светлым пламенем. В печь ставили чугунный котел. В нем варили щи. В котле бурлило, клокотало, с его раскаленных боков к середке стягивались пряди пара. Если не варили щи, то на том же месте жарили картошку. В печке всегда готовили что-нибудь вкусное.

Но самое большое наслаждение было для меня залезть в теплую печь и немножко там понежиться. Блаженство, которое я испытывал, невозможно описать. Ведь всю зиму я маялся на холодном земляном полу, руки-ноги у меня деревенели, я с трудом шевелил пальцами, и только когда сморкался, обнаруживал, что, пожалуй, кончик носа еще холоднее их.

Сколько раз, бывало, я, совсем закоченевший, залезал в печь, как только она чуть поостынет, и сразу переселялся в другой мир. Влезу в печь и тотчас поворачиваюсь лицом к шестку – очень уж я боялся дымохода – и оглядываю всю батрацкую: вот в шубейках сидят мать и бабушка, вон за прялкой Лиза, на руках у нее варежки с дырками для пальцев. А мне теперь все нипочем! Я теперь такой гибкий, ей-ей, сгодился бы дедушке вместо вязка в телеге – до того я распарился. Могла ли родная матушка меня так согреть?

Вот отчего и по сей день, когда я вхожу в чужой дом, глаза мои ищут печь, а рука тянется ее погладить.

СУББОТНИЙ ВЕЧЕР

Отрадно вспоминать те часы, когда женские хлопоты, тяжкий труд сменялись веселой беготней из дома в клеть, а из клети в дом с белым сверточком под мышкой. И какой приятной работой казалась тогда уборка двора! Он опять зеленел, словно только что омытый дождем, истоптанные дорожки, прогон белели, будто их посыпали мелом. Я бегал с граблями от одной кучи мусора к другой, сгребая солому и сор, в глубоком убеждении, что без меня никто бы с этим не справился и только благодаря мио двор стал такой чистый.

Отрадно вспоминать, как в седых сумерках по луговой тропе, что вела от бани к дому, неспешно ступали белые фигуры. С румяными лицами, в чистой одежде, с маленькими узелками под мышкой – это мужчины несли свои рубахи, впитавшие трудовой пот целой недели. Каждый нес мокрый растрепанный веник. Мужчины шагали по тропке и степенно переговаривались.

Спустя какое-то время той же тропкой возвращались женщины, высоко подоткнув подолы чистых юбок, чтобы уберечь их от мокрого песка и росной травы. Бабушка моя всегда шла одна и что-то бормотала себе под нос. Это она шептала молитву.

Отрадно вспоминать субботние вечера, когда после бани все домочадцы собирались за большим столом ужинать. В окошко заглядывала бледная заря. Сумрак окутывал миску с пахтой и проворно сновавшие ложки. Ни единый посторонний звук не нарушал их мерного перестука. Лишь тихим говором да звоном ложек о край глиняной миски полнился этот теплый вечер. Пес, тихий и смирный, сидел под столом, положив морду на колени хозяина, и терпеливо ждал куска хлеба. Только когда хозяин называл собаку по имени или гладил, лохматый хвост пса слегка подметал пол. Пес отлично понимал, что это субботний вечер, потому что в другие вечера все куда-то торопились, а хозяин выгонял его за дверь.

После ужина мы сиживали на крыльце клети. Мать кутались в тяжелый серый платок. Одним его концом она укутывала меня и крепко прижимала к себе. Нам с ней было тепло, и она говорила, что это я ее грею. Тогда я укрывался с головой и жарко дышал ей под мышку. На камне перед клетью сидел мой дядя и играл на гармошке. Подле него на траве пристраивался и наш пес Вактынь. Песни дядя играл печальные, и Вактынь ему подвывал. Одна за другой в небе нажигались звезды. Когда гармоника умолкала, мы слышали далекое пение. Это литовцы протяжно пели свои песни. Они пели на два голоса, очень звонко. Послушав их еще немного, мы уходили спать.

Хорошо вспоминать и те субботние вечера, когда лютовал мороз, да так, что на болоте гулко лопался лед, а стены и заборы трещали и щелкали.

Мы возвращаемся из бани домой. Еще светло от вечерней зари, но в небе уже светит луна. Под столбами изгороди на прогоне лежат легкие тени. Втянув голову в плечи, мы идем быстро, мороз щиплет голые ноги в деревянных башмаках, в носу при каждом вдохе колет ледяными иголками. В избе горит лампадка или самодельная свечка. Иной раз зажигали и лучину.

Пока женщины парились в бане, мужчины скоблили бороду, причесывались, набивали трубки. А когда наконец все собирались в дому, подавали ужин. После ужина взрослые беседовали о том о сем, а я полеживал в постели, грелся и глядел на них во все глаза.

После жаркой бани всем хотелось пить. Тогда бабушка шла в кладовую и приносила кочан, а то и два кочана свежезаквашенной капусты. Она щедро наделяла каждого, и мы хрустко грызли капустные листы, высасывали кисло-сладкий сок да пальчики облизывали. В миске бывало вдоволь соку, и мы его со смаком пили. Это было наше вино. Потом из дому выгоняли собак и дверь в сенях запирали на засов.

Мы с матерью садились в постели и шептали молитву. И всякий раз я был уверен, что это сам господь прикрывает мне глаза рукой и тихонько гладит по голове. Я открываю глаза, чтобы на него посмотреть. Никого. Темень. Только окна белеют, как листы бумаги. Слышится сонное посапывание. За печкой в куче хвороста шуршат мыши.

И тогда наплывала дрема, волна за волной, швыряла в глаза мне горсть радужных крестиков, золотистых хвоинок, будто с узорной рукавички. И я словно бы плавно погружался в теплую воду и исчезал из этого мира.

Отрадно вспоминать те часы, когда завершался недельный круг трудов и забот, когда на краткий миг человека обнимало лишь ночное небо с луной и бесчисленными звездами и, засыпая, он ощущал вокруг себя вечность – ее тугое серебряное кольцо.

ЦЫГАНЕ

Летней порой в рощице или на лесной опушке вдруг появлялись белые шатры, а над ними – сизый дымок.

– Опять эти нехристи объявились! Надо шугануть! – поговаривали наши парни.

Но никто цыган не прогонял, потому как все были уверены, что вблизи них самое надежное житье. Воровать по соседству они не станут, а пойдут куда-нибудь подальше. И впрямь, у нас в округе почти всегда стояли цыганские шатры. Но чтобы воровать, такого не было. Правда, и хозяйка паша, и батрачки зачастую по доброй воле откупались от цыган богатой данью, тем ограждая себя от всяких неожиданностей.

Ополдень вырастали шатры, а уже к полднику к нам на хутор заявлялись две или три цыганки с торбами через плечо, с деревянными ведерками, выскобленными добела. Шли они быстрым шагом, выпятив грудь, статные, с гордо поднятой головой.

Самое чудное в них было то, что все они курили, в точности как мужики. Даже Сухая Аня, жена старого Расия, – говорили, что она латышка и что ее выдали за цыгана, – даже она курила короткую замусоленную трубку и закладывала под губу табак.

Как завижу, что краем луга или по выгону идут цыганки, я тотчас обегаю двор и срываю всю развешанную после стирки одежду.

Исполнив свой долг, я старался держаться поближе к нашим женщинам, потому что очень боялся цыган, хоть и скрывал, что трушу. Ведь наши парни то и дело стращали меня цыганами, грозились отнести к ним, пускай, говорили, в торбу запихнут…

Цыганки заходили во двор и, если там был народ, присаживались на скамейку у крыльца или пристраивались возле клети с таким видом, будто заглянули мимоходом чуток передохнуть. Они заводили разговор с домочадцами, по большей части с женщинами, обо всем, что тех могло интересовать.

А подлизываться цыганки были мастерицы! И детишки-то у батраков красавцы писаные! Ишь какие загорелые, черные, ни дать, ни взять – кофейные зернышки! У девушек у наших платочки чистенькие, ноженьки резвые! А у хозяюшки… ну, у хозяйки, куда ни глянь, все так и блестит, так и сверкает! Эдакой чистоты-порядка ни на одном хуторе нет, хоть всю волость обойди! Видали они, понятно, и хутора побольше, и хозяев побогаче, да на одном богатстве далеко не уедешь, коли нету проворных рук и зоркого глаза, который всякую соринку углядит, все как есть приметит.

После такой присказки женщины, бывало, незаметно для себя самих вступали в разговор, и тогда цыганки невзначай спрашивали, не найдется ли в дому крупки, им бы всего-то малую горсточку.

Ладно, отвечала бабушка, кулечек крупы найдется.

– Бабуся-голубушка, – живо подхватывала цыганка, – уж коли ты такая жалостливая, так положи в тряпочку ложечку масла. Детушкам каши сварю, так хоть в миску глазочек положить, а то каша будет слепенькая.

– Еще чего! – сердилась бабушка. – Нашим детям, стало быть, сало, а ихним масло подавай…

– Боженька ты мой! – откликалась цыганка. – Так я ж мясца попросить не насмелилась. Известно, где уж среди лета взять! А ты отрежь, отрежь кусочек, золотко, голубушка, отрежь от окорочка, не скупись – сальца натоплю. Придешь в гости, тебя же попотчуем.

Когда крупа и кусок копченой свинины переправлялись в торбу, цыганка все равно клянчила еще масла либо сметанки, но тут бабушка гневалась не на шутку и грозилась огреть попрошайку кочергой. Шли бы к хозяйке, говорила бабушка, у ней скотины полон хлев, нечего у бобылок клянчить! А тогда на хозяйку наваливалась вдвое горшая беда. И по ручке они ей сулили погадать задаром, и на картах, только бы на цыган не серчала.

Наконец, выманив все, что хотели, гостьи, весело лопоча по-цыгански, спускались с пригорка и сворачивали к соседнему хутору.

Горе той хуторянке, что ожесточалась сердцем и от которой смиренным просительницам ничего не перепадало. Тогда гостьи долго кляли ее и честили, а уходя, то и дело оборачивались и выкрикивали проклятья:

– Чтоб дом у тебя опустел! Чтоб скотина твоя иголками обожралась! Чтоб тебе три года нос расшибать спотыкаючись да три года кособокой ходить, как старый ножик! Чтоб все твои куры цыганских удочек наглотались!

Проклятья действовали на нас угнетающе, и я все поглядывал, не скособочилась ли какая-нибудь из наших женщин, как старый нож. Признаюсь, я был не прочь на такое поглядеть и немало размышлял над тем, отчего это столь устрашающие проклятья не сбываются. Может, и от молитв тоже мало проку?

Иногда цыгане наведывались к нам на лошади. Упряжка въезжала во двор и тотчас разворачивалась, готовая к выезду. С телеги соскакивал целый табор женщин и ребятишек. Мальцы в обтрепанных сползающих порточках, в кафтанчиках с драными локтями курили трубки и сплевывали сквозь зубы, в точности как их отцы и матери. Девчонки покамест к курению не пристрастились. Волосы у них блестели, как вар, в ушах сверкали большие кольца – круглые серьги.

Покуда цыганки попрошайничали, цыган горделиво расхаживал по двору и поглядывал по сторонам так, словно не имел ни малейшего касательства ко всей этой суете и галдежу. Он легонько постукивал кнутовищем по сапогам и что-то мурлыкал под нос – то ли песню, то ли танец.

Но когда к нам во двор заезжал Расий, муж Сухой Ани, то-то бывала потеха! Чтобы послушать Расия, даже наши мужики ненадолго отрывались от работы. Сухая Аня, будучи латышкой, еще не обучилась клянчить, как цыганки. Хоть и колотили ее за это, но все без пользы. Говорить по-цыгански научилась, а попрошайничать – нет. Зато Расий это умел. Он много лет отслужил в солдатах и позабыл не только латышский, но даже цыганский язык, однако выпрашивать был великий умелец. Латышскую речь он так щедро пересыпал русскими словами, что не знавший по-русски понять его никак не мог. В этом-то и состояла главная потеха.

Расий был всегда желанным гостем, потому что, когда он приезжал, можно было всласть посмеяться. Он единственный из всех цыган появлялся и зимой. Тронутая сединой борода его, запорошенная снегом, облипшая сосульками, становилась сплошь белой. Всходя на порог, он кричал:

– Какой лайкс! Какой лайкс![3]3
  Laiks – погода.


[Закрыть]

Потом приказывал Анне таким зычным голосом, что слышно было за версту:

– Проси галю![4]4
  Gaļa – мясо.


[Закрыть]
Проси масло! Проси клепеньку[5]5
  Klēps – охапка.


[Закрыть]
сена иль половы!

Всякий раз у него находилось, что порассказать. К примеру, как они однажды в Баубулинях ехали лесом и заблудились. Едут, едут – лесу конца-краю не видать. Тогда он сказал: «Кричать будем!» И ну кричать, а рядом собаки отзываются. Еще бы чуть – и врезались в загон лесника.

Был у него жалостный рассказ про то, как его детушки шатер сожгли.

– Родимые детушки положили солому в буду![6]6
  Būda – избушка, лачуга.


[Закрыть]
Буда сгорел, шуба сгорел, и остался я в одном сварке[7]7
  Svārks – кафтан.


[Закрыть]
.

Понятное дело, погорельцу надо было помочь, и наш испольщик Иоргис пошел тогда в клеть, снял с жерди свою куртку, встряхнул, обшарил карманы и отдал Расию.

– Спасибо, бралис![8]8
  Brālis – брат.


[Закрыть]
– от всей души поблагодарил Расий.

Но не всегда с цыганами сходило гладко. Как-то все у нас работали в поле. Был там и я. Смотрим – идут по прогону к дому две цыганки.

– Беги, Яник, быстрехонько домой, – говорит мне хозяйка. – Да скажи, чтоб сворачивали, дескать, дома никого нет.

У меня душа ушла в пятки, но, понимая важность поручения, я побежал домой.

Нагоняю цыганок возле хлева и говорю, что дома никого нет, пускай идут в другое место.

Им бы, отвечают, отдохнуть немножко. Притомились.

– Еще украдете чего-нибудь… – набравшись храбрости, говорю я.

– Ах ты, гусенок! – откликаются цыганки и идут себе дальше.

– Все на замке! – следуя за ними, уведомляю я.

– Не украдем! Не бойся! А ты, малый, вынеси-ка нам кружечку, водицы испить. В глотке пересохло, весь день шли.

– Кружка в доме, а ключ у хозяйки. Неужто из ведра нельзя напиться? Мы все так пьем.

– Не пристало цыганке поганить ведро у добрых людей! – отвечает гостья.

Слова эти показались мне столь разумными, что я непременно вынес бы им кружку, если б мог войти в дом.

– А может, в амбаре найдется кружечка? – спрашивает вторая цыганка.

– Понятно, найдется, – отвечаю я куда приветливей. – Да мне до ключа не дотянуться.

Тут я почуял, что слишком разговорился, и строгим голосом велел им уходить. Но цыганок так мучила жажда, что они уходить и не думали. Сказали, чтоб я не беспокоился, ключ они, мол, сами достанут, только бы знать, где он. А потом на место положат, никто и не узнает.

– А мы тебе ножичек-складень за это подарим!

И цыганка помахала передо мной отличным ножичком.

– Да вон он, ключ, в соломе на крыше, – показал я.

Цыганки влезли на крыльцо, пошарили в соломе на крыше и вытащили железный крюк.

Это был наш ключ от клети.

Теперь мы все втроем возились у двери. Но не так-то просто было отворить нашу клеть. Казалось, вот-вот подцепит крюк щеколду, ан нет, дверь не отмыкается.

К счастью, в этот миг к садовой калитке подошла моя бабушка. Должно быть, наши с поля приметили, что цыганки все не уходят, и бабушка прибежала поглядеть, что у нас творится. Увидав, как мы ковыряемся в замке, она завопила не своим голосом:

– Черти! Дьяволы! Воры!

– Уймись! Уймись! – Цыганки замахали руками. – Мы же ребятенку помочь хотели… Он бы нам кружечку вынес, водицы напиться.

Бабушка подбежала к нам, оттолкнула меня, выхватила крюк и кинулась к куче хвороста. Она вытащила увесистую палку и собралась было постращать ею цыганок, да те ужо улепетывали. И пить мигом расхотели.

В другой раз пошла бабушка в клеть цыганке хлеба отрезать, а та на пороге сидела и кормила грудью ребенка. Приманила цыганка курицу и сунула под одеялко.

Бабушка вынесла ей хлеб и говорит:

– Вот, милая, ешь на здоровье. Но больше не проси. Самой есть нечего.

Тут курица услыхала бабушкин голос и тихонько заквохтала. Цыганка и говорит:

– Тише, дитятко, не плачь, мы теперь с хлебушком, – закутала курицу детским одеялком и собралась удирать.

Курица почуяла беду и закудахтала громко.

– Ты эдак! – рассвирепела бабушка и схватила с крыльца косовище.

Но цыганке курицу отдавать неохота, воровка знай вертится и вопит:

– Скаженная! Ребенка убьешь! Разве я виновата, что твоя дохлятка сама под одеялко влезла!

Наконец курица выскочила из одеяла, и бабушка успокоилась.

Все эти мелкие происшествия со временем забывались, и цыганки, придя на хутор, смело смотрели нам в глаза, будто ничего и не было. А если кто помянет их плутни, они только посмеются и скажут:

– Так ведь это, милые, наше ремесло!

КОБЫЛКА

Хозяин купил у какого-то заезжего торгаша маленькую черную кобылку. Была она неказистая, ледащая, по к середине лета стала гладкая, залоснилась, как взрослая откормленная лошадь. А какая была смирная, надежная! Хозяйский Янис, бывало, подымет ей передние ноги, и она служит, как собака. А то на голову ей напялит свою шапку. И она разгуливает в шапке набекрень, как важный барин. Когда лошади разбредались по загону, только крикнешь: «Кобылка! Ко мне!» – и она тут как тут, будто конь из сказки. Пролезет между жердями изгороди и ветром подлетает к нам. Мы ее водили за собой, как щенка, угощали всякими лакомствами. Брюквой, морковью, бобами, горохом – всем делились мы с нашей подружкой, а она тянулась мягкими губами к гостинцам у нас в руках.

Так прошло лето. Кобылка сильно подросла. Я больше не доставал до ее морды, когда она подымала голову. Дни все чаще бывали холодные, дождливые. Случалось, вперемешку с дождем сеялась снежная крупа. Лошадей больше не выпускали на выгон. Кобылка стояла теперь в конюшне, в высоком тесном стойле. Когда я в первый раз зашел ее проведать, то едва разглядел в темноте белую отметину у нее на лбу. Я всегда припасал гостинец: хлебную корку, картофельную шелуху или еще что-нибудь. Она просовывала морду в щель высокой загородки и губами нащупывала угощенье. Мы с ней водили дружбу и зимой.

Но однажды утром, спозаранку, когда все еще спали, в батрацкую пошел хозяин с фонарем в руке и дрожащим голосом сказал:

– Спите! А в конюшне…

Во всех углах тотчас зашуршали сенники. Люди в испуге вскакивали с постели.

– Воры? – спросил дедушка, поспешно обувая деревянные башмаки.

Я поднял голову, жду, что будет.

– С кобылкой – беда!

Хозяин заплакал, и я вмиг будто заразился от него: уткнулся лицом в подушку и давай реветь, словно меня крепко поколотили.

Все встали, пошли поглядеть, что случилось с кобылкой. Только мы с матерью остались дома. Не хотел я видеть кобылку мертвой, с застывшими губами, с тусклыми глазами, как у заколотой овцы.

Люди, воротившись, сказали, что беда не так уж страшна, кобылка повредила ногу. Верно, лежа, под воротца сунула. Пока лошадь еще растет, это ничего, разве что в том месте нога будет толще. Понятное дело, надобно немедля ехать за старым Причем, пока нога не набухла, не загноилась.

Днем, собравшись с духом, я пошел проведать больную, принес ей несколько морковок. Вижу: стоит она, бедняжка, с перевязанной ногой.

– Кобылка! Кобылка!

Лошадка подковыляла к воротцам на трех ногах. Я потрепал ее по морде и протянул морковь. Кобыла шевельнула губами, вздохнула и поскакала обратно, к задней стенке закута. Не приняла моего угощения.

Через несколько дней слышу, взрослые говорят, что с кобылкой худо: копыто загноилось, смердит. Жалко, хороша лошадка! Да можно ли этак по-дурному строить стойла? Нешто не знают: загородку надо делать глухую, до самого пола, чтобы лошадь, лежа, ногу под нее не подсунула.

Когда пришла весна, мне больше всего полюбилось играть за сараем. Там у плетня я сидел на припеке один-одинешенек в россыпи цветущих одуванчиков. Рядом высился холмик свежей земли, и я знал, кто под ним лежит. Один за другим срывал я одуванчики и втыкал их во влажную землю, украшая ими холмик. А если вдруг больно щемило сердце, я слез не удерживал. Ведь никто меня не видел. Ну, а подойдет кто-нибудь, я проворно шоркну рукавом по глазам и принимаюсь напевать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю