355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янис Яунсудрабинь » Белая книга » Текст книги (страница 11)
Белая книга
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:32

Текст книги "Белая книга"


Автор книги: Янис Яунсудрабинь


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

ЧЕРТИ

Про черта я слыхал не меньше, чем про бога. Да и поминали черта ничуть не реже, чем святого духа. Сколько раз, бывало, слышишь – принесет кто-нибудь на коромысле ведра с водой, ненароком заденет за косяк и тут же: «Эх, черт!» Или случится что-нибудь потешное, все хохочут до слез, заливаются и только сквозь смех выдыхают: «Ох ты, черт!» Ну, а зимними вечерами, когда наступала пора сказок, так чертями все углы просто кишмя кишели. Бывали там черти о трех, шести, девяти и даже двенадцати головах…

Больших чертей я страх как боялся, а с маленькими забавлялся, все равно что с котятами. Не раз случалось мне вечером оставаться одному в избе, и когда во всех углах поднималась возня, я, разинув рот от ужаса, то и дело озирался – а вдруг пожаловал многоголовый! Но, на мое счастье, все черти там были махонькие, серые, точь-в-точь как наш пол, с блестящими глазками и длинными хвостами. Они не говорили ни слова, только ушами прядали, будто отгоняли мух, или вдруг, то у одного, то у другого сверкнут белые зубы, а меж ними мелькнет красный язычок. Я разглядывал чертей и не скучал. Но порой черти вроде злились: точили коготки, собирались полукругом, косясь на меня, подкрадывались к моему углу. Я торопливо крестился; и тогда по темной комнате словно пролетала белокрылая птица и спасала меня.

Как-то я спросил мать, видала ли она когда-нибудь черта.

Оказалось, она черта никогда не видала. И стала мне рассказывать, что черти бывают только в сказках. И что черт – дух, так же как бог, человечьим глазом он невидим, но всегда находится промеж нас.

– По-еврейски ли, по-цыгански говорят, черт, как и господь бог, всякий язык понимает и неотступно за людьми следит, – говорила мать. – Только бог отвернется, а черт тут как тут и сбивает человека на злое дело. Оттого-то на свете бывают и радость и горе, добрые дела и худые.

Такого объяснения мне было, конечно, мало, однако ж с матерью разговоры о чертях я больше не затевал. Мне было ясно, что ничего толком от нее не узнаешь. Да и как она может рассказывать о том, чего сама не видала? Нет уж, никто меня не обманет, будто главный черт это дух, когда я сам сотни раз видал чертенят. Дух… Это же, выходит, вроде – туман, пар… Он же горячий, от него дыхание спирает! Он только в бане! Нет, надобно спросить кого-то постарше. И я с тем же вопросом обратился к бабушке.

– Черт? – переспросила она. – Черта бояться нечего. Он в аду привязанный сидит, на самом дне.

Ага! Это уж совсем другой разговор!

– Бабушка, а ты его видела?

– Вот дурной, да разве я в аду бывала?

Бабушка громко расхохоталась, а потом погладила меня по голове и сказала:

– Погоди, сходим мы с тобой в село, я покажу тебе настоящего черта.

Тут я струхнул не на шутку.

– Как же он отвязался? Ты говорила – на привязи сидит?

– А вот сам посмотришь.

Наш разговор на том и окончился. Но привязанный в аду черт не шел у меня из головы. На самом дне пекла, где, верно, еще темнее, чем в овине, сидит, томится черт. А почему его вовсе не извели? Кто его там привязал?

И однажды я опять спросил бабушку:

– Ты, бабушка, сказала, черт сидит на привязи. Кто ж его привязал?

– Господь бог, кто ж еще.

– Но ведь бог добрый!

– Он добрый с добрым, а черт озорничал. Когда спаситель наш в пустыне постился сорок дней и сорок ночей, явился к нему черт и ну всяко искушать. А спаситель, ты ведь знаешь, сын божий. Вот господь-то на черта за это разгневался. Только встретился ему черт, господь хвать его за ухо и спрашивает, зачем тот его сына искушал. Ну, черт стал господу перечить, слово за слово, и повелел господь двум ангелам упрятать черта в ад и привязать.

– Верно, очень крепкая веревка понадобилась?

– Какая там веревка, милок! Веревка только корову удержит, а не черта. Там цепь тяжеленная, как наша колода, где белье бьют. А все ж и такая цепь наполовину перетерлась. И все оттого, что иные раззявы ножи на стол кладут черенком вперед. Как положат этак нож – на цепи у черта новая зазубрина. Смотри, внучек, никогда не клади нож черенком вперед…

– А когда он вырвется?..

– Кто? Черт? Тогда всем погибель. Он весь мир затопчет, огнем заплюет. Ишь ведь сколько времени злобу копит. Только сидит да рычит.

– И креста не побоится?

Бабушке недосуг было отвечать, но с меня хватило и этого. Теперь я узнал, где живет главный черт и что делает. Бабушкин рассказ я пересказывал себе на свой лад – куда подробнее и увлекательное. Ух, какая у меня получалась встреча бога с чертом! На том место пригнулись леса, раздвинулись тучи. В просвете появились два ангела ростом с высокую ель, в длинных белых одеждах. В золоте и шелках! Они повели черта за собой, как водят медведя. Да, как же это было? Они этого разбойника не думали ни тянуть, ни подгонять, а шли плавной поступью впереди, подняв головы, широко раскрыв голубые свои очи. А черт тащился за ними, как пес, поджавши хвост. И даже слезы лил. У самых ворот ада ангелы передали черта кузнецу. Десятеро дюжих молодцев едва подняли толстенную цепь. Кряхтя и охая, взвалили они цепь черту на правое плечо и под левой подмышкой сковали. Под такой тяжестью черт зашатался и лег. Но в скором времени цепь стала перетираться. Черт это увидел и завопил от радости, даже приплясывать стал вокруг столба, взбрыкивал, вроде теленка, и все силился разорвать цепь. Она держалась, держалась, но потом одно звено сломалось, свернулось крендельком, и черт с жутким воплем помчался на землю. О том, что было дальше, я думать не смел. Дрожа от страха, снова сажал черта на цепь и на этом успокаивался.

Летом мы пошли с бабушкой в село к ее крестнице, а моей крестной.

– Вот нынче я и покажу тебе черта, – сказала бабушка, когда мы подошли к вилитскому сараю.

Сарай стоял на лугу в полуверсте от дороги, но мы свернули туда.

Другого такого чудесного сарая я в жизни не видел. Все четыре его стены были сплошь усеяны чертями. Острым ножом там были вырезаны всевозможные черти, большие и маленькие. Там на могучем коне ехал король с длинной бородой, а черт вел его коня в поводу, и двое маленьких чертенят вилами тыкали коня в задние ноги. Там брел по дороге старый еврей-коробейник, сгорбленный, с огромным коробом на спине, а на коробе восседал черт. Была там и целая преисподняя, полная чертей и скорченных человеческих тел. Все черти были с копытами, рожками и мордами вроде овечьих. У иных чертей хвостов не было вовсе, зато у других хвосты извивались, точно змеи. Хвостатые черти очень походили на моих домашних чертенят, и я верил бабушке, что главного черта никто не видал и что он сидит в самом пекле на привязи.

– Ну, знаешь теперь, какие они, черти? – спросила бабушка, когда мы вышли из сарая.

– Знаю.

Чертей этих вырезали сыновья Вилита, когда пасли скотину на пастбище. Это были произведения искусства, а их создатели – истинные художники. Но то ли от бедности, то ли от непонимания своего таланта они так и остались простыми тружениками. И все ж в кладовой моей памяти они навсегда останутся великими художниками, и я бы с радостью отправился в дальний путь к старому сараю, если б не знал, что этот музей искусства давным-давно сгорел.

Говорят, в ночь пожара из сарая выскакивали черти и прыгали в ближнюю речку. И еще спустя долгое время, по ночам и в полдень, люди видели на гареве чертей, которые сидели там, уныло свесив уши. Издали они походили на груду головней.

ПЯТЁНА

Прежде моя мама не была такая бедная. У нее даже была рыжая корова с белыми рогами. Но потом корову пришлось продать. Деньги разошлись, другой коровы мы так и не купили. И частенько на ужин довольствовались бедняцкой похлебкой. Мы сидели в своем темном углу, мама держала на коленях плошку с водой, а я крошил в нее хлеб. Так, молча, хлебали мы бедняцкую похлебку.

Ту, последнюю нашу корову звали Пятёна. Она была дочкой бабушкиной Буренки и на свет появилась в пятый день недели. Росла она в ласке, в холе и выросла смирной, привязчивой. Бывало, пройдет мать мимо хлевушки, только словом обмолвится, а Пятёна тотчас голос подаст. Я любил трепать ее за мягкий теплый подшеек, почесывать шкуру, искать в коротких волосках, не завелась ли где вошь. Пятёне это очень правилось. Я совал палец в ее круглые ноздри. Она не обижалась, только всегда потом ловко чистила их кончиком гибкого длинного языка. Я хватал ее за рога, но однажды она выказала неудовольствие, мотнула головой – оставь, дескать, меня в покое. И я никогда больше за рога ее не брал. Мы с ней жили очень дружно.

Но вот случилась беда. Где-то в кустарнике наша Пятёна порвала сосок. В полдень мама стала ее доить – что за напасть? Корова ногу подымает, оглядывается, струя молока бьет вкось, то матери на кофту, то в рукав. Мать осмотрела Пятёнино вымя, прощупала один за другим все соски. Видит – на одном узкая красная полоса.

– Ничего, – сказала мама, – заживет.

Но ранка не заживала. Доить за этот сосок было нельзя, а когда доили, молоко бежало двумя струйками. А потом и само стало вытекать, чуть вымя набрякнет.

Мать заговорила о продаже Пятёны. Да и никто из домашних другого не мог посоветовать. Но надо было выждать, пока не убудет молоко. Пятёна прожила с нами еще целое лето.

И вот пришло время расставаться. Мать попросила у хозяина лошадь, мы привязали Пятёну за веревку к задку телеги и поехали на базар. На базаре я еще никогда не бывал. При виде такого моря людей и скотины мне стало страшно. Чудилось, заедем мы туда и обратно не выберемся, пропадем. А какой гомон! Какая мешанина звуков вырывалась из этой толчеи! У ворот бледная нищенка-литовка позванивала маленьким колокольчиком. Чуть подальше сидел лохматый старик нищий и играл на гармонике. Подле него, сгорбившись, закрыв глаза, стояла грязная девчонка чуть постарше меня и пела песню. Мы проехали по улице мимо них и развернулись. Дедушка распряг лошадь, поднял оглобли торчком, чтобы не мешали. Теперь можно было начинать торг с покупателями-евреями.

– Сколько просишь? Сколько просишь? – твердили они без умолку.

– Двадцать восемь, – всякий раз отвечали мы.

Покупатели только усмехались и один за другим отходили.

Подошла к нам высокая худая литовка в желтой кофте. Она заглянула Пятёне в рот, пощупала у нее кончик хвоста, подавила вымя.

– Двадцать пять, – сказала она.

– Тебе и за тридцать не отдам, – ответила мать.

– Это почему? – растерянно улыбнулась литовка.

А мать шепнула ей:

– Для хозяйства не присоветую никому.

Литовка поняла, поблагодарила и ушла.

Тут маме втихомолку досталось.

– Дура этакая! – ругал ее дед.

– Ну и пускай дура! – отвечала она.

Опять стали подходить евреи, торговались, хаяли нашу корову. Сбили цену до двадцати трех рублей, мама уже было согласилась продать, но той порой подошел молодой барин в зеленой шляпе и коричневых перчатках. Он оглядел корову со всех сторон, и она ему понравилась. После долгих переговоров он сторговал ее за двадцать шесть рублей, и мама взяла у него деньги.

– Далеко повезете? – спросил дед.

– В Корочкину усадьбу, под Большую Елгаву.

Мать пригорюнилась.

– Значит, больше нам не свидеться, коровушка моя! – С этими словами она протянула Пятёие последнюю корочку хлеба.

Явился какой-то бородач, накинул Пятёне на шею тяжелую цепь. С непривычки бедняжка уныло понурилась, будто в ожидании еще горших бед. Мама отвязала от телеги Пятёнину привязь и сказала:

– Снимите с нее цепь, барин. Я свою веревку отдам. Новая, крепкая, ручаюсь – не порвется. А у коровы хоть какая-то привычная вещь будет на чужой стороне.

Барин посмеялся, но цепь велел снять. И Пятёну увели.

Мама вынула из кармана деньги, подержала их в стиснутом кулаке и сунула обратно. Потом мы пошли на базар.

Мне купили новый картуз с ярким бумажным козырьком. Купили обвитую золотой тесемкой, длиннющую конфетину, похожую на верстовой столб, и еще купили сдобную булку, украшенную пупырышками. Я ходил по улице, уцепившись за материну юбку, и жевал сдобу. Пятёна была забыта.

Но когда мы выехали с базара и свернули на большак, знакомый голос позвал меня.

Мы оглянулись.

Близ дороги у длинной перекладины стояли на привязи коровы и быки. Среди них была и наша Пятёна. Она повернула голову в нашу сторону и мычала. Мы видели ее черные глаза.

Мама всхлипнула, сказала деду, чтоб погонял лошадь, – чего шагом плетемся, разве это езда? Дед натянул вожжи, и мы припустили, да так быстро, что зеленые полосы обочин побежали нам навстречу.

Весь вечер мама была молчаливая, спать легла, не поужинав. На другой день я слышал, как она у колодца говорила хозяйке:

– Продать бедняку, у кого, поди, всего-навсего одна животина, посовестилась.

– Так-то оно так, – подтвердила хозяйка. – В хозяйстве ее держать – рисково, может, и зарастет ранка до отела, а все ж ручаться нельзя.

– У меня прямо камень на сердце, – сказала мама. – Не иначе – грех я на душу приняла, что не выложила тому барину всю правду.

– Ничего, – успокаивала хозяйка. – Думаешь, у такого карман отощает? Не захочет держать – продаст.

– А как пусто стало… Куда ни посмотришь… Вроде кто помер. Войдешь в хлев – где же моя Пятёнушка? Ни привязи нету, ни яслей. Только и плачешь.

С тех пор по вечерам мы часто ужинали бедняцкой похлебкой. Кроша хлебные корочки, я часто вспоминал Корочкину усадьбу.

И по сей день, если порой встретится в газете это название, я сразу вспоминаю нашу Пятёну. Мне чудится, будто она еще жива и будто – зайди мы с мамой к ней в хлев – знакомый голос позовет нас и нам навстречу засветятся два черных ясных глаза.

МОЙ ОТЕЦ

Не знаю, во сне я это видел или наяву, но память хранит отрывочные картины отцовской болезни и его похорон. Я вижу все, как сегодня, кажется – протяну руку и потрогаю гладкий черен лопаты, воткнутой в желтый песочный холмик; скажу слово или заплачу – отец подымет голову и взглянет на меня.

…Большая сумрачная комната с желто-зелеными окошками. Страшный черный зев печи прямо напротив бабушкиной кровати. На ней сидит бабушка, мать моего отца. Я примостился за ее спиной и, навалившись на костлявое бабушкино плечо, трогаю пальцем пуговицы на ее кофте, будто пересчитываю. Это мое занятие. Чуть подальше, у задней стены, еще одна кровать. На ее краю сидит бледный человек и кашляет. На нем грубая холщовая рубаха, еще более грубые порты. Грудь у него голая. На полу возле его ног посудина с водой. Человек этот – мой отец.

…Опять я стою на кровати, играю концами бабушкиного красного платка. Они влажные. Кровать у задней стены пуста. А посреди комнаты на стульях стоит белый длинный ящик с высокой крышкой, похожий на дом. Люди ходят бесшумно. Мама подсаживается к нам, берет мои руки в свои и вдруг валится ничком, зарывается лицом в подушки. Мой отец умер.

…На крышке ящика потрескивает тонкая сальная свеча, мама сидит на стуле с книгой на коленях. Домочадцы, понурые, каждый в своем углу. Просыпаюсь утром… Мама все сидит на стуле, только голова ее склонилась над самой книгой.

…Мы едем зеленым лесом. По обочинам дороги сосны, стволы толстые, как бочонки, обомшелые, в трещинах. Мы едем по мосту. Вода в речке совсем красная. На воде желтые цветы. Тяну к ним руку… Провожающих длинная вереница. Из-под дуги вижу спины ездоков, другие темные дуги и гривы лошадей. Мы едем далеко-далеко.

…Серый сосняк. На земле полно шишек, но мне до них не добраться: бабушка держит меня на руках и наземь не спускает. Вижу большую кучу желтого песка. В него воткнуто несколько лопат с красивыми рукоятками. Я тянусь к одной из них. Вокруг люди поют и плачут. Потом парни берут лопатами песок из большой кучи и ссыпают его чуть подальше. И вот уже там вырастает холмик. На его верхушке черный крест. На кресте пара узорных рукавиц. Какой-то человек вынимает нож и перерезает нить. Мама падает на колени у самого креста, приникает лбом к песку. Бабушка ставит меня подле мамы. Оглядываюсь вокруг, потом тычу пальцем в мягкий песок, делаю ямки. Как славно бы я тут поиграл, но пошел дождь, и мама увозит меня.

Кратки и бедны эти видения, но они поныне живут в моем сердце. Мне чудится даже, что с каждым днем они все ярче, все отчетливей. Не помню ни единого его слова, ни единой ласки, даже ни единого взгляда – и все же люблю отца и часто перебираю в памяти отрывочные воспоминания.

В НЯНЬКАХ

Мик, брат моей матери, зимой сыграл свадьбу, а на юрьев день перешел с женой батрачить в Осаны. Теперь у Мика сын, маленький Яник. Как-то раз, в воскресенье, Мик пришел к нам в гости и попросил маму, чтобы отпустила меня к ним нянчить малыша.

– Да его самого еще нянчить надо, – сказала мама.

Все же они договорились, и пришлось мне пойти в няньки. С моими возражениями никто не посчитался, и вскоре я уже семенил за Миком по дороге… На душе у меня кошки скребли, и вздумай кто-нибудь меня пожалеть, я бы тотчас разревелся. Мне чудилось: ворочусь домой, а мама уже состарилась или померла…

Мик видел, что я горюю, и всячески старался меня утешить. Расписывал все забавы и удовольствия, ожидавшие меня в Осанах. Раков я когда-нибудь ловил? У них там сад над берегом Салате, а в ней раки что коряги. Прибить лягушку, ободрать, положить в рачню, и таскай раков, хоть по сотне в день.

– А с Яником кто будет?

Мик сразу не ответил и только немного погодя сказал негромко:

– Понятно, с ребенком сидеть надо, но ведь сама-то и в обед и вечером прибежит домой, и ты тогда вольная птаха.

Не очень-то меня веселили эти посулы, но все ж от сердца чуть отлегло. Я шел теперь рядом с дядей и даже время от времени что-нибудь у него спрашивал. Между прочим, я осведомился, есть ли в Осанах яблоневый сад.

Как же, яблоневый сад у них есть и притом на самом берегу Салате. Яблоки прямо в речку падают, течение относит их в камыши, можно их там вылавливать, как раков. А еще есть возле овина высоченный дуб, а на дубе галочьи гнезда. Можно туда слазить, и жаркое обеспечено. Я подумал-подумал и решил, что, может, не так оно и плохо будет в Осанах. Дома-то у меня чего хорошего? Разве что мама… Так ведь и она часто на меня сердится, а то и стукнет.

Я стал подбирать и метать камешки, временами даже посвистывал, словом, чуть воспрянул духом.

К Осанам мы подошли на закате. Там и вправду было очень красиво. Над речкой Салате горбился старый мост. Под мостом такая глубина – дна не видать. В черной воде, почти на поверхности, сновали рыбешки, юркие, серебристые.

Потом мы прошли краем росистого луга у излучины, миновали овин, старый яблоневый сад. Да, он тянулся вдоль самого берега. Высоко над землей в кудрявых кронах виднелись яблоки. И уже довольно крупные. И вот наконец могучий дуб у края дорожки. Галочьих гнезд на нем было много, но как до них доберешься? Я подбежал к дубу, раскинул руки. Куда там! И десять таких, как я, не обхватят. С тем же успехом можно карабкаться на гладкую стену.

Жена Мика встретила нас приветливо. Меня она даже поцеловала. И сразу усадила есть кашу, щедро забеленную молоком, дала хлеба и творога.

– А где Яник? – робко спросил я.

– Уже спит, – отвечала она, показывая на угол комнаты.

Там, рядом с ее кроватью, висела колыбель под пологом из серого платка, такая же, как у Петериса, малыша нашей хозяйки.

Микова жена, засмеявшись, сказала, чтобы я не беспокоился, спал до завтрака, ночью укачивать малыша не придется. Хватит мне и днем этой работы. Такого кроху неохота на поле таскать, да и не в чем. В обед она прибежит поглядеть на нас и малого покормит.

Хоть и устал я с дороги и постель была не жесткая, но спал беспокойно. Одеяло то и дело сбивалось на пол, один раз я и сам свалился с лавки вместе с подушкой, набитой шуршащей свежей соломой. Среди ночи я, помнится, частенько хлюпал носом.

Утром проснулся от сильной боли. До уха нельзя было дотронуться. Что за напасть! К завтраку пришел Мик, подвел меня к окошку, осмотрел ухо и сказал, что туда, кажется, попала соломинка, вроде бы там белый кончик торчит. Оп велел жене дать ему две вязальные спицы, ухватил ими кончик соломинки и вытащил. Он был с дюйм длиной. Колкая ржаная соломина проткнула наволочку, кончик надломился и попал мне в ухо. Мик сказал, что надо надеть еще одну наволочку; жена, как видно, так и сделала, потому что больше ни разу со мной ничего такого не случалось.

В то же утро началась моя работа.

Все ушли на прибрежный луг убирать сено. Дом словно вымер. В просторной комнате осталось всего-навсего два живых создания. Когда малыш спал, на меня порой даже нападал страх, но стоило ему проснуться, он принимался верещать, как дурной. Я по-всякому старался его успокоить, но ничего не помогало. Бывало, с досады скажешь ему: «Ну и кричи, чертенок, пока не выкричишься!» – и отойдешь от колыбели.

Тогда малый начинал закатываться от крика, с перепугу я подбегал к нему и снова качал колыбель. Но он не унимался. Временами он орал до посинения. Я не знал, что и делать. Ведь я мог его только качать, брать малыша на руки мне запретили, – можно хребтинку покалечить, он ведь еще слабенький. И я затянул все ту же песню: «Баю-баю-баю-бай! Аа-аа-аа-а!»

Но этим его еще больше раззадорил. Да это же не Яник, а сам черт лежит в мягкой колыбели.

– Ну, погоди у меня!

Я остановил колыбель, повернул на бок спеленатый сверток и отхлопал его по тому месту, где, по моему понятию, был его задок.

Малыш зашелся криком: наука впрок ему не пошла. Он строптивился по-прежнему. Тогда я стал подкидывать колыбель так высоко, что малыш в ней подскакивал. Должно быть, ему надуло полон рот ветра, потому что он ненадолго умолк и только испуганно таращил на меня глазенки.

– Глупый ты, – внушал я ему. – Разве бы я тебя наказал, если б ты слушался?

Мне стало его жалко. Я протянул руку и погладил крохотную головку. Но он сморщился и опять реветь. И тут я, отбросив всякий стыд и гордость, стал ему подтягивать. Когда мать Яника прибежала домой, нянька и подопечный громко ревели.

– Ай да мальчишки у меня, – смеялась она.

Я мигом вытер глаза. Вовсе не оттого плакал, сказал я, что не мог Яника успокоить, а просто всякие мысли пришли в голову, вот и взгрустнулось.

А Яник – ишь, гаденыш, – стоило матери до него дотронуться, тут же умолк. А когда она приложила его к груди, он сперва раз-другой пискнул, а потом стал сосать и так, за едой, уснул.

– Теперь ступай, побегай, – сказала мне Микова жена, уложив ребенка в колыбель. – Он поспит. Только далеко не убегай, а то не услышишь, когда проснется.

Опять все пошло хорошо. Я побежал на речку, сорвал две камышины, сделал из них уточек. Они у меня так славно плавали в омуте. Потом я бродил по кромке берега, присматривался, не вылезет ли рак из своей печуры.

Хозяйка полола огород. Я присел между грядками, и мы с ней поговорили о том о сем. Она спросила, держит ли моя мать овцу или поросенка, я ей обо всем рассказывал. Вдруг мы услышали, что Яник опять кричит, и хозяйка сказала мне:

– Ну, малый, беги скорей!

Понемногу я к работе привык, познакомился со всеми домочадцами, они со мной обходились по-доброму. И если никак не мог сладить со своим подопечным, то мне помогала хозяйка либо старая Прициха. Они делали малому соску. Нажуют черного хлеба с сахаром, завернут в льняную тряпочку, перевяжут тряпку ниткой, потом еще пожуют, чтобы примять соску, и сунут малышу в широко разинутый рот. Малыш тут же умолкал, принимался сосать, изредка похныкивая, и вскоре начинал дремать. Смотрю – он уже спит. Я переставал качать колыбель. Лишь иногда кончик соски подрагивал: это малыш посасывал ее во сне.

Жизнь моя в Осанах больше не казалась мне такой тяжелой, как вначале. И кормили меня лучше, чем дома. А все же, когда служба моя закончилась и я с заработанным двугривенным в кармане вернулся домой, мир показался мне светлей и радостней. Близилась осень, но даже летом солнце никогда меня так не грело. И все меня привечали. И мама стала поласковей. И вовсе она не состарилась за эту долгую, долгую разлуку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю