355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янис Яунсудрабинь » Белая книга » Текст книги (страница 2)
Белая книга
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:32

Текст книги "Белая книга"


Автор книги: Янис Яунсудрабинь


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

За парниками разрослась высокая душистая пижма. Она подставляла полуденному солнцу свои желтые подушечки, приглашая пчел посидеть на них. А у самой стены избы торопливо вытягивались стебли любистка, того, что летом и зимой кланялся под окном хозяйской комнатушки.

На восточной стороне у стены насыпали песку, положили старое бревно и устроили завалинку. Солнечным воскресным утром кто-нибудь, в одиночку или вдвоем, присаживался на завалинку погреться, а то, бывало, в праздник там собирались все домочадцы разом. И тогда лучше нашей завалинки не было на свете места.

Тут же неподалеку, напротив завалинки, были хозяйские грядки со свеклой. Потому как в стене кладовой окошек не было, земля на огороде тучнела день ото дня. Свекла крупная, ядреная, росла как на дрожжах, прямо-таки сама выпирала из земли. Над ботвой алели маки, красовались бархатные темные метелки волчьих бобов и сборчатые листья кормовой капусты с твердыми, будто деревянными, стеблями.

Со двора под горку вела дорожка, сплошь заросшая одуванчиками и подорожником, она отделяла свекольные грядки от большого огорода.

Под горушкой у самой дороги стояла развесистая кривая ива. Ее комель тонул в зарослях крапивы. От старости ветви ивы сделались до того хрупкие, что нередко отламывались сами собой, особенно в зимнюю пору. За капустными грядками выстроились в ряд еще несколько ив. Подле последней ивы была глубокая копань с неиссякаемым запасом воды. Ее называли нижним колодцем. Очень он был там к месту: весной во время поливки огородов было бы истинным мучением – таскать воду со двора.

* * *

Клети. Все они мало-помалу пристраивались друг к дружке и были под одной крышей. У самых ворот скотного двора новая клеть хозяев. К ней впритык – маленькая красивая калитка. Через калитку, обойдя клеть, можно было выйти на хозяйский капустный огород, о котором, пожалуй, и рассказывать нечего, кроме как то, что огорожен он был плетнем, а вдоль плетня рос сочный крупный щавель. У новой клети была высокая подклеть. Со стороны огорода туда мог бы подлезть и взрослый человек, только лазить под клеть ему было незачем.

Спереди с кровли спускался широкий навес над такой же ширины крыльцом. У крыльца большущий белый камень. Рядом с ним темный камень, поменьше. По таким ступеням и малый ребенок мог забраться на дощатое крыльцо и оттуда в клеть. С одного боку крыльцо снизу и до крыши наглухо забили досками, устроили там нечто вроде собачьей конуры. Положили туда мешки с соломой, и собаки наши спали прямо-таки по-царски, хотя и очень чутким сном: только успеет еврей-коробейник свернуть на наш прогон, псы уже подергивают ушами и принюхиваются.

В клети было красивее, чем в избе. И столько света проникало через маленькое оконце, что можно было читать, даже если приходилось притворять дверь, когда подымался ветер. Через это окошко виден был весь двор и крыльцо избы.

В клети был дощатый пол и крепкий потолок. А под крышей держали всевозможные лишние и не слишком нужные вещи. Внизу стояли шкапы, стол, кровати, окованный железом хозяйкин сундук с приданым. На крышке сундука голубая роза с пятью лепестками.

Шкапы коричневые, крашеные, один совсем простой, без росписи, только наверху над дверцей красные цифры: 1864. Зато у второго все углы окаймлены голубыми дужками, а на дверце в самой середке во все стороны распластался голубой цветок. Под дверцей шкапа ящик, а над дверцей – тоже голубой краской – выведены такие же цифры, что и на старинном молитвеннике: 1827.

На полу в клети лежало тяжелое пушечное ядро, гладкое, ничуть не заржавелое; бывало, если кто толкнет его ногой, весь пол громом громыхает. И тогда под клетью куры с перепугу хлопают крыльями и с отчаянным кудахтаньем пускаются наутек.

Рядом с клетью маленький сараюшко, закуток шагов пять в ширину. Порой туда заталкивали телегу, на которой готовились ехать на свадьбу или в церковь, и тогда к мучному ларю протискивались с трудом.

Дальше – батрацкая клеть. Потолка в ней не было, а просто между стропилами, поперек, наложены жерди, на них вешали разный рабочий инструмент: связки грабель, вилы, косовища. Там же лежали и пустые мотовила, пучки лучины, палки для нитченок. Косы навешивали как можно выше на стропила, только мужчины и могли дотянуться до косовища. Наверно, не одна крыса покалечила лапу, перебегая по стропилам, ведь коса всегда острая, если не попадет в женские руки.

Пол в батрацкой клети был двойной. Сперва настлали круглые бревна, потом пазы между бревнами залепили глиной, и весь пол заровняли. Но со временем глина пооббилась, появилось множество щелей, и ветер знай разгуливал из-под клети в клеть или наоборот, это уж смотря по его прихоти. Иная щель так была широка, что сквозь нее проскакивал не только зубец грабель или обмылок, но даже молоточек или катушка ниток. Тогда самому маленькому из домочадцев надо было лезть под клеть и охотиться за пропажей. Иной раз коротышке-охотнику там, в сумраке, доводилось повстречаться с пестрой пупырчатой жабой. Оба они цепенели, уставившись друг на друга, и ждали, кто первый кинется бежать. Случалось, отступала жаба, но бывало и так, что она сдаваться не желала, и тогда, обомлев от страха, отступал человек. Человек этот был я.

Вдоль стен батрацкой клети стояли сундуки, лари, шкапы и шкапчики, а между ними всевозможные кубышки, ушаты, коробы, бадейки, лоханки, кадушки, корыта, ведерки с узкими и широкими доньями, с деревянными и железными ободьями и с ручками веревочными или из дратвы.

В стенах было множество крючков и колышков. На них пристроили берда, нитченки, связки палок. На таких же крючках висели жгуты чесаного льна, связки тесемок для постол, мотки шерсти и торбы с куделью. Там же в пучках висели всяческие лекарственные травы: пижма, хвощ, тысячелистник, плаун-боронец, горечавка, – да разве их все упомнишь…

Под стропилами на веревках висели обструганные палочки – вешалки для праздничной одежды. То тут, то там на них пестрели вороха полосатых женских юбок. А были и вовсе бедные вешалки, на которых в ожидании осени томились по три-четыре латаных мешка. Посреди клети на чурбачках и чурках лежали разного размера и разного содержимого мешки и торбы. Осенью они заполняли почти всю клеть. Тогда-то наши женщины бывали куда как смекалисты насчет готовки – только и бегали с полными передниками из клети в избу, не то что среди лета.

Подле батрацкой клети был хозяйский амбар. Там, в обширных закромах, сколоченных разом с амбаром, держали только зерно. Для каждого злака – свои закрома. А в закрома с рожью клали свиной окорок. Не раз, бывало, еврей-торговец приедет за рожью, запустит туда руку, да и угодит пальцами в свиное сало. Тут он как передернется и давай вытирать руку о стенку, а потом о свой заношенный до блеска долгополый лапсердак. И еще обмывал руку водой.

Амбар выстроили в богатые урожайные годы, и закромов понаделали слишком много. Потом никогда не удавалось наполнить их зерном. В некоторых держали льняную полову или вытрепанный и связанный для продажи лен. Конопля, бобы и горох хранились в особых ящиках.

У амбара и батрацкой клети такое же крыльцо, как и в хозяйской новой клети. И с боков вделаны две опоры. Они служили коновязью, когда случалось заехать гостю или еврею-торговцу из тех, что побогаче. Вместо ступенек и здесь тоже лежали большие гладкие камни. На них удобно было выколачивать одежду.

Дальше стоял большой тележный сарай. Он был еще новее хозяйской клети. Там тоже был настлан пол и на одной половине – крепко сколоченная поветь. Летом на поветь ставили сани и дровни. Зимой – закладывали тяжелые рамы и даже колеса. Какими жалкими выглядели тогда внизу прислоненные стоймя к задней стенке тележные кузова с обляпанными грязью задками. Но бывали случаи, что под самое рождество колеса приходилось скатывать с повети. То-то телеги гордились! Они сознавали свое превосходство! Летом на троицу саням небось никогда не доводилось ездить до самой церкви.

В сарае на повети хранилось еще множество нужных в хозяйстве вещей: доски, планки, лемеха, оглобли, колесные ободья. Многое из всего этого добра валялось там еще со времени постройки сарая или задолго до того годами лежало в овине или еще где-нибудь под стрехой.

Из маленького застекленного оконца в северной стене сарая виден был хозяйский огород, где росла капуста, за огородом – выгон, а еще дальше – крыши соседнего хутора.

В углу лежал ворох гороховины, которую стелили в сани, когда ездили в гости, или набивали ею мешок на сиденье, потому что она мягче соломы и не так быстро слеживается.

Неподалеку от оконца в полу зияла дыра. В нее сметали навоз. Ведь лошадей обычно запрягали тут, в сарае, а у лошади, как известно, дурная повадка: только поставишь в оглобли – тотчас поднимет хвост. Выметенный в дыру навоз уносило потоком дождевой воды на хозяйский огород, потому что от колодца по всему двору и дальше, как раз под дырой в полу сарая, пролегала канавка. В нее стекала со двора вся вода. Под сараем во время дождя можно было преспокойно спрятаться, сидя или стоя на коленках любоваться большущими пузырями, что уносила с собой мутная речушка, а то можно было и меленку поставить и что-нибудь молоть-перемалывать в свое удовольствие. Но как только дождь унимался, речка исчезала, и на земле поблескивала лишь извилистая дорожка.

Ворота сарая были двойные, раскрывались наружу и вовнутрь. Снаружи они были украшены ромбами, выложенными из планочек. Глянешь издали на закрытые ворота – точь-в-точь шестерка бубен. Такой на них был узор.

Впритык к сараю лепился низенький сараюшко: батрацкая пунька с высоким порогом, совсем пустая, с дырявой крышей. Но когда летом дыры затыкали сеном, то внизу у подножия копенки можно было сладко спать. Рядом с пуней – последняя постройка в длинном ряду – стоял небольшой батрацкий хлев, с таким же, как у пуньки, высоким порогом. Когда навоз из хлева убирали, коровы задевали брюхом о высокий порог, поэтому им приходилось через него перескакивать. Так же с подскоком выходили на волю и возвращались в хлев овцы, покуда опять не наберется навоз.

Подле самого угла хлева росла белая березка. Ее корни доползали до прогона, и, хотя им там крепко доставалось от колес и копыт, дерево быстро росло, и верхушка его уже поднималась над крышей пуни, а ветви, казалось, вот-вот соединятся с ветками осины по другую сторону прогона.

Для того чтобы попасть в конюшню, надо было повернуть вспять и, минуя весь ряд строений, слова подойти к хозяйской клети. Там, рядом с огородной калиткой, были большие тесовые ворота, заляпанные понизу навозом и грязью. Через эти ворота сперва попадали на скотный двор, просторный четырехугольник, огороженный с двух сторон жердяной изгородью, такой частой, что и курице не пролезть. Две другие стороны скотного двора составляли конюшня и хозяйский хлев. Вход в конюшню был с дальнего конца; над коричневыми крашеными воротами поблескивала красная жестяная дощечка. У входа стояла приставная лесенка, по которой поднимались на сеновал за сеном или за соломой для подстилки.

Над каждой кормушкой в потолке было отверстие, поэтому задавать корм лошадям было проще простого: полезай наверх да сбрось сена, сколько понадобится.

А посреди конюшни в потолке зиял очень большой проем. В него скидывали солому на подстилку прямо в овечий закут. Овцы всякий раз с перепугу шарахались в стороны, чуть стенку не прошибали.

В конюшне было четыре стойла, но лошадей всего три: две гнедых рабочих, третья – жеребенок, черная ладная кобылка, которая, всем на диво, со временем поседела. Четвертое стойло предназначалось для лошади приезжего гостя или торговца.

В конюшне у входа стояли две старые бочки. Должно быть, из-под водки или пива, а то и керосина. В одной из них держали чистую воду, в другой – мучное пойло. В этой бочке всегда мокла длинная веселка, которой, прежде чем зачерпывать, сперва пойло как следует перемешивали. Наполняли бочки водой под вечер, как только начнет смеркаться,

К стене конюшни примыкал небольшой хлев. Тут держали телят, свиней, поросят. Посреди хлева оставалось вдоволь свободного места, зимой девушки тут стирали белье, а телята сквозь щели загородки пялили на прачек свои большие спокойные глаза. Но если девушки, колотя белье вальком, поворачивались так, что мыльные брызги попадали зрителям в глаза, телята принимались чихать, отступали подальше и приходили обратно, только когда прачки снова склонялись над лоханью.

Поросята были не такими любопытными. Потычутся пятачками в щель, малость повизжат, но, уразумев, что съестным от этого не разживешься, принимаются сами рыться в соломе, задравши хвосты колечками и сердито похрюкивая.

В углу двора, к которому сходились оба ряда хозяйственных построек, стоял большой сенной сарай. Там держали сено для всей скотины. Целую гору! Но к весне гора оседала и помаленьку таяла, как снег.

Дальше был коровник. Самый красивый из наших хлевов. Чем ниже оседала в сарае гора сена, чем больше соломы убывало на повети в конюшне, тем выше поднимался в коровнике пласт навоза. К весне Пеструха, стоявшая у самого входа, могла чесать шею о притолоку. И тогда в хлеву наводили порядок, навоз разравнивали, большую часть вывозили, а там, глядишь, и до лета оставалось недолго терпеть.

По утрам в хлеву от едкой вони дух захватывало. У коров слезились глаза, и от этих огромных круглых глаз до самой шеи сбегали темные полоски.

Ласточкины гнезда на балконах под кровлей опускались так низко, что хоть за клюв бери белогрудых птенцов, когда они выглядывали из гнезда. Людей они вовсе не боялись, до того к ним привыкли.

Но как только навоз выгребали, кровля разом подымалась. Привязь нужно было крепить на нижнюю проушину. Весь коровник становился огромный, а коровы в нем казались маленькими, прямо как букашки. И тогда эхо в хлеву бывало такое гулкое, – скажешь погромче слово – оно будто само себя заглатывает. А щебетуньи-ласточки сновали высоко-высоко под крышей. Теперь им там было одиноко.

* * *

Вот какой был наш хутор.

В этих бревенчатых хибарах и за их порогом проходило мое детство, и я бывал там по-детски счастлив, а порою так же по-детски несчастлив. И все же давние мои несчастья ныне мне видятся счастьем: многое стерли годы, многое восполнила память. Отрадно вспоминать всех тех людей, кого я видел вокруг себя, кто перемолвился со мной хоть словом. Вспоминаю и глянцево-черных скворцов, и призывный их свист: они звали поднять глаза к синему небу. Там они покачивались на ветке березы, средь розовых сережек.

А вокруг нашего хутора раскинулись поля, рощи, леса, холмы, и все манило, звало меня. Зимой, когда я в сумерки, босиком, выбегал во двор, я слышал на болоте скрип полозьев; летом – голосистую перекличку петухов, крики куликов, чибисов.

Будь же вовеки благословен, серый песок, мягкими ладонями ласкавший мои босые ноги! Будьте вовеки благословенны, милые сердцу люди, что не раз направляли шаги мои и помыслы к добру! Будьте благословенны, ветхие лачуги, где некогда обретал я кров и тепло!

ХРОМОЙ ЮРК

Две добродетели перенял я от хромого Юрка: неприхотливость и беспечность. Быть может, и толика упрямства, которую я сохранил по сей день, тоже досталась мне в наследство от покойного друга. Если так, то я должен от души поблагодарить его.

Хромой Юрк пришел к нам из другой волости. Кажется, из Залвиетской. Родных у него не осталось, был он один как перст. Для своих семидесяти лет да при такой хромоте Юрк был крепкий и подвижный, хоть и числился в волостных калеках, которых хозяева из жалости пускали на хутор и потом прогоняли, если от них не было никакой пользы. Хромой Юрк получал от своей волости ежегодно несколько мер зерна. Оно-то и притягивало хозяев, словно магнит. Почему? А потому, что старик пока еще с любой работой справлялся и взамен ничего у хозяина не требовал, кроме кой-какой одежонки да самой малости покупного табачку, который добавлял в смесь чабреца с сенной трухой.

Правая нога у Юрка была калечная, толстая в щиколотке и кривая. При ходьбе он вовсе не мог ступить на пятку. Когда Юрк пришел к нам на хутор, я все удивлялся, отчего это он ходит не как все люди, и не раз, когда мы с ним вместе куда-нибудь отправлялись, я норовил тоже выгнуть ногу, как он, и ступать только на пальцы. Я этим даже как бы хвастался, пуще всего при зрителях. Эка невидаль, я, мол, тоже так умею!

Однажды Юрк заметил это да как гаркнет:

– Хватит дурить!

«С чего бы он так осерчал?» – удивился я.

– Беды захотел? – сказал Юрк. – Думаешь, нищему калеке легко на свете живется? Здоровый играючи ту работу сделает, над которой я надрываюсь.

– Да разве ты нищий?

– А кто, по-твоему? Богатей, что ли? У кого руки-ноги калечные, тот нищий.

– А почему у тебя нога калечная?

Я был маленький, несмышленый, но с Юрком, который со взрослыми в разговоры не вступал, мы много времени проводили вместе, и он делился со мной, как с разумным человеком, – понимал я, что он говорит, или не понимал.

– Почему калечная? – переспросил Юрк. – Потому как поломана. Был я чуток постарше тебя, когда отец…

– Неужто у тебя, у такого старика, есть отец?

– Эх ты, чудо-юдо! Да бывает ли человек без отца?

– Отец бывает у ребятишек, – доказывал я. – А твой где?

– Где? Нынче он важный барин. Взял в аренду Сальский погост. – Юрк громко рассмеялся, а потом стал рассказывать: – Ну, а в те времена мой отец был в Лучах батраком. Как-то раз пошел он пахать, а меня усадил на конягу, чтобы я до поля верхом доехал. Сам он соху нес и шел следом. Конь был смирный, но у канавы заупрямился, отец и наддай ему мотком вожжей. Конь как шарахнется, я не успел за гриву уцепиться и свалился. Хотел было вскочить, из канавы вылезти, и опять повалился: нога отказала.

– А отец что?

– Думаешь, подбежал: «Сынок, что с тобой?» Еще чего! Он меня вожжой угостил за то, что ездить не умею. Взял лошадь да в поле. А я остался в канаве, у обочины. С места не сдвинуться, нога разбухла – бревно бревном. Лежу, видно мне, как отец под горушкой пашет, но в мою сторону даже не глянет, а кричать боюсь. Только когда батрачка принесла полдник, сказал ей про свою беду, и меня отнесли домой.

– Кто тебя отнес?

– Отец и отнес. Пусть будет ему земля пухом. Взял на закорки и притащил домой.

– Тогда ты и сделался нищим калекой?

– Я долго провалялся, а когда встал, уж больше не мог бегать, как все ребята. На другое лето отдали меня в Вилцани свиней пасти. Нога еще сильно болела, но вприскочку я передвигался споро.

Стар был Юрк и легкой жизни не знал, но сохранил на удивленно веселый нрав. Проявлялось это всякий раз, когда на дворе собирались дети. Сидит, бывало, Юрк у ворот тележного сарая и по-всякому над ними подшучивает. Увидит, скажем, что кто-нибудь морковку или брюкву грызет, и непременно спросит:

– А мне дашь?

Все знают, что Юрк от угощений отказывается, но сказать «нет» нельзя.

– Дам!

– Молодец! А сказал бы «не дам», так враз бы с тебя шкуру содрал, как с хорька, и закинул бы на крышу амбара, пускай сохнет, покуда коробейник не заявится. На понюшку табаку, может, и сменял бы.

Ребята хохочут-заливаются.

Но тут мальчонка, вздумав похвастаться своей смелостью, изготовится к прыжку и выпаливает:

– Не дам!

Юрк подскакивает, будто на пружине. Никогда он за нами не гонялся, но мы все равно мигом разлетались в разные стороны, как мухи.

– Стой! – кричал Юрк. – Сперва подойди, дай пощупать, какая она у тебя, шкуренка, крепкая или нет. Может, и не стоит зазря трудиться.

И Юрк, посмеявшись всласть, опять садился на место и принимался лечить свои потрескавшиеся, корявые руки. Это было его обычное занятие.

Мне думается, мы с Юрком были настоящие друзья. Нас постоянно видели вместе в поле и дома. И не припомню, чтобы хоть раз мы поссорились. Правда, он часто меня обманывал, но эти его розыгрыши бывали такие увлекательные, что я никогда на него не обижался. Так, зимою он обещался в полночь свести меня в овин посмотреть, как там под стрехой дюжина хорьков танцует «кудриль». Но проснуться в полночь мне надо было самому. Таков был уговор. Кто ж виноват, что я эдакий соня и никак не могу вовремя встать?

Весной, только над прудами закружили утки, Юрк меня спросил:

– Ну, когда пойдем за яйцами?

– За какими яйцами?

– Будто не знаешь! Я же в прошлое воскресенье все болото обошел, всех как есть уток собрал, посадил под ивовый куст да прутьями огородил, пускай несутся. Только бы драку не затеяли. Яйца передавят!

До чего же интересно! Я без конца снаряжался на пруд, но нам никак не удавалось вырваться. Все какая-нибудь помеха.

Ну, а летом, в ягодную пору, Юрк взял как-то два мешка и сито и стоит посреди сарая в раздумье.

– Куда собрался? – спрашиваю я.

– Да вот не знаю, куда лучше податься: то ли на Кикерову, то ли на Заячью вырубку. Где пней больше.

– Пней? На что тебе пни?

– На что пни! Нынче шел вырубкой, а там вокруг пней земляники – тьма! Дай, думаю, схожу туда потихоньку. Возьму сито – ситом сподручней в мешки ссыпать, а потом Гнедого запрягу, да и повезу на телеге.

Ах, как славно! Но только я собрался пойти с ним вместе, как Юрк поставил сито в угол, кинул мешки и сказал, что не станет он каждого ребятенка таскать на ягодные места. Еще, говорит, объемся и ноги протяну; потом его же винить будут.

Частенько Юрк посиживал в воротах сарая в полдень, когда ему не спалось, и плел или чинил лапти. От постол, говорил он, у него ноги преют. А лапти еще и тем хороши – обуешь и носи спокойно, не жалко, лыко дешевое. Хозяин не попрекнет, что много обувки снашиваешь. Опять же, лапти куда чище постол. Вонючую коровью шкуру разве сравнишь с душистым липовым лыком? Ни в жизнь.

Подле Юрка и для меня находилось занятие. Мне перепадали обрывки лыка, и я из них что-нибудь мастерил. И языки у нас все время работали без устали. Правда, разговор наш по большей части состоял из отрывистых присказок, говоренных без счета, но всякий раз казавшихся мне новыми. Сидим мы в воротах сарая, слышим – где-то курица кудахчет. Я точно знаю, что сейчас скажет Юрк, и жду. Ну вот! Юрк подымает голову и тонким голосом кричит, будто за курицей гонится:

– Цып! Цып-цып! Цыпка ястреба пришиб!

А когда я ему что-нибудь рассказывал, Юрк головой качал:

– Эх, Янка, Янка! Больно долог у тебя язык!

И эту шутку я сотни раз слышал, но мне всегда хотелось услышать ее снова. Я смеялся, трогал язык пальцем и отвечал:

– А вот и нет!

После чего Юрк приступал к рассказу про пастушонка.

Было это в Залвиетской волости, давным-давно. Пастушонок тот был пустомеля, и звали его, как и меня, Янка. Однажды волк задрал овцу и потащил ее в лес. Пастух кричать, – сколько ни звал на помощь, никто не пришел. Вечером хозяин спрашивает пастуха:

– Янка, ты на пастбище кричал?

А пастушонок ему в ответ:

– Знамо, кричал, коли не молчал!

– Уж не случилось ли чего?

– Знамо, случилось!

– Неужто волк овцу уволок?

– Знамо, уволок, коли не приволок!

– Что ж ты следом не побежал?

– Знамо, следом, коли не наперед!

Вздохнул хозяин и говорит:

– Эх, Янка, Янка, – больно долог у тебя язык.

– Знамо, долог, коли не короток. Так и висел, когда овцу волок.

Вот и все.

Другой раз, как подойду к Юрку, заведет он песенку про прусских котов, да так быстро, скороговоркой, что слов не разберешь:

 
В пастухи отец отдал,
Я из дому убежал,
Я до моря доскакал
Да шубейку там латал.
Из неметчины туда
Прибежали два кота,
Заурчали, зафырчали,
Хвать заплатку – и удрали.
Я за ними во весь дух
Да и в море – бух!
Там девицы кашу варят
В желтом медном чугунке,
Я прошу их: «Дайте каши
Хоть попробовать чуток!»
Шлеп да хлоп! Ай, угостили —
Поварешкой по губам.[2]2
  Все стихи даны в переводе Н. Бать.


[Закрыть]

 

– Какая хорошая песенка! – восхищался я. А Юрк уже другую завел:

 
Я Гнедого запрягаю,
В Диенасмуйжу поспешаю.
На пути литвина встретил,
Поздоровался я с ним.
Поздоровался с литвином —
Он со зла позеленел.
Повязал литвину руки,
Прямо к барину привез.
В Диенасмуйже господа
Присудили без суда:
Наточи, литвин, ты ножик —
Резать старую козу,
Нажилась она на свете,
Пришло время помирать.
Тебе – мясо, а нам – шкуру,
А из пленок – картузы.
 

Ни одного мотива Юрк до конца правильно спеть не умел. Бывало, затянет какую-то песню, вроде бы псалом, но тут же перейдет на другое, оборвет и опять другое начнет, без начала, без конца…

В церковь Юрк не ходил. Стану его укорять, он оправдывается:

– На что им там сдался такой калека? Я богу зла не делаю, пускай и он меня не трогает.

Но все же как-то раз Юрк принарядился и вместе со всеми поехал в церковь причащаться. Это хозяин его уговорил. Юрк и сам знал, что ехать надо: кто семь лет не причащался, того пастор не позволит хоронить на кладбище.

Как сейчас помню, Юрк обул хозяиновы сапоги, надел хозяинов костюм, на голову нахлобучил новый картуз. И как он сразу помолодел!

Когда они уезжали, я вышел посмотреть. Юрк, потупившись, сидел спереди на доске в повозке вместе с хозяевами. В парадном платье он чувствовал себя очень стесненно и, воротившись из церкви, тотчас переоделся. И опять стал прежним старым Юрком. И опять можно было с ним посидеть, поболтать, пошутить, как в обычный воскресный день.

Летом свой досуг Юрк почти всегда проводил в сарае. Если что-то мастерил, то ворота держал открытыми, а когда ложился спать, то прикрывал их. Зимою он спал в доме на полу у плиты. Каждое утро он уносил в сарай свой соломенный тюфяк, а вечером опять приносил, клал на пол и ложился спать. Ни одеяла у него, ни подушки. Скинет пиджачишко, прикроет ноги и так спит. Подле плиты не замерзнешь, того гляди, обожжешься. Мы слышали не раз, как он охал спросонья, хотя кто знает, может, и не потому он охал: вокруг почки всю ночь, будто раки, шептались тараканы, а мыши перебегали по нему из кучи хвороста на край плиты в поисках крошек. Юрк мог бы устроить себе постель куда лучше, хозяйка давала ему одеяло, обещалась дать и мешок с сеном под голову вместо подушки, но Юрк отказался наотрез.

С великим трудом уговорили его раз в месяц надевать чистую белую рубаху.

– Неужто я в ней стану краше? – препирался Юрк, отпихивая рубаху от себя подальше.

– Не краше, а чище, – отвечала хозяйка.

– Чище! – презрительно усмехнулся Юрк. – Что я – грязней других? Кто медведю в лесу баню топит? Кто волку подносит белую рубаху?

– Так то звери, Иоргис. А все ж и звери весной шубу меняют.

– Оно верно, – согласился Юрк и засмеялся, но рубаху все не брал. Тогда хозяйка положила рубаху на пол подле его сенника, потому что в его шкапчик – прогнившее бревно в стене – рубаха не влезала.

Дня через два-три Юрк все же сменил рубаху и ходил, туго подпоясав верхнюю одежку, чтобы никто не заметил никаких новшеств в его костюме.

В холода старого Юрка никак нельзя было уговорить надеть шейный платок или шарф. Бывало, зимой ударит лютый мороз – высунешь голову из сеней, прямо-таки нос отрывает, а старый Юрк расхаживает с голой шеей. Не надевал он платка из соображений сугубо эстетических. С такой обмоткой сраму не оберешься! Чего доброго, коробейник заявится, обсмеет: «Ой, Юркес, что с твоя шея? Прямо как откормленный бык!» – и Юрк, усмехаясь, ковылял к крыльцу с голой шеей, будто на дворе летняя жара.

То же было и с угощением. Пекут ли пироги на праздник либо заколют кабана и испекут каравай со свиной кровью, Юрка ни за что не заставить отведать хоть кусочек. Нет, не для него, бедняка, барские разносолы. И тогда дружеская рука моя становилась посредником. Хозяйка давала Юркову долю мне, я бежал к нему, живо совал гостинец ему на колени, садился рядышком и принимался уплетать свою горбушку, которой наделила меня хозяйка.

– Где же ты такую штуковину отхватил? – спрашивал меня Юрк, хотя отлично знал, откуда у меня хлеб.

Он отламывал от теплого духмяного колоба и клал в рот.

Радость-то какая! Я тотчас бежал к хозяйке и уведомлял ее, что Юрк хлеб взял и уже ест.

Юрк ел все, кроме рыбы и раков. Он даже смотреть на них не хотел. Как-то весной Скрабаниха принесла нам целую торбу плотвы, мы ели – пальчики облизывали, а Юрк даже в дом не заходил.

– Я этой погани, слава тебе господи, ни разу в рот не брал и не возьму, – говаривал он.

Но за общим столом Юрк, против обыкновения, никакой воздержанности не проявлял. Займет, бывало, весь край стола, а кашу зачерпывает из общей миски такими полными ложками, что по столу растекаются ручейки. Если остальные домочадцы выказывали недовольство, он очень сердился, швырял ложку, вытирал стол рукавом или шапкой и ковылял к двери:

– Ишь, чистюли!

От бани до бани Юрк не мыл ни лица, ни рук. К счастью, хозяин наш был кузнец, при такой грязной работе баню у нас топили часто. И уж тогда Юрк устраивал себе настоящее очищение. Забьется в угол, возьмет ведро крутого кипятку и давай намываться. Никто в его ведерко руку сунуть не мог, до того горяча была вода. А Юрк преспокойно лил ее себе на голову, на плечи и охлестывался веником. Потом забирался в самый угол и начинал бриться. Все удивлялись: как это он умудряется без зеркальца и без мыла? Хозяин предлагал ему обмылок, но Юрк отказывался наотрез:

– Не стану я вареной падалью чистое тело марать.

Случалось, Юрк дня на два, на три пропадал. Я искал его повсюду – нет его, как сквозь землю провалился! Но вскоре из разговоров взрослых я узнавал, что Юрк запил и околачивается в корчме. Так уж повелось у него: несколько раз в год запивать. Во хмелю Юрк терял и робость свою, и стыд. Денег у него не было, но страсть к спиртному побеждала его и лишала всякого достоинства. Стоило старику раздобыть первые две-три чарочки, как потом он уже не стыдился подходить и к незнакомому человеку; приложится к руке и молча смотрит на него воспаленными глазами, ну прямо голодный пес.

Если пришлый гость не понимал, чего ждет от него Юрк, то корчмарь объяснял, в чем дело, и тот великодушно раскошеливался. Но часто в корчму заезжали знакомые хозяева, которым Юрк вызывался постеречь лошадь, после чего следовало щедрое угощение. Так, в сплошном дурмане проходило два, три, а то и четыре дня. Домой Юрк обычно возвращался поздно вечером либо под утро, до солнышка.

– Собаки лают, надо быть, Юрк идет? – бормочет спросонья кто-нибудь из домочадцев, переворачиваясь на другой бок.

Так и есть! Наутро вижу: ворота в сарай не заперты на засов. Юрк уже на ногах, берется за работу, а завтракать не идет.

– Не заслужил, – смущенно говорит он.

Корчму Юрк никогда не поминал, даже в разговорах со мной, ни единым словечком, будто позабывал о ней начисто. А может, тешился мыслями о ней втайне, как о самом сокровенном, о чем ни с кем делиться не положено? Как знать?

Зимой по воскресеньям Юрк сидел за большим хозяйским столом и скучал. Я подходил к нему, просил что-нибудь показать или рассказать, и он показывал, как пляшут ножи, как на лучинках можно играть, будто на клавишах: прижми один конец к столу, а по другому постукивай. Однажды он поспорил со мной, что сумеет метнуть ножик от дальней стены до двери так, что тот в нее вонзится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю