Текст книги "Женщина из бедного мира"
Автор книги: Ян Кярнер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Меня охватывал страх, и он был совсем не таким, как прежде, потому что я носила под сердцем ребенка. Будущая мать, я гораздо сильнее презирала насилие, направленное против нас, ради ребенка я жаждала мира больше, чем когда-либо раньше. Я сжимала зубы и никому не жаловалась на свое горе. В разговорах я даже пыталась смягчить его. Я словно боялась и стыдилась выразить свой страх. Но про себя я решила удалиться от треволнений. То, что творилось вокруг, – не обещало мне покоя.
22
Настал день прощания с прахом товарища Кармеля. Его хоронили на кладбище в Рахумяэ.
Ясно помню тот день, спокойный и ветреный, с вереницами нетерпеливо несущихся облаков, которые исчезали в стороне моря. Я присоединилась к похоронной процессии у Рабочего дома, дойдя до которого шествие разрослось в тысячеголовое человеческое море. Окна второго этажа Рабочего дома были открыты, и оттуда свисали красные флаги, они словно склонялись над прахом погибшего товарища. С балкона доносились печально-торжественные звуки похоронного марша, мощными, ритмичными наплывами они перекатывались через ожидающую людскую массу. Немая, глубокая скорбь остановила всю жизнь и движение вокруг. Покоряясь, как неизбежности, тому насилию, которое свершилось, умершему отдавали последние почести.
Когда похоронная процессия снова двинулась – впереди гроб, который покачивался на плечах шестерых рабочих, – под звуки оркестра, повторявшего скорбный марш, на глаза у меня навернулись слезы. Я представила себе Конрада: вот так же, в гробу, на чьих-то руках, уносимого навечно, – и мне было тяжело и безотрадно. Но вместе с тем во всем было что-то могущественное, большое и красивое, которое не давало скорби моей стать безутешной. Я словно слилась с этой шествующей в спокойной серьезности человеческой массой, и ее уважение к погибшему стало для меня поддержкой.
Духовную панихиду, по желанию умершего, вел пастор Карловской церкви, чьим прихожанином числился Кармель. Панихида эта кончилась быстро, однако прошла в достойном почтении к памяти усопшего. Последнее желание погибшего Кармеля было для каждого свято, хотя, может быть, многие были не согласны с тем, что говорил служитель культа.
Я стояла над открытой могилой и испытывала чувство, будто у меня самой отняли нечто дорогое. Сердце мое не хотело смиряться с тем, что так вот у человека, который не сделал ничего дурного, отняли жизнь. Все во мне протестовало, сознанию моему это было непонятно.
Но злодеяние свершилось, и уже нельзя было ничего поделать. Лопата за лопатой в могилу кидали песок вперемешку с красными розами – их роняли руки родных и товарищей. Над могилой поднялся холмик, навсегда скрывший под собой нашего товарища. Он только что находился с нами, вместе с нами работал и жил, и теперь его уже нет. Могильная насыпь сплошь была заложена венками, красные ленты на них напоминали о той большой идее, за которую пал товарищ Кармель. Сверху на венки ложились розы, кроваво-красные розы…
Представители союзов и обществ, где проходила деятельность погибшего, вспоминали его теплыми словами благодарности. В этих выступлениях звучали смелость и мужество, клятвы продолжать то дело, от которого был насильно оторван Кармель, и надежда на то, что когда-нибудь оно победит. Ни у кого не было ни сомнений, ни страха; несмотря на жертвы, все говорили о продолжении борьбы. И перед лицом этих товарищей мне было неловко, что все эти дни меня охватывал страх. Но я ведь всего лишь женщина – и уже не одна. Есть ли у меня право класть на весы и эту жизнь?
Последним говорил товарищ Веэтыусме, который незаметно очутился среди нас. Я едва узнала его, так изменилось за долгую болезнь его лицо. Он и сейчас еще не был здоров. Он произнес всего несколько слов, но они запали в душу.
– Мы схоронили товарища, – сказал он, – дорогого для нас. В глубокой скорби мы склоняемся над его могилой. Но скорбь наша не должна превратиться в нытье и отчаяние. Мы не смеем беспомощно опускать руки. Для этого у нас нет времени. Жизнь надо прожить. И борьба продолжается. Что нам нужно для этого? Железной логики, что свобода трудящихся – их собственное дело, и железной воли – осуществить ее. Презрение к палачам, презрение ко всяческой несправедливости и любому насилию – пусть это вырастет из сегодняшней скорби. Сознание, что мы поведем дальше дело погибшего, пусть будет нашим утешением.
В ответ мощно зазвучал «Интернационал», и затем народ стал расходиться. Какой-то сгорбленный мужчина, с лицом, изрытым оспой и глазами-пуговицами следил за Веэтыусме, но тот скоро скрылся из его глаз.
Солнце опустилось низко, тянуло прохладой наступающего вечера. Ветер крепчал и гнал беспокойные облака по небу через город, все дальше, за море. Притаившиеся под соснами кресты стали неясными и мрачными. Хмурая туча, будто на четвереньках, кралась над землей.
«Жизнь надо прожить» – эти слова звучали в моих ушах, когда я шла домой одна.
После восьмидневного заключения Конрад был снова на свободе; освободили и всех других, кого арестовали вместе с ним. Так же, как в прошлый раз, он не «исправился», вернувшись еще более страстным и вдохновенным, чем прежде. Испытания лишь разжигали его озлобленность против врагов трудового народа. Они словно давали ему новую силу, чтобы действовать. Он ни о чем не сожалел и никогда не сомневался в том, что делает. Это было для него необходимостью, наперекор всему он должен был продолжать свой труд. Ему несвойственно было думать о самосохранении, он готов был жертвовать собой.
После того как арестованные руководители были освобождены, возбуждение рабочих улеглось. Забастовки на предприятиях прекратились. Жизнь снова вошла в свою обычную колею. Дни шли за днями, без особых событий. У меня уже появилась надежда, что все пойдет хорошо, что плохого теперь произойти не может.
Но, как всегда, мои надежды не сбылись. Спокойствие вокруг нас оказалось обманчивым. Брожение незаметно продолжалось, оно грозило вылиться в новые взрывы. Стремления трудящихся к миру повсюду встречались с бо́льшим ожесточением, чем можно было ожидать. Опьянение буржуазии войной было столь огромным, что о мире не разрешалось и говорить. Газеты, которые подымали голос, закрывались. Надзор над рабочими представителями усилился. Дежурные офицеры записывали на собраниях каждое слово, которое им казалось сомнительным. Нельзя было ничего сказать, что задевало бы классовые интересы буржуазии.
Конрад с утра до позднего вечера был на ногах. Ему нужно было что-то сделать, куда-то пойти, с кем-то повидаться. Мне было тяжело смотреть, как он изо дня в день будто превращался в машину. Я просто удивлялась, что после всех пережитых мук он еще так спокойно относится ко всему. По ночам он спал очень тревожно. «Боже мой, – вздыхала я, – что от него останется, если он не возьмет отпуска. Так и я потеряю свое здоровье. Но я не смею его расшатывать – из-за ребенка».
Ребенок – теперь это было для меня все. Ради него я стремилась к мирной жизни, ради него я готова была оторвать Конрада от его беспокойного занятия. Восемь месяцев, которые я провела в среде трудовых людей с их мужественной жизнью, оказали на меня воздействие: я уже не сожалела о себе, как о кроткой страдалице. И все-таки во мне остались еще тревога и страх за будущее. В душе я видела, как приближается нечто мрачное и неведомое, что называют судьбой. Не только страхи за Конрада, но и собственные переживания подогревали мою фантазию.
Куста Убалехт не оставлял меня в покое. Он напоминал о моем обещании и письмами и при встречах, поджидая меня, где только мог. Однажды у меня произошла с ним жаркая перепалка, которая ранила меня и одновременно напугала. Я почувствовала, что не могу дольше оставаться у него на глазах. Он был наглым и бесцеремонным. Заверял меня в своей любви, но то была не любовь, лишь грубая похоть. Мне нужно было бежать.
Я отказалась от места и решила уехать из Таллина. Может, я могла бы и дальше работать, может, совершила глупость, что дала себя запугать. Но возвращаться я уже не хотела, отчасти и потому, что работа моя ограничивалась заклеиванием бандеролей с профсоюзными журналами и что целыми днями мне порой нечего было делать.
Конрад получил какое-то задание в Тарту, и мы уехали. Было это как раз третьего августа, спустя месяц после ареста Конрада. Словно тяжелый сон, проходили перед глазами события последнего времени. Почему-то остро запал мне в память товарищ Веэтыусме, его лицо, речь на могиле Кармеля. Ни о чем другом я особо не сожалела.
В Тарту Конрад задержался на две недели. Может, он остался бы и подольше, но смерть товарища Веэтыусме ускорила его отъезд. Это печальное известие взволновало нас. Веэтыусме был нам верным другом, теперь его уже не стало. Почему он умер, мы не знали, но думали, что он простудился на похоронах Кармеля. Бедняга, всегда он стоял за других, нисколько не заботился о себе, и случилось то, что и долито было случиться. Он так хотел мира другим, и Конраду и мне, и вот теперь сам ушел на вечный покой, и глаза его не увидят конца этой кровавой войны.
В пятницу мы прочитали в газетах извещение о его смерти, а в субботу должны были состояться похороны. Конрад уехал в тот же день. Я бы с радостью поехала вместе, но не хватило денег. Из своей небольшой зарплаты я помогала матери, да и Конрад не мог скопить про запас.
Было очень тяжело расставаться с Конрадом. Сердце угадывало недоброе. У меня было такое странное чувство, что если он теперь уедет, то уже никогда не вернется. Я не представляла, что бы это могло быть, только мне казалось, – там, куда он поедет, с ним произойдет что-то, и мы больше никогда не увидим друг друга.
Когда я ему сказала, он высмеял мое суеверие. Объяснил это моим состоянием, болезненным воображением. Обещал, что через две недели, после того как окончится съезд профсоюзов, он оставит свою «опасную службу» и будет со мной, пока не пройдет мое трудное время. Меня это обещание немного успокоило, но, едва он уехал, я снова оказалась во власти грустных мыслей.
Я только и думала что о смерти, представляя в могиле то Конрада, то самое себя. Не знаю, было ли это болезненной фантазией, но в голове моей невольно возникал вопрос: как пройдет этот трудный час, который ожидает меня? «Не убьют ли меня роды? Что станет тогда с ребенком? Уверена, что мать воспитает его. А если и она умрет, прежде чем вырастет ребенок? И если Конрада не будет в живых? Неужели мой ребенок останется на белом свете сиротой?»
В тот вечер я плакала долго и горько.
«Через две недели? Что же произойдет? Будет ли мир для нас?» Мне казалось, что я обязана в этот день быть рядом с Конрадом. Я не думала о чем-то плохом. Напротив: ожидала от этого дня чего-то большого и возвышенного, что изменит нашу жизнь к лучшему. Но беспокоил страх, что надежда моя опять не свершится. Страх, что с Конрадом что-нибудь случится, что-нибудь, чего я не могу предвидеть.
Я очень хотела быть к тому времени рядом с Конрадом.
23
Съезд профсоюзов открылся тридцатого августа и продолжался два дня. Съехалось больше четырехсот делегатов. Среди них уже с самого начала царило приподнятое настроение. Хотя по улицам ходили усиленные военные патрули, не замечалось, чтобы кто-нибудь проявлял тревожное беспокойство. Делегаты, воодушевленные величием своей миссии, ни в чем не позволяли сбить себя с толку. Многочисленная публика с захватывающим интересом следила за их действиями. Большой зал Рабочего дома был полон движения и жизни. Окна были распахнуты настежь, и ясный свет последних августовских дней, вливавшийся в зал, как бы прибавлял что-то новое к тому оживлению, которое господствовало среди присутствующих.
Съезд открыл новый председатель Центрального совета Саареканд. Прежний был смещен, как провокатор. Минутой молчания почтили память погибших, от беззаконья, руководителей. Торжественной клятвой прозвучали слова председателя, что съезд без страха отдается проведению в жизнь тех идей, за которые боролись погибшие товарищи. Уже не было сомнения, что делегаты не разъедутся прежде, чем выполнят свой долг перед трудящимися.
Умышленно быстро провели выборы руководящих органов съезда. Первым от имени председателя Центрального совета выступал Саареканд. Речь его слушали, затаив дыхание. На собравшихся она произвела сильное впечатление. Он обрисовал гнетущую обстановку, в которой пришлось действовать Центральному совету. Бесчисленные аресты руководящих деятелей, конфискации и закрытие печатных изданий и другие репрессии принесли организационной работе среди трудящихся большие трудности. Не говоря о политической борьбе, безжалостно были подавлены экономическое движение рабочих, забастовка за повышение заработной платы.
– И наконец, – продолжал Саареканд, – я вынужден публично, перед всем народом разоблачить неслыханную подлость, которую совершило за день до открытия съезда одно иностранное, а именно английское, посольство. Оно сделало Центральному совету предложение использовать съезд профсоюзов для совершения государственного переворота. Это, конечно, было провокационным предложением, и Центральный совет с презрением отверг его. Съезд профсоюзов собрался не для того, чтобы высиживать государственные перевороты, тем более с помощью чужеземных черносотенных сил. У съезда совсем другие задачи: заложить твердую основу организации рабочего класса.
Речь Саареканда дала выход общему недовольству делегатов. В последующих выступлениях с мест словно в один голос раздавались суровые обвинения в притеснениях и насилии, которые власть применяла против трудящихся и их организаций, гневно заявлялось о беззаботности и безразличии, которое проявляли законодатели в рабочем вопросе, резко говорилось о нужде и голоде, царивших в рабочих семьях. После таких обличений последовала решительная и смелая резолюция, которая осуждала политику насилия властей и особенно деятельность одной правительственной партии – социал-демократов (меньшевиков).
«Социал-демократы, – стояло в резолюции, – всячески помогали преследовать Центральный совет профсоюзов и его печатный орган, в то время как эстонские рабочие стонали под непосильным гнетом, никогда не протестовали против насилия. Напротив, именно социал-демократы были теми, кто требовал применять все более тяжкие и суровые меры притеснения. За министерские кресла они продали лучшие идеалы трудящихся и стали подручными буржуазии, предателями рабочего класса. Съезд заявляет о них свое последнее слово и признает их незваными гостями среди представителей трудового народа».
Когда резолюция была принята, социал-демократы – человек двадцать пять – покинули съезд. Молчаливое презрение сопровождало их уход, который напоминал трусливое бегство. Около четырехсот делегатов остались на своих местах.
На следующий день напряженнейшим вопросом на съезде стало разъяснение и разграничение профсоюзных задач. Несколько оживленных выступлений о классовых взаимоотношениях и рабочем движении в других странах указали собравшимся ту дорогу, которой должны идти в дальнейшем развитии профсоюзы.
«Профсоюзы, – говорилось в резолюции съезда, – не могут ограничиваться только лозунгами экономической борьбы, а должны воспитать в сознании трудящихся масс понимание неизбежности социалистического переворота. Профсоюзы обязаны стать руководящей организацией как экономической, так и политической борьбы рабочих. Все, кто этого назначения профсоюзов не признает, являются противниками рабочего класса».
Единодушно взметнулись сотни рук. Казалось, будто съезд достиг своей высшей точки. Однако напряжение еще более поднялось, когда следующий оратор, рассматривая предпосылки организации рабочего класса, неизбежно коснулся вопроса мира. Если в рабочих рядах ожидали от съезда решающего слова, то именно в вопросе мира. И съезд это слово высказал, хотя оно и оказалось запретным.
Едва оратор успел высказать мысль о необходимости достижения мира, как присутствующий дежурный офицер объявил, что он вынужден, по приказу министра внутренних дел, закрыть съезд. Собравшиеся встретили это известие глубоким молчанием. Наконец Конрад, который находился за председательским столом, прервал это вынужденное молчание. «Съезд сам продолжит свою работу!» – поднявшись, воскликнул он и обратился к делегатам, которые тоже встали, со следующими словами:
– Товарищи! Сейчас вы услышали один удивительный приказ, который отдал социал-демократический министр внутренних дел. Можете ли вы теперь сомневаться, что у нас процветает антирабочая диктатура? Можете ли вы сомневаться, что эту диктатуру поддерживают социал-демократы, которые на самом деле должны быть представителями рабочих? Они должны бы находиться с нами, должны бы прислушиваться к нашим пожеланиям и словам, но они против нас, они угрожают нам военной силой. Но что мы сделали? Может быть, мы враги народа? Нет, мы собрались, чтобы во имя лучшего будущего трудового народа отыскать выход из тупика, в который завела нас бессмысленная война. В этой войне Эстонская республика превратилась в орудие капитала союзных государств и реакции, которая хочет уничтожить Советскую Россию и восстановить Россию в прежних границах. Ради чужих интересов и собственного уничтожения Эстония должна жертвовать кровавому Молоху своих сынов и свое достояние. Можем ли мы, представители трудового народа, смотреть хладнокровно на такое принужденное самоубийство? Нет, наш долг открыто и смело сказать, что продолжение войны – непростительное преступление против страны и народа. А если сказать это нам запрещают, мы на такой запрет не должны обращать внимания, тем громче должен звучать наш голос. Мы выражаем наше недовольство диктатурой, которая унижает трудовой народ. Мы во всеуслышание обращаемся ко всем, всем и всем, что собрались тут с самыми чистыми и лучшими пожеланиями, но нам не позволяют свободно выразить свое мнение. Делегаты, я требую от вас, чтобы вы остались на своих местах и сказали свое решающее слово в вопросе мира, слово, которое от вас ждет весь трудовой народ.
Бурные аплодисменты были ответом на выступление Конрада. И съезд, полный решимости и подъема, продолжал свою работу. Вооруженные сыщики и солдаты уже врывались в зал, когда какой-то товарищ, которого я не знала, вскочил с места, произнес короткую вдохновляющую речь и прочитал резолюцию о прекращении войны. Резолюция была принята единогласно.
Возгласами «Долой войну! Долой палачей народа!» и звуками «Интернационала» закончилась работа съезда. Она закончилась под штыками, потому что вооруженные шпики и солдаты ворвались в зал и приказали всем оставаться на местах. Я еще раз увидела своих врагов: Мяяркасся, бывшего председателя Центрального совета, Кусту Убалехта, которые приближались к нам, словно надменные победители. И увидела еще кого-то, о существовании которого я уже забыла: Теодора Веэма. Затем меня оттащили от Конрада, спокойствие которого ободряло меня, его объявили арестованным, и я потеряла сознание.
Я очнулась в каком-то пустом помещении, полулежа на скамейке. Надо мной склонилось широкое, сосредоточенное лицо Теодора Веэма.
– Что вы со мной сделали? Где я? – испуганно вскочив, крикнула я.
– Ничего плохого я вам не сделал, – успокоил Веэм и взял меня за руку. – Вы потеряли сознание, я вынес вас из этой суматохи, вот и все.
– Где Конрад? Пустите меня к нему!
Теодор Веэм покачал головой.
– По-моему, он больше никогда не вернется. Как я слышал, его вместе с другими вышлют в Россию.
– Почему? Что он сделал?
– Этого я точно не знаю, но думаю, что он выступил против существующих законов.
– И эти законы позволяют выслать его, оторвать от родины, семьи, от всего, что ему дорого? Нет, нет, это несправедливость и насилие, этого не должно быть. Конрад не преступник, чтобы с ним так обходиться. Он добрый человек, среди вас нет никого достойнее его. Где Конрад?
Теодор Веэм пожал плечами:
– Его здесь нет. И помочь вам я никак не могу. Закон есть закон, и все мы обязаны подчиняться ему.
– Нет, это уже не закон, вот что я скажу. Какой это закон, если он защищает лишь богатых и сильных и совсем не заботится о тех, у кого нет состояния или силы. Какой это закон, если он позволяет арестовывать рабочих и высылать их только за то, что они высказывают свои мысли и требуют мира.
Я не могла сдерживаться. Я залилась слезами и плакала как ребенок. Не хотелось плакать перед этим чужим человеком, но слезы катились сами, я не могла их остановить. Теодор Веэм пытался успокоить меня, но его слова лишь прибавляли горечи.
– Ах, и вы не лучше, чем все другие, которые досаждают нам! – наконец крикнула я. – Оставьте меня в покое и позвольте уйти!
Осторожно поддерживая за руку, он провел меня мимо дежурных офицеров.
– А теперь мне нужно уйти, – сказал он, когда мы дошли до первой скамейки на бульваре. – Но если вам когда-нибудь потребуется помощь – может случиться, что вы останетесь совсем одна, – смело обращайтесь ко мне. Я вас не забуду. Вы достойны лучшей жизни, чем та, которая выпала на вашу долю. До свидания.
Он долго и крепко жал мою руку, и у меня не было сил отдернуть ее. Беспредельная усталость наполнила все мое тело, голова болела, ни о чем не хотелось думать. Страшная пустота окружала меня, казалось, я проваливалась в бездонную пропасть.
Не было Конрада… Моя жизнь, мое счастье – ничего больше не было. Солнце не светило, не зеленели деревья, не двигались люди. Затуманенными глазами смотрела я на все. Пропал смысл существования. Зачем мне жить?
Не помню уже, как я провела эти несколько дней, после которых все выяснилось. А когда стало ясно, когда оправдались слухи, что семьдесят шесть делегатов съезда отправлены через фронт в Россию, а Конрада вместе с двадцатью четырьмя товарищами предательски расстреляли где-то за Изборском, меня словно оглушили. Было ощущение, будто по голове ударили чем-то тяжелым и тупым.
Лишь постепенно я стала отчетливо понимать, что произошло. И чем больше я об этом думала, тем сильнее поднимался во мне гнев против тех, по вине которых пали Конрад и двадцать четыре его товарища. Не хотелось верить, что правительство пошло на такое жестокое и подлое убийство, однако я вынуждена была верить: преступление свершилось. И мое чувство справедливости протестовало против правительства, которое осмеливается так расправляться со своими гражданами.
«Оно называет себя демократическим, оно не устает восхвалять свои заслуги и добродетели, однако о чем говорят его дела? Какой народ дал ему власть и право убивать беззащитных рабочих, за какую вину оно расстреляло их? Может, потому, что они говорили о мире, который на пользу всему народу, и совершенно не говорили о применении вооруженной силы против своего врага – буржуазии? Или потому, что правительственные ищейки и провокаторы ожидали от них призыва к бунту, а они на это не пошли? Или, может, потому, что у буржуазии, если бы она не стреляла по рабочим, заржавело бы оружие?»
Со злостью и презрением думала я о том, что было совершено. В мое сознание просто не укладывалось, что это было возможно совершить. «Если где-нибудь есть бог, который стремится к правде и справедливости на земле, то этого не должно было случиться. Но если оно все же случилось – значит, нет бога, нет никого, кто был бы над нами поставлен властвовать. Правители, которые по своему настроению играют человеческими жизнями, – это несправедливые правители, они насильники. И уж если они таковы, разве не законно и не справедливо скинуть их? Если они не уйдут добровольно, разве не остается единственного средства – взяться за оружие? Если они могут носить оружие, разве не могут носить его те, кого они убивают? Погибшие товарищи боролись только словом, но разве им за это даровали жизнь?»
Голова моя отяжелела, я ни о чем больше не могла думать. Я покинула Таллин, совсем не зная, что мне делать.
Трудной была моя жизнь до этого, а теперь мне грозил голод. Мои сбережения быстро растаяли, Конрада у меня отняли, а сама – что я могла заработать сама? Куда мне идти? На улицу, продавать себя? Или покончить самоубийством? Но я носила под сердцем ребенка, и я не смела погубить его вместе с собой.
Я сжала зубы и никому не жаловалась.
«Слава павшим! Вечное проклятие палачам!»








