412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Лурье » В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове » Текст книги (страница 12)
В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:09

Текст книги "В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове"


Автор книги: Яков Лурье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

Сухопарый идиот дирижировал детским оркестром. Мальчишки – фантастические дураки… Это были гордые дети маленьких ответственных работников (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 33).

В этой редакции очень много ванн и уборных. Но я ведь прихожу туда не купаться, не мочиться, а работать. Между тем работать там уже нельзя (Т. 5. С. 232).[252]

Невозможность работать не только в изображенной здесь редакции «Правды», но и во всей «сфере производства», которой непосредственно занимались Ильф и Петров, – еще одна важная тема последней книги:

Это неприятно, но это факт. Великая страна не имеет великой литературы. (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 29).

Книжная инфляция, болезнь изнурительная, вроде сахарного мочеизнурения. (Т. 5. С. 223).

Чувство стыда не покидает все время. Пьеса написана так, как будто никогда на свете не было драматургии, не было ни Шекспира, ни Островского. Это похоже на автомобиль, сделанный с помощью только одного инструмента– топора. Унизительно, примитивно… (Там же. С. 245).

Вся пьеса построена на честном слове. «Если вы мне верите, вы не станете меня спрашивать. Я говорю, что так было. Верьте мне» (Там же. С. 254).

Но недостаточные художественные достоинства произведений искусства с лихвой восполнялись величайшим оптимизмом, присущим всем видам идеологии:

На съезд животноводов приехал восьмидесятилетний пастух из Азербайджана. Он вышел на кафедру, посмотрел вокруг и сказал: «Это какой-то дивный сон» (Там же. С. 233).

Конечно, «все», упомянутые Ильфом, это не вся огромная страна, а достаточно тонкий слой общества. Но жить «лучше» и «веселее» предписывалось и рядовым гражданам, в частности и колхозным «пейзанам»:

«В колхозе огромный подъем. За зиму отпраздновали 100 свадеб. Лучшие женихи достались пятисотницам». Известия. Боже, как все это далеко от того идеала, который рисовал нам Ванька Макарьев! (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 6).[253]

Речь идет об одном из ведущих рапповских критиков И. С. Макарьеве. Что именно писал Макарьев в 1920-х и начале 1930-х гг. о семье и браке при социализме, неизвестно, но догадаться нетрудно: это были, очевидно, вариации на тему известных рассуждений Энгельса о том, что уничтожение капиталистического производства «устранит все побочные экономические соображения» при заключении брака и «не останется никакого другого мотива, кроме взаимной склонности». Это действительно очень далеко от брака из-за комнаты в «Сильном чувстве» и распределения лучших женихов среди невест с наибольшим количеством трудодней.

Хорошо организованные браки между лучшими женихами и соответствующими невестами, как водится, дополняются неузаконенными любовными связями. Эта тема также широко отразилась в последней «Записной книжке»:

Бесчувственная, ассирийская жажда жизни и наслаждений (Т. 5. С. 263).

«В конце концов я тоже человек, – закричал он, появляясь в окне. – Что это? Дом отдыха или…» Он не закончил, так как сознавал сам, что это давно уже не дом отдыха, а это самое «или» и есть (Там же. С. 219).

Если эти дома нельзя назвать публичными, то все-таки некоторая публичноватость в них есть. Этот дом отдыха славился на всем побережье своей развращенностью и чисто римским падением нравов. Так было из года в год. Уже и врачи махнули на это рукой… (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 31).

Дом отдыха в Остафьево, переполненный детьми и половыми психопатками, которые громко читают Баркова, брошенными женами, худыми, некрасивыми, старыми, сошедшими с ума от горя и неудовлетворенной страсти. Они собираются в кучки и вызывающе громко читают вслух Баркова. Есть от чего сойти с ума! Мужчины бледнеют от страха.

Белые, выкрашенные известкой колонны сами светятся. На соломенных креслах деловито отдыхают Саша и Джек. Брошенные жены смотрят на них с благоговением и с надеждой на совокупление. Поэты ломаются, говорят неестественными голосами «умных вещей»… Вечером брошенные жены танцуют в овальном зале с колоннами… Брошенные жены танцуют со страстью, о которой могут только мечтать мексиканки. Но гордые поэты играют в шахматы, и страсть по-прежнему остается неразделенной (Т. 5. С. 234–235).[254]

Истощенные беспорядочными половыми сношениями и абортами, смогут ли они что-нибудь написать? (Там же. С. 233).

Остафьево. Наконец это совершилось. К обеду она вышла еще более некрасивая и жалкая, чем всегда, но чертовски счастливая. Он же сел за стол с видом человека, выполнившего свой долг. Все это знали, и почтительный шепот наполнил светлое помещение… (Там же. С. 219).

На Петровских линиях учрежденческий сторож сдавал комнаты учреждения проституткам. За обыкновенную комнату он брал 3 рубля, а за кабинет начальника 5 рублей. Потом это обнаружилось, пришла милиция и забрала сторожа. Но с тех пор, когда начальник учреждения говорил, что идет к себе поработать, все со смехом отвечали, что знают, как он собирается поработать (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 14).

Ильина была типичной мещанской Мессалиной, которая обворожила подсудимого массивностью и выпуклостью своих форм (Т. 5. С. 263).

История одной жизни. Ее развратил заведующий домом отдыха. Развратил теоретически и подослал молодого человека. И только потом стал с ней жить. Зато никто бы не обвинил его в том, что он воспользовался неопытностью девушки (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 27).

Говоря о временах юности Ильфа, мы уже приводили заметки из последней «Записной книжки», относящиеся к предреволюционному быту. Воспоминания эти идут вперемежку с наблюдениями над окружавшей автора действительностью, и у читателя естественно возникает мысль, что параллель эта не случайна. Круг замкнулся, и «эпоха благоденствия» 1934–1937 гг. оказалась неожиданно похожей на 1913 г. – «блестящий, пышный» предвоенный год, как назвал его когда-то М. Булгаков.[255]

Но какое же место занимали в этом мире собратья Ильфа – интеллигенты, те самые, которым присваивалась столь важная роль в предреволюционные и первые послереволюционные годы и которых так усердно защищают от Ильфа и Петрова критики последнего десятилетия?

Как и в предыдущих своих сочинениях, Ильф и в «Записной книжке» ни разу не задевает и даже не упоминает интеллигентов, претендующих на собственное мнение. Интеллигенты, о которых он пишет, – это не оппозиционеры, а прежде всего приспособленцы и стяжатели: именно в этой связи Ильф вспоминал своих собратьев по перу, занимавшихся автогенной сваркой ради «наибольшего приближения к индустриальному пролетариату». К этой же теме относятся и следующие записи:

Оскорбленный голос писательницы: «Товарищи, дайте мне доформулировать». Ах, какая беда, не дают доформулировать (Т. 5. С. 220).

На дискуссии он признался не только в формализме, но и бюрократизме, а также в волоките (Т. 5. С. 224).

Он обещал на съезде, что родит роман и сына. Роман появился, плохой роман. А где же сын? Или вместо сына произошел аборт? (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 18).

В этой последней записи речь идет о писателе А. Авдеенко, который произнес на VII Съезде советов СССР речь «За что я аплодировал Сталину?», явившуюся одним из этапов в нарастающем культе вождя:

Я пишу книги, я – писатель, я мечтаю создать незабываемое произведение… Я продолжаю свой род, он будет счастливым– все благодаря тебе, великий воспитатель Сталин… – заявил Авдеенко. – Когда моя любимая женщина родит мне ребенка, первое слово, которому я его выучу, будет: Сталин.[256]

… Пишет стихи, словно выбирает почетный президиум. Обязательно упомянет весь состав. [257]

Преданность вождю и почетному президиуму не оставалась невознагражденной:

Когда я заглянул в этот список, то сразу увидел, что ничего не выйдет. Это был список на раздачу квартир, а нужен был список людей, умеющих работать. Эти два списка никогда не совпадают. Не было такого случая (Т. 5. С. 262).

«В погоне за длинным рублем попал под автобус писатель Графинский». Заметка из отдела происшествий (Там же. С. 246).

Уже похороны походят на шахматный турнир, а турнир на похороны… Кто Багрицкого хоронит, кто сухой паек несет… (Зап. книжки И. Ильфа. Л. 11).

Художники ходят по главкам, навязывают заказы. «Опыт предыдущих лет… По инициативе товарища Беленького…» Деньги дают легко… (Т. 5. С. 233).

Литературная компания, где богатству участников придавалось большое значение… Там был один писатель, которого надо было бы провести в виконты, – он никогда не ездил в третьем классе, не привелось… А занимались они в общем халтурой, дела свои умели делать… (Там же. С. 258–259).

… Он придет ко мне сегодня вечером, и я заранее знаю, что он будет мне рассказывать, что тоже не отстал от века, что у него тоже есть деньги, квартира, жена, известность. Ладно, пусть рассказывает, черт с ним! Он лысый, симпатичный и глупый, как мы все (Там же. С. 237).

… Я ехал в международном вагоне. Ну, и очень приятно! Он подошел ко мне и извиняющимся голосом сказал, что едет в мягком, потому что не достал билета в международный. Эта сволочь считает, что если едет в мягком вагоне, то я не буду его уважать, что ли? (Там же. С. 232).

Перед нами действительно примечательное происшествие. Собеседник Ильфа, явно такой же интеллигент, как и сам писатель, и вдобавок гражданин уже официально провозглашенного бесклассового общества, был обеспокоен тем, что может потерять уважение своих собратьев, если будет ездить не в том классе, в каком ездят остальные.

И это явно не единичный факт, а некое общественное явление, беспокоившее писателя. В его последней книге появляется характерное и на первый взгляд довольно странное выражение «непуганые идиоты»:

«Край непуганых идиотов». Самое время пугнуть (Там же. С. 239), – записал он.

И в другом месте снова:

В каждом журнале ругают Жарова. Раньше десять лет хвалили, теперь десять лет будут ругать. Ругать будут за то, за что раньше хвалили. Тяжело и нудно среди непуганых идиотов. [258]

Александр Жаров, автор пионерского гимна «Взвейтесь кострами, синие ночи…», был действительно не в чести в те годы: для критиков он стал как бы классическим примером «мертвящего шаблона» в поэзии. Уже в начале 1936 г. в рецензии на новые сборники стихов А. Жарова и Джека Алтаузена Ю. Севрук писал: «Жаров и Алтаузен далеко отстали от уровня современной поэтической культуры. Жаров и Алтаузен утратили ту спаянность с пролетарским коллективом, которую они имели в первые годы своей литературной работы».[259] 6 марта в «Комсомольской правде» появилась редакционная статья (без подписи) «Разговор по душам», прямо направленная против Жарова, Алтаузена и других комсомольских поэтов, которые «так и не поднялись» выше своих ранних произведений: «…читатель значительно вырос, а поэты, о которых идет речь, отстали». В 1936 г. Жарова ругали в «Литературной газете» еще несколько раз (15 марта, 30 июня). В начале 1937 г., во время юбилейного «пушкинского» пленума, обиженные комсомольские поэты предприняли попытку контрнаступления. Они использовали то обстоятельство, что первым, кто начал их критиковать, противопоставляя поэтам большой поэтической культуры – Пастернаку, Сельвинскому и Тихонову, был Бухарин (в докладе на съезде писателей в 1934 г.),[260] а Бухарин после январского процесса Пятакова и Радека был уже обреченной фигурой. «Как это могло случиться, – вопрошал Джек Алтаузен, – что в течение долгого времени группа людей во главе с Бухариным и его подголосками подсовывали Пастернака советскому народу… дисквалифицируя и оглупляя таких поэтов, как Демьян Бедный, Безыменский… Жаров?..»[261] Но и этот аргумент не возымел действия. Всегда хорошо осведомленная партийная критикесса Е. Усиевич отвергла «подкинутую Бухариным» дилемму – «либо хорошие «аполитичные» стихи, либо «агитки» – либо Б. Пастернак, либо А. Жаров», и заявила: «Чтобы разбить и разоблачить остатки буржуазной вредительской теории, в свое время усиленно пропагандировавшейся «литвождями» из РАПП и снова подсунутой нам на Всесоюзном съезде Бухариным, следует не кидаться от псевдоаполитичного Пастернака к псевдоспециалистам по политической поэзии – А. Жарову и М. Голодному, а бороться за подлинную высокую поэзию, которая всегда будет и подлинно политической поэзией».[262] В этом же духе высказался и Фадеев, все более приближавшийся после смерти Горького к роли литературного вождя. Процитировав стихи Пушкина «Художнику», он заявил: «А что делать, к примеру, если Жаров… пишет все хуже и хуже. Трудно, входя в его мастерскую, сказать: «Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе»… Вот почему, когда я встречаюсь с Жаровым, мы в плане искусства мало что можем сказать друг другу…»[263]

Ругали Жарова не только литературные вожди и критики; осуждали его и собратья-поэты – Сурков,[264] Безыменский,[265] А. Адалис.[266] Резко выступая на собрании писателей в Ленинграде против Б. Пастернака, Н. Заболоцкий пояснил в духе Фадеева и Усиевич, что критика Пастернака не означает солидарности «с Уткиным, Жаровым, Алтаузеном, которые нас мало удовлетворяют в смысле художественной ценности их произведений».[267]

Отвращение Ильфа к этой антижаровской кампании не свидетельствовало о том, что он был поклонником творчества или приятелем поэта. В одном из рассказов Ильфа и Петрова упоминаются стихи некоего Аркадия Парового «Звонче голос за конский волос» (Т. 3. С. 31); это явная пародия на название одного из стихотворений Жарова – «Голос за силос».[268] В заметке об Остафьеве в «Записной книжке» как раз упоминаются «Саша» (Жаров) и «Джек» (Алтаузен), которые ломаются перед благоговейно взирающими на них дамами, «говорят неестественными голосами «умных вещей»» (Т. 5. С. 234). Несомненно, прежние похвалы Жарову были Ильфу не более по душе, чем нынешняя ругань. Горькие слова о «непуганых идиотах» вызваны прежде всего тем, что Жарова раньше хвалили все, а теперь таким же образом ругают все, причем ругают за то, за что раньше хвалили. Поражала Ильфа именно стадность всеобщего мнения.

Не менее выразителен и образ, созданный писателем для обозначения этого единогласия. «Край непуганых идиотов», конечно, пародирует «В краю непуганых птиц» М. Пришвина. Почему Ильф вспомнил эту книгу? В 1934 г. вышло новое издание «В краю непуганых птиц», радикально отличавшееся от первого, написанного еще до революции. Издание 1934 г. было дополнено первой частью, где воспевался только что построенный трудом заключенных Беломорско-Балтийский канал и утверждалось, что «совокупность проблем» «Войны и мира» «в сравнении с тем, что заключено в создании канала, мне кажется не так уж значительной». Часть этих глав автор заполнил статистическими таблицами, «календарем строительства», «рапортом зам. председателя ОГПУ т. Ягоды».[269] Ильфа поспешная старательность старого писателя поразила тем более, что сам он (вместе с Петровым), как мы уже знаем, отверг предложение участвовать в книге, прославляющей канал.

Но почему же все-таки «идиоты» именуются «непугаными»? Граждан 1937 г. скорее можно было назвать «напуганными». Но одно не противоречило другому. Испуг перед властью парализовал все остальные эмоции; люди почти перестали думать о таких вещах, как справедливость или несправедливость своих слов и дел, о возможных упреках совести, об оценке совершенных ими поступков со стороны современников и потомков.

Хоть есть охотники поподличать везде,

Но нынче смех страшит и держит стыд в узде…

эта формула совсем не действовала в то время. Общество воистину стало монолитным – каждый поступал как все. Интеллигентов начала XX в. упрекали в «народопоклонстве», в эгалитаризме. Теперь с этими недостатками было покончено. Собратьев Ильфа нисколько не смущали пустота в продмаге и газетном киоске, нищета и грязь на вокзалах, железных и автомобильных дорогах, невозможность работать в литературе и искусстве. Они беспокоились о другом: не отстать от века и от других, иметь деньги, иметь квартиру, жену, известность, ездить в подобающем им по рангу вагоне поезда, выступать на писательских собраниях, разоблачая формализм и прочие идеологические пороки и стремясь обязательно «доформулировать» все до конца. Всеобщее единогласие делало это общество как бы «краем непуганых птиц», не боявшихся ни смеха над собой, ни стыда.

Как и в фельетонах «эпохи благоденствия», Ильф и в последней «Записной книжке» постоянно обращался к теме всеобщего равнодушия, но в книге, не предназначенной для печати, ему не нужно уже было делать вид, что эти факты – лишь «типические исключения»:

Бесконечные коридоры новой редакции. Не слышно шума боевого, нет суеты. Честное слово, самая обыкновенная суета в редакции лучше этого мертвящего спокойствия. Аппарат громадный, торопиться, следовательно, незачем, и так не хватает работы. И вот все потихоньку привыкли к безделью… (Т. 5. С. 231).

Шестилетняя девочка 22 дня блуждала по лесу, ела веточки и цветы. После первых дней ее перестали искать. Мир не видел таких сволочей. Что значит не нашли? Умерла? Но тело найти надо? Почему не привели розыскную собаку? Она нашла бы за несколько часов.

… Все время передавали какую-то чушь. «Детская художественная олимпиада в Улан-Удэ», «Женский автомобильный пробег в честь запрещения абортов», а о том, что всех интересовало, о перелете, ни слова, как будто и не было никакого перелета… (Там же. С. 262).[270]

Писатель, написавший когда-то две самые веселые книги в русской литературе, уходил из жизни, отказавшись от прежних надежд и иллюзий: во всяком случае, в его последнем произведении их нет. Он был мужественным человеком и старался подавить отчаяние – пытался даже шутить по поводу собственной близкой смерти: «За несколько дней до смерти, сидя в ресторане, он взял в руки бокал и грустно сострил: «Шампанское марки «Ich sterbe»».[271]

Это почти цитата из воспоминаний О. Л. Книппер о смерти Чехова: «Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки: «Ich sterbe».

Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского…», покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и скоро умолкнул навсегда…»[272]

Но сама смерть Ильфа так же не походила на смерть Чехова, как и обстановка, в которой умирали оба писателя. Всегда писавший о «хмурых людях», Чехов умер накануне тех лет, когда его герои увидели если не «небо в алмазах», то хотя бы манифест 17 октября. Последняя вещь Чехова – весенняя, почти оптимистическая «Невеста».

Ильф умирал совсем в другое время. В его записной книжке 1931 г. есть такая заметка: «Я умру на пороге счастья, как раз за день до того, когда будут раздавать конфеты» (Там же. С. 186). Едва ли он мог предвидеть всю дьявольскую иронию этих слов. Он действительно умер «на пороге». Конечно, репрессии 1937 г. не представляли собой чего-либо совершенно нового в жизни страны, но до этого времени они лишь изредка затрагивали писателей и касались кругов, от которых Ильф и Петров были далеки. Весенний пленум 1937 г. и арест Бухарина и Рыкова предвещали новую волну арестов, превосходившую все предшествующие.

Евгений Петров вспоминал последние минуты Ильфа, когда отчаявшиеся врачи с торопливой готовностью согласились позвать еще одного консультанта – знаменитого профессора:

И знаменитый профессор приехал, и уже в передней, не снимая галош, сморщился, потому что услышал стоны агонизирующего человека. Он спросил, где можно вымыть руки. Никто ему не ответил. И когда он вошел в комнату, где умирал Ильф, его уже никто ни о чем не спрашивал, да и сам он не задавал вопросов. Наверно, он чувствовал себя неловко, как гость, который пришел не вовремя.

И вот наступил конец. Ильф лежал на своей тахте, вытянув руки по швам, с закрытыми глазами и очень спокойным лицом, которое вдруг, в одну минуту, стало белым. Комната была ярко освещена. Был поздний вечер… За окном было черно и звездно (Т. 5. С. 523).

Глава VII

Петров без Ильфа

«Записные книжки» Ильфа были опубликованы (с купюрами, как и в последующих изданиях) в 1939 г. Текст был подготовлен не Петровым, а вдовой писателя М. Н. Ильф-Файнзильберг и Г. Н. Мунблитом, но одну из вступительных статей написал Евгений Петров. Эта статья («Из воспоминаний об Ильфе») и другая под тем же названием, напечатанная к пятилетию со дня смерти соавтора, должны были, по мысли Е. Петрова, стать частями книги «Мой друг Ильф». Фрагменты из будущей книги (полностью она так и не была написана) – лучшее из того, что создал Петров после 1937 г. Его воспоминания – важнейший источник, из которого мы узнаем о работе и незавершенных планах соавторов. Но вместе с тем фрагменты эти отражали черты того времени, когда они писались. Мемуары Петрова должны были закрепить уже намечавшийся в некоторых благожелательных статьях (а также и в некрологах Ильфа) образ позитивных сатириков Ильфа и Петрова, бичевавших пережитки прошлого и славивших новое общество, – образ, который потом будет не раз возрождаться в официальных историях литературы.

«Для нас, беспартийных, никогда не было выбора – с партией или без нее. Мы всегда шли с ней. И нас всегда возмущали и смешили писатели, выяснявшие свое отношение к советской власти. И с этими писателями возились»,[273] – писал Е. Петров. Здесь, очевидно, он вспоминает уже известную нам формулу о писателях, «признавших советскую власть» позже одних держав и раньше других. Но достаточно раскрыть предисловие к «Золотому теленку», чтобы убедиться в том, что Евгений Петров совершенно изменил первоначальный смысл этой формулы. В изображении Петрова они с Ильфом выглядят явно ортодоксальнее и «партийнее» смешных попутчиков, «выяснявших свое отношение к советской власти». Но в «Золотом теленке» «некий строгий гражданин из числа тех, кто признали советскую власть несколько позже Англии и чуть раньше Греции», выступает как раз в роли крайнего ортодокса, осуждает авторов за «смешки в реконструктивный период», испытывает желание молиться, глядя на новую жизнь, и ведет описывать в шеститомном романе «А паразиты никогда!» героя, которого считает «стопроцентным пролетарием» (Т. 2. С. 7–8).[274] И несомненно, что именно такой путь торжественного и недвусмысленного выражения лояльности постепенно стал обязательным для беспартийных писателей, к числу которых принадлежали Ильф и Петров, – недаром в 1934 г. и им самим, как мы знаем, пришлось последовать примеру «строгого гражданина» – декларативно объясниться в любви советской власти. В воспоминаниях Е. Петров особо подчеркивал советский патриотизм Ильфа:

Это был настоящий советский человек, а следовательно, патриот своей родины. Когда я думаю о сущности советского человека, то есть человека совершенно новой формации, я всегда вспоминаю Ильфа… он смело и гордо взял на себя тяжелый и часто неблагодарный труд сатирика, расчищающего путь к нашему святому и блестящему коммунистическому будущему… (Т. 5. С. 524).

Младший соавтор специально указывал, что слова о любви к советской власти в фельетоне «Любовь должна быть обоюдной» принадлежали именно Ильфу (Там же). А в набросках книги, вспоминая начало творческого пути, Петров писал:

…презрение к нэпманам и непонимание нэпа. Только любовь к Ленину, абсолютное доверие к нему помогло примириться с нэпом – «Партия все знает, надо идти вместе с ней». [275]

Можно поверить в то, что Ильф в годы нэпа сочувствовал строительству нового общества; несомненно, он не любил нэпманов – у них как-то вообще не было тогда поклонников. Но «Партия все знает, надо идти вместе с ней» – до чего ж не подходит эта великолепная фраза к сдержанному и ироническому стилю Ильфа!

В те же самые годы, когда Петров сочинял план и отдельные фрагменты книги «Мой друг Ильф», он готовил к печати также первое четырехтомное собрание сочинений, написанных вместе с Ильфом, и вынужден был редактировать его, выбрасывая все сомнительные пассажи и целые произведения.[276] Таким же образом он как бы редактировал в книге «Мой друг Ильф» и биографию – соавтора и свою.

Настроения Ильфа в конце его жизни, как мы знаем, вовсе не соответствовали той идиллической картине, которую нарисовал Петров. В последние месяцы жизни Ильф жил в ожидании «летящего кирпича», и 23 марта «кирпич» материализовался в разносной статье В. Просина. Следующий сигнал опасности прозвучал уже после смерти писателя. 13 апреля Ильф умер; на следующий день «Правда» сообщила о его смерти, а 17 апреля в той же газете было опубликовано заявление Евгения Петрова: «Ответ фашистским клеветникам». Он писал:

Фашистская газета «Ангрифф» сообщила, что Илья Ильф покончил жизнь самоубийством. Газета далее объясняет и причину: оказывается, Ильф участвовал на состоявшемся недавно общемосковском собрании писателей и в ответ на свое выступление подвергся, будто бы, резкой критике со стороны советского правительства. Мы вместе с Ильфом выступили, как известно, с обычной деловой речью, и стенографический отчет этой речи полностью опубликован в советской прессе. В противовес нынешним порядкам в Германии в нашей стране никто не подвергается гонениям за критику, как бы смела и резка она ни была… Считаю нужным сказать, что до последнего вздоха мой друг Ильф… ненавидел фашизм.

Последние слова, несомненно, соответствовали истине – Ильф ненавидел фашизм. Верно также, что он умер от туберкулеза, а не покончил самоубийством. Но, утверждая, что «в нашей стране никто не подвергается гонениям за критику, как бы смела и резка она ни была», Евгений Петров, конечно, кривил душой. Безнаказанной могла оставаться критика отдельных «уродливых явлений»– таких как мошенники или учрежденческие бюрократы. Однако критиковать систему, вождя или высокопоставленных лиц в 1937 г. на родине Ильфа и Петрова было столь же невозможно и самоубийственно, как в гитлеровской Германии. Люди, позволявшие себе подобную критику десятью годами раньше, исчезали один за другим.

Речь, совместно составленная писателями и оглашенная Е. Петровым на заседании 3 апреля, посвященном мартовскому пленуму ЦК, опубликована; она называется «Писатель должен писать». Ее отличает обычная для авторов сдержанная и достойная манера. Ильф и Петров специально оговаривали свое нежелание называть конкретные фамилии: «Здесь не бой быков, чтобы колоть писателей направо и налево». Они вновь возвращались к старой теме «первых учеников»:

У нас в литературе создана школьная обстановка. Писателям беспрерывно ставят отметки. Пленумы носят характер экзаменов, где руководители Союза перечисляют фамилии успевающих и неуспевающих… Успевающим деткам выдаются награды… Неуспевающие плачут и ученическими голосами обещают, что больше не будут (Т. 3. С. 413).

Как реагировали вышестоящие инстанции на эту речь, мы не знаем, но какие-то слухи о литературных неприятностях, ожидавших или даже постигших авторов перед самой смертью Ильфа,[277] очевидно, дошли до немецкого корреспондента и послужили поводом к созданию версии о самоубийстве Ильфа.

Ожидали ли соавторы той же участи, которая уже постигла многих и предстояла еще бесчисленному количеству людей? Близкие к ним люди (и среди них вдова Ильфа Мария Николаевна) подтверждали, что они об этом думали, как и большинство их собратьев. «Наша жизнь в то время была диковинной… – писал Эренбург в уже приведенных нами воспоминаниях. – В кругу моих знакомых никто не был уверен в завтрашнем дне; у многих были наготове чемоданчики с двумя сменами теплого белья. Некоторые жильцы дома в Лаврушинском переулке попросили на ночь закрывать лифт, говорили, что он мешает спать: по ночам дом прислушивался к шумливым лифтам»[278]. А Ильф и Петров жили в том же самом доме в Лаврушинском – только вход к ним был не с улицы, как к Эренбургу, а со двора, и лифт другой. Но так же, как и все, они не могли быть уверены, что лифт как-нибудь ночью не остановится у их квартир.

Как подобные ожидания отражались на работе писателей? Нам известно, что для себя, «в стол», Ильф писал в это время поразительную по силе отрицания книгу об «эпохе благоденствия», оформленную как его записная книжка. Но в произведениях, предназначенных для печати, – и это мы тоже знаем, – соавторам приходилось идти на компромиссы и самоцензуру. Интересно в связи с этим сравнить несколько сюжетов, намеченных в последней книжке Ильфа, с фельетонами и рассказами обоих авторов, написанными на те же самые сюжеты.

Вспомним, например, с каким омерзением воспринял Ильф заметку «Известий» о том, что «лучшие женихи достались пятисотницам». Он вспомнил об идеалах, которые провозглашал когда-то «Ванька Макарьев», возмущался тем, что до сих пор в редакции газеты не побиты стекла. Но в сочиненной в те же годы вместе с Е. Петровым и В. Катаевым комедии «Богатая невеста» тема эта обретает совсем иное – легкое и пародийное осмысление. Жениться на невесте с наибольшим количеством трудодней стремится бездарный кооператор и беглый алиментщик Гусаков, его обманывают, подсовывая ему вместо невесты переодетого краснофлотца, и т. д. Перед нами – классическая комедия ошибок, почти водевиль, который, вероятно, был бы достаточно смешным на сцене и на экране.[279] «Богатая невеста» Ильфа, Петрова и Катаева выгодно отличается от одноименной комедии, поставленной И. Пырьевым по сценарию Е. Помещикова: там оценка качества невест по количеству трудодней рассматривается в духе «Известий»– как вполне правильная (женихи-стахановцы даже отказываются на время от своих избранниц, когда тех обвиняют в низких производственных показателях).[280]Однако светлый, оптимистический дух, столь чуждый последней «Записной книжке», в равной степени свойствен обеим «Богатым невестам»: «Деревня! Колхозники! Это же богатые люди!» – восклицает сообщник Русакова авантюрист Суслик.

По-разному трактовалась в «Записной книжке» Ильфа и в совместном творчестве писателей также тема челюскинцев. Когда ледокол «Челюскин», отправленный в 1934 г. для открытия постоянной навигации по Северному морскому пути, потерпел аварию к северу от Чукотки и пассажиры его вынуждены были высадиться на лед, большинство советских граждан искренне сочувствовало жертвам катастрофы; когда челюскинцы были спасены, все, естественно, радовались. Но стремление официальной печати и радио извлечь из этого события максимальный пропагандистский эффект вызывало несколько ироническое отношение скептических читателей и слушателей. Летчики, спасшие челюскинцев, получили специально введенные в связи с этим звания Героев Советского Союза – это было понятно; но за что были объявлены героями, возможными только в социалистическом обществе, и награждены орденами сами челюскинцы? На эту тему ходил анекдот:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю