Текст книги "В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове"
Автор книги: Яков Лурье
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Стиль и тон статей «Огонька» отражал те изменения, которые происходили во время войны в официальной идеологии. В летних номерах 1941 г. печатались статьи немецких антифашистов, была помещена сказка Е. Шварца «Чем все это кончится». В сказке, в соответствии с воззрениями, обычными до войны, резко разграничивались немецкий народ и фашисты:
Жили-были три чудовища… В жилах их текла немецкая кровь, но она была холодна, как лед… А народ, среди которого зародились чудовища, был добрый, честный, аккуратный, умный. Одно только проклятье тяготело над ним: умел этот народ слушаться… Когда выросшие на крови чудовища заорали на народ страшными голосами, лишился народ покоя на многие годы… И вот исчезли под масками живые разумные лица.
А в конце происходит метаморфоза, еще более резкая, чем в финале «Дракона»:
…стояли миллионы людей. Они срывали маски. Гневные лица, суровые лица, усталые лица, человеческие живые лица смотрели неумолимо на трех чудовищ… Раздался залп, и три чудовища, мертвые, грянулись на камни площади… – А теперь подумаем, как мы будем жить, сказал народ сурово…[303]
Но уже вскоре трактовка немецкой темы изменилась. В конце августа была уничтожена Автономная ССР Немцев Поволжья – советские немцы, жившие далеко от линии фронта, были обвинены в том, что они прятали в своей среде большое количество гитлеровских диверсантов, и высланы в Сибирь и Среднюю Азию. Появилось слово «фриц» – кличка, обозначающая не фашиста, а немца вообще. «Немец – это ученый зверь. Это зверь, который любит пофилософствовать…» – писал давний приятель Ильфа и Петрова Илья Эренбург: вся Германия превратилась «в скотский двор, в случной пункт».[304] Уже было многое известно о преступлениях гитлеровцев в завоеванных европейских странах. Но правда казалась недостаточно эффектной, ее стремились дополнить деталями поживописнее. Появились известия о «случных пунктах», куда немок вызывают повестками для случки, – приводились даже их письма мужьям, якобы посланные на фронт и захваченные в качестве трофеев. «На случных пунктах размножают СС – они должны заселить Россию…»[305] – писал Эренбург в другой статье. «Они говорят, что они чтут мораль. Это развратники, мужеложцы, скотоложцы. Они устроили у себя случные пункты. Это их скотское дело…»[306]
Тот же образ немца появляется и в «Огоньке». В одном из октябрьских номеров журнала был напечатан рассказ В. Катаева «Их было двое», где фигурируют два персонажа – советский летчик Вергелис (зять Катаева, один из немногих еврейских писателей, избежавших уничтожения в 1949–1953 гг.; впоследствии редактор официального журнала на идиш – «Советише Хеймланд») и сбитый им немецкий летчик Вилли Ренер. Немец соответствует новым установившимся в советской прессе стандартам: у него «тупое, жадное лицо выродка… алкоголика, садиста, психопата»; даже после катастрофы и пленения он сохраняет пьяное состояние и продолжает хвастаться своими злодеяниями. «Что я мог сказать Вилли Ренеру, этой свинье, до головокружения вонявшей водкой?»– спрашивает герой.[307] Примерно так же выглядит немец и в очерке Евгения Петрова «Военная карьера Альфонса Шоля»– «существо в ефрейторской шинели, с мозгом овцы и мордочкой хорька» (Т. 5. С. 644).
А в одном из декабрьских номеров «Огонька» был помещен своеобразный литературный монтаж. Редакция обратилась к первому роману Ремарка «На западном фронте без перемен».
Те, кто любит эту книгу, несомненно, помнят, как описаны там сцепы затишья между боями, когда всеобщее человекоубийство сменяется покоем, возможностью раздобыть пищу получше и удовлетворить самые простые человеческие потребности. Эти сцены – едва ли не лучшее, что есть в романе, но, конечно, такие грубые эпизоды не могут удовлетворить блюстителей общественных приличий, подобных тем, которые были когда-то описаны Ильфом и Петровым в фельетоне «Сованарыло». Редакция «Огонька» использовала эти сцены так. Тексту предшествовало введение, где говорилось: «Иногда спрашивают, как могло случиться, что немцы, которые когда-то считались культурными людьми, могли за восемь лет пребывания в гитлеровском свинарнике дойти до состояния скотов, поражающих весь цивилизованный мир своими омерзительными и гнусными преступлениями, своей дикостью, похабным обжорством, типичными чертами варваров? При этом забывают одно очень важное обстоятельство: германская армия всегда была зловонным рассадником бескультурья и подлости. Мы приводим ниже отрывки из романа германского писателя Ремарка «На западном фронте без перемен». Ремарк хорошо знал германскую армию, и набросанный им почти десять лет назад портрет немецкого солдата времен мировой войны удивительнейшим образом похож на гитлеровских молодчиков». Далее следовали две сцены из Ремарка и краткая концовка курсивом: «Поистине: скоты! Скотами были, скотами и остались».[308]
Когда-то Ильф и Петров гордились тем, что «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» попали в список книг, которые гитлеровцы сжигали в кострах.[309] Одним из первых в этом списке сожженных книг был роман Ремарка «На западном фронте без перемен». Знал ли редактор «Огонька» о том надругательстве над этим романом, которое было совершено в журнале? Хотелось бы думать, что это делалось без его ведома – в декабре 1941 г., как и почти во все время с начала войны, он находился на фронте.
В этой главе мы говорили о метаморфозе, происшедшей с Евгением Петровым после смерти его соавтора. Мы не имеем достаточных данных, чтобы сказать, в какой степени он сам ощущал эту метаморфозу. Но ход войны летом и осенью 1941 г. (а потом, после зимнего затишья, также весной и летом 1942 г.) должен был заставить задуматься даже «оптимиста собачьего», как именовал Петрова его соавтор. Приняв и одобрив «великолепную» внешнюю политику 1939 г., он, как мы знаем, построил на этой основе целую утопию. Конечно, незаконченный роман «Путешествие в страну коммунизма» мало кому был известен, но сам-то автор о нем помнил и должен был задуматься над тем, что он написал. Какую-то долю ответственности за свалившиеся на страну беды Евгений Петров, очевидно, принимал на себя: «Я всегда был честным мальчиком», – писал Петров, рассказывая о своей юности, о трудной и опасной работе в уголовном розыске.[310] По всей видимости, младший Катаев действительно отличался в этом отношении от старшего: Евгений был идеалистом и энтузиастом, Валентин рос циником. Вспоминая на склоне лет юность брата, В. Катаев склонен усматривать даже нечто роковое в его судьбе. Упомянув о том, как Евгений чуть было не утонул в детстве, он пишет: «С этого дня он был обречен. Ему страшно не везло. Смерть ходила за ним по пятам… Во время финской войны снаряд попал в угол дома, где он ночевал. Под Москвой он попал под минометный огонь немцев… Наконец, самолет, на котором он летел из осажденного Севастополя, уходя от «мессершмиттов», врезался в курган где-то посреди бескрайней донской степи, и он навсегда остался лежать в этой сухой, чуждой ему земле».[311]
Действительно, младшему брату не везло – он погиб в возрасте сорока лет (подобно своему соавтору), между тем как старший брат, перевалив за восемьдесят, был здоров, бодр и продолжал писать– пожалуй, даже лучше, чем в 1930-1950-е гг., когда он стал лауреатом и ведущим деятелем литературы. Одна из поздних книг В. Катаева, «Алмазный мой венец», посвящена наиболее замечательным из его современников-писателей, и в числе их – Ильфу, Петрову, Булгакову, Бабелю, Мандельштаму, Пастернаку. Все они фигурируют под прозвищами – друг, брат, синеглазый, конармеец, щелкунчик, мулат, которые пишутся почему-то со строчной буквы. Только Маяковский, получивший прозвище Остапа Бендера из «Золотого теленка», удостоился прописной буквы – «Командор». Книга вызвала многочисленные протесты из-за фамильярности автора, его склонности к сплетням и недоброжелательству. Однако главная черта ее – не фамильярность и злоречие, но другое чувство, некогда воспетое Юрием Олешей (Олеша, кстати, тоже фигурирует в «Алмазном венце»– под кличкой ключик), а потом немало мучившее того же автора. Зависть! Зависть к «другу», который «через несколько лет в соавторстве с моим братишкой снискал мировую известность», ко всем остальным. Валентин Катаев отлично понимал, чти нарисованные им персонажи, жизнь которых по большей части сложилась несчастливо, навсегда останутся в русской литературе, что они бессмертны. А сам Катаев? Он всячески уверял себя и читателя, что и он – один из них, что в галерее скульптур, изваянных неким фантастическим скульптором из фантастического материала, будет находиться и его изображение.[312] Но верил ли он в это? Валентин Катаев обрел все земные блага, о которых мечтал: высокое положение и звание, известность, богатство, заграничные путешествия, недоступные простым смертным, но и он и читатели понимали, что его место – в первых рядах Союза писателей, а не среди бессмертных.
Да, Евгению Петрову не повезло. Обстоятельства его гибели были еще трагичнее, чем описывает Катаев. Из осажденного и обреченного Севастополя он возвращался в июне 1942 г. не на самолете, а на том же корабле «Ташкент», на котором прорвался в Севастополь. Адмирал И. С. Исаков, рассказывая об этой поездке Петрова, упоминает о потоплении шедшего впереди «Ташкента» эсминца «Безупречный»: «В озерах мазута, среди деревянных обломков плавали немногие уцелевшие моряки и армейцы. Естественное стремление остановиться, спустить шлюпки и попытаться спасти товарищей с «Безупречного» сразу же было парализовано новыми атаками «юнкерсов»… Оставаться на месте – значило спасти десять – двадцать товарищей, но почти наверняка погубить корабль, на котором было полторы тысячи человек… Маневрировать на полных ходах и крутых циркуляциях… значило своими же винтами рубить тех, кто еще держался на воде. Но как бросить погибающих и уйти?.. И все же Ерошенко (командир «Ташкента». – Я.Л.), с болью в сердце, выходит из мазутного пятна…»[313] Устные воспоминания И. С. Исакова включали детали, отсутствовавшие в письменных. Потрясенный всем увиденным, Е. Петров, вернувшись в Краснодар, повел себя довольно необычным образом – несколько дней он пил. Только после этого он вылетел на самолете в Москву. Люди, летевшие вместе с ним, были в таком же отчаянном настроении, как и писатель. Согласно рассказам нескольких пассажиров, уцелевших после гибели «Дугласа», они летели низко, чтобы зенитная артиллерия не приняла их за немцев и не обстреляла. Тень от самолета падала на землю, и пасшийся там скот с испугом отбегал от этой движущейся тени.
Летчика это позабавило, и он стал нарочно пугать коров. Тут-то он и врезался в курган.
А. Белинков говорил, что застрелившийся Маяковский «сразу перестает быть автором «Стихов не про дрянь, а про дрянцо» и вновь становится автором «Облака в штанах»».[314] Вместе с обломками «Дугласа» в донской степи остался лежать не сочинитель недописанного убогого романа «Путешествие в страну коммунизма» и бодрых очерков, а соавтор «Двенадцати стульев», «Золотого теленка» и «Клоопа».
Земная жизнь последнего из двух членов содружества «Ильф и Петров» окончилась. Начиналось бессмертие – на книжной полке, рядом с Диккенсом и Марком Твеном, Гоголем и Булгаковым.
Заключение
О дальнейшей судьбе книг Ильфа и Петрова мы уже отчасти знаем – из Вступления к этой книге.
9 февраля 1949 г. в «Литературной газете» была помещена статья «Серьезные ошибки издательства «Советский писатель»». Упомянув лучшие книги, изданные за последние годы («Белая береза» Бубеннова, «Кавалер золотой звезды» Бабаевского, сочинения Грибачева, Симонова), авторы статьи специально остановились на других, включение которых в юбилейную серию («Библиотека избранных произведений советской литературы. 1917–1947») «вызвало у читателей законное недоумение». Главное место в этом черном списке занимали «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок»: «В центре обоих произведений – образ Остапа Бендера, «великого комбинатора», как называют его авторы, ловкого жулика, стяжателя. Тогдашняя идейная незрелость молодых писателей сказалась в том, что они любуются «героем», пытаются сделать его интеллектуально выше окружающих. С этой целью они принизили, оглупили советских людей». Статья была неподписанной, следовательно, официальной и не подлежащей дискуссии. Последовали уже известные нам отклики: покаяние Б. Горбатова, признавшего переиздание обоих романов «грубой нашей ошибкой», выступления Н. Атарова и П. Павленко, добавивших к двум осужденным книгам «Одноэтажную Америку». Для широкого читателя Ильф и Петров перестали существовать по крайней мере на семь лет – до 1956 г.
Они разделили судьбу Ахматовой и Зощенко, торжественно и всенародно осужденных в ждановском докладе и исключенных из Союза писателей в 1946 г., участь Андрея Платонова, послевоенный рассказ которого в том же году был объявлен «клеветническим» (статья B. В. Ермилова). Вновь были обвинены в формализме Д. Шостакович и C. Прокофьев. В той же статье, где осуждалось переиздание Ильфа и Петрова, выражалось негодование и по поводу включения в юбилейную серию «Смерти Вазир-Мухтара» Ю.Т ынянова – книги, заключающей в себе «антипатриотические заявления кабинетного эстета и формалиста, которым был тогда Ю. Тынянов». Имел ли этот остракизм какие-нибудь серьезные причины? Конечно, послевоенная «ждановщина» многими чертами напоминала довоенную «ежовщину»: с 1949 г. она переросла в массовую кампанию по разоблачению и последующему изъятию «безродных космополитов» (чаще всего евреев, но и других лиц, заподозренных в недостатке русского советского патриотизма); жертвами этой кампании часто оказывались, как и прежде, вполне лояльные советские граждане. Но Ильф и Петров, как и Ахматова, Зощенко и Платонов, вряд ли могут считаться случайными жертвами. Рассказ «Приключение обезьяны», за который осудили Зощенко, очень сильно и страшно изображал современное писателю общество, данное через восприятие нормального животного – обезьяны. Зоосад, где обитала обезьяна, разрушен вражескими бомбами, и зверек бежит из города: «Ну – обезьяна. Не человек… Не видит смысла оставаться в этом городе…» Она попадает в другой город, но и там не может достать еды в магазине. «Тем более денег у нее нет. Скидки нет. Продуктовых карточек она не имеет. Кошмар». Не спросив, «почем стоит кило морковки», обезьяна просто хватает ее: «Ну – обезьяна. Не понимает, что к чему. Не видит смысла оставаться без продовольствия». Дома она хватает конфету у старушки: «Ну – обезьяна. Не человек. Тот если возьмет что, так не на глазах же у бабушки».[315]
Анну Ахматову не изжившие либерализма благодушные граждане 1940-х гг. могли считать лириком, не имевшим никакого отношения к политике, но в руках у руководителей, несомненно, были более убедительные материалы, доказывавшие, что бывшая акмеистка и вдова расстрелянного заговорщика не разоружилась, не осознала по-настоящему преимуществ советского строя и поддерживает отношения бог весть с кем – даже с просочившимися в Советский Союз иностранцами. А Андрей Платонов был автором ряда неизданных сочинений – читатели об этом не знали, но органы, несомненно, имели сведения.
Не внушали полного доверия и сочинения Ильфа и Петрова. Да, они написали политически выдержанную «Тоню», от Евгения Петрова остались ценные (хотя уже утратившие актуальность) военные очерки.
Но читатели помнили не их, а подозрительного «свободного художника и холодного философа» Остапа Бендера, не желавшего строить социализм и попытавшегося даже бежать за границу. А бегство за границу (да еще с отягощающей вину политической мотивировкой, цинично провозглашенной «великим комбинатором»: «Ну что ж, адье, великая страна. Я не хочу быть первым учеником… Меня как-то мало интересует проблема социалистической переделки человека в ангела и вкладчика сберкассы…») уже с 1934 г. каралось высшей мерой уголовного наказания– расстрелом с конфискацией имущества.[316] Правда, в 1930 г., к которому относится действие «Золотого теленка», то же преступление наказывалось совсем не так строго: принудительными работами, или заключением на срок до 6 месяцев, или даже штрафом в 500 рублей (ст. 98 УК редакции 1926 г.), но советские законы и в жизни, и в литературе имели тенденцию к обратному действию. Для читателя второй половины 1930– 1950-х гг. симпатичный Бендер – явный враг социалистического отечества.
Исправить романы Ильфа и Петрова, придать им черты правильной и дозволенной сатиры, расчищающей «путь к нашему святому и блестящему коммунистическому будущему», стало теперь, когда авторов не было на свете, совсем уж невозможно. В послевоенном издании «Золотого теленка» из рассказа о Сухаревской конвенции было исключено упоминание о Республике Немцев Поволжья, где мнимый сын лейтенанта Шмидта Паниковский не сумел добиться от недоверчивых колонистов денежного вспоможения, из-за чего он и сбежал на участок Балаганова. С осени 1941 г. АССР Немцев Поволжья перестала существовать, и редакторы 1948 г. выбросили упоминание о ней, нисколько не смущаясь тем, что весь рассказ о нарушении конвенции потерял от этого смысл. Выброшен был и эпитет «эти бандиты» при упоминании о Марксе и Энгельсе: хотя эти слова принадлежали в романе персонажам, явно не вызывавшим сочувствия читателей, все равно допустить такое кощунство было нельзя. Но подобно тому, как в черноморском «Геркулесе» неподобающие надписи, оставшиеся от прежних владельцев помещения, несмотря на старания завхозов, то и дело появлялись в самых неподходящих местах, так и у Ильфа и Петрова из-под дозволенной сатиры постоянно выглядывала недозволенная. На вопрос Шуры Балаганова, встретившего Остапа-миллионера, едет ли он в Рио-де-Жанейро, Бендер неожиданно отвечал: «…заграница – это миф о загробной жизни. Кто туда попадет, тот не возвращается» (Т. 2. С. 350). В отличие от слов о Марксе и Энгельсе этот текст не привлек внимания бдительных редакторов – и напрасно! Ужасающая актуальность слов «Кто туда попадет, тот не возвращается» оказалась еще более острой полвека спустя после выхода книги. В том же романе в споре с ксендзами за душу шофера Козлевича Остап нагло заявляет:
Я сам творил чудеса. Не далее как четыре года назад мне пришлось в одном городишке несколько дней пробыть Иисусом Христом… Я даже накормил пятью хлебами несколько тысяч верующих. Накормить-то я их накормил, но какая была давка! (Там же. С. 200).
Близорукие редакторы, увидевшие в разговоре Остапа с ксендзами здоровую антирелигиозную пропаганду, не ощутили опасных ассоциаций, которые вызывают слова о хлебах: давить друг друга из-за минимального количества хлеба читателям «Золотого теленка» приходилось не раз и в 1931–1932 гг., когда впервые был напечатан роман, и в 1948 г., когда он был переиздан. И даже текст отчета из рассказа «Для полноты счастья»:
Охвачено плакатами – 264 000. Принято резолюций – 143. Поднято ярости масс – 3 (Т. 3. С. 270)
отражает идеологическую работу отнюдь не одного только «грязного очковтирателя»– заведующего клубом. Подобные опасные высказывания, как мы уже не раз убеждались, встречаются у Ильфа и Петрова постоянно, и мудрый вождь со своими сподвижниками знал, что он делал, изгнав их в 1949 г. из советской литературы.
Но, как и многие мероприятия тех лет, это решение было отменено во времена, которые М. А. Шолохов позднее заклеймил как «слякотную погоду, именуемую оттепелью».[317] Воскрешение Ильфа и Петрова совершилось не сразу. В 1955 г., когда Г. Н. Мунблит, соавтор Е. Петрова по сценарию «Беспокойный человек», опубликовал его в «Новом мире» со ссылкой на то, что «экранизации «Беспокойного человека» помешала война», критик А. Грошев сурово осудил эту публикацию. Он заявил, что сценарий 15 лет назад «не был принят к постановке», ибо в нем «наша жизнь принижена, искажена», что «необходимость заострения характера человека и отрицательных явлений жизни» понималась в «Беспокойном человеке» «как своего рода право на искажение советской действительности, на оглупление людей». В качестве идеального образца советской сатиры автор приводил фильм Г. Александрова «Волга-Волга».[318] Но предостережения Л. Грошева не были услышаны. Вставал вопрос уже не о публикации скромного сценария, а о переиздании обоих романов. И хотя против этого протестовал сам секретарь Союза писателей А. Сурков, называвший эти романы «путешествием Остапа Бендера в страну дураков» и причислявший их авторов к числу тех, кто «пришел к сатирическому жанру, не имея ничего за душой», и потому «пишет пасквили»,[319] он также оказался бессилен. В 1956 г. вышли в свет – сразу пятью изданиями – «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Были снова изданы и «Записные книжки» Ильфа. Хотя и отредактированные, с купюрами 1948 г. и еще с новыми дополнительными, романы о «великом комбинаторе» стали выходить в свет ежегодно и повсеместно, и поколение конца 1950-х и 1960-х гг. восприняло их как свою книгу. «Как в каждой долгосрочной империи при многих периферийных языках есть один универсальный язык метрополии, так у нас языком универсальным, «всехним» были – «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок»… Есть в этом тайна, странность, загадка…»– писала М. Каганская в статье, упомянутой нами во Вступлении.[320] Публицистка напрасно только приписывала эту всеобщую популярность исключительно 1960-м гг.: если бы ее знакомство с людьми 1930-х гг. было более обширным, она бы убедилась, что слава Ильфа и Петрова в те годы была едва ли меньшей, чем тридцать лет спустя, что и тогда их фразы и образы были своеобразным общим языком, «койне» молодого поколения.[321]
Но была у этой популярности – и в 1930-х и в 1960-х гг. – одна слабая, уязвимая сторона. Ильф и Петров были юмористами, а между тем восприятие юмора вовсе не такая простая способность, как кажется на первый взгляд. Прежде всего, количество людей, способных воспринимать юмор, вовсе не безгранично. И ребенок, и взрослый человек рассмеется, прочитав, как «рассеянный с улицы Бассейной» надел вместо шапки сковороду, а вместо валенок– перчатки. Но уже в рассказе о бедной «Мухе-цокотухе», умоляющей друзей спасти ее от злодея-паука, слова:
А кузнечик, а кузнечик,
Ну совсем как человечек,
Скок-скок
Под кусток
И молчок…
будут восприняты не всеми детьми, да и не всеми родителями, читающими сказку. У множества людей юмор застывает на стадии насмешки над «рассеянным с улицы Бассейной». Отсюда – восприятие юмориста как клоуна, характерное для многих зрителей чаплинских фильмов, или отношение к Зощенко, не раз приводившее в отчаяние писателя: «…неужели на мой вечер приходят только как на вечер «юмориста»? В самом деле! Может, думают: если актеры так смешно читают, то что же отколет сейчас сам автор… Ах, если бы мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесе, вечер был бы в порядке…»[322]
Человек, читающий Флобера, Томаса Манна и тем более Джойса, испытывает несравненно больше уважения к себе, чем читатель Марка Твена, Гашека или Ильфа и Петрова.[323] «Хочется иногда развлечься», – почти извиняются люди. Ильф и Петров при жизни не раз встречались с таким отношением к юмору. Это же отношение преследовало их десятилетия спустя после смерти. Что именно воспринимают и запоминают читатели в романах о «великом комбинаторе» (чаще всего романы эти читаются еще в детстве – вместе с Марком Твеном и Диккенсом)? Большинство помнит сцену с голым инженером на лестнице, шахматный турнир в Васюках, выбрасывание Паниковского из кабинета председателя исполкома. Более зрелые читатели вспоминают и воспроизводят словечки Эллочки Щукиной – «хамите, парниша», «не учите меня жить», отдельные обороты-«хохмы»: «пиво отпускается только членам профсоюза», «на блюдечке с голубой каемкой» (нередко путают – «с золотой каемочкой»), «в лучших домах Филадельфии», «командовать парадом буду я», «гигант мысли», «сбылась мечта идиота», «согласно законов гостеприимства»… Ежедневно можно увидеть в печати или услышать по радио и телевизору: «С деньгами нужно расставаться легко», «статистика знает все». «Спасение утопающих – дело самих утопающих» кажется уже народной пословицей, а не ильфовской пародией на анархистский лозунг. Формула «Заграница нам поможет», обретшая неожиданную популярность, цитируется как «любимая фраза Остапа Бендера», хотя он произносил ее лишь перед членами «Союза меча и орала». Конечно, и такая известность писательских текстов на протяжении десятилетий – не пустяк: когда Пушкин предрекал, что половина стихов «Горя от ума» должна войти в пословицы, он предсказывал будущую славу Грибоедова. Очень немногие достигают такой популярности: кто теперь вспоминает хотя бы одну строчку из сочинений современников Ильфа и Петрова, входивших в самые почетные обоймы?
Но популярность цитат – далеко не достаточное доказательство настоящей любви к писателю. Помнит ли большинство людей, с важностью изрекающих «дистанция огромного размера», что это не просто определение большого расстояния, а отражение военной терминологии солдафона Скалозуба? Был бы доволен Ломоносов, если бы узнал, что его слова «Науки юношей питают» превратятся в устах кокетливых дамочек в двусмысленно-ободряющее: «Надежды юношей питают…»? Заимствованные часто не непосредственно из книги, а из обиходного словоупотребления, такие ходячие выражения легко деформируются и лишаются авторской атрибуции: Ильфа и Петрова путают с Зощенко, Чеховым, даже с Козьмой Прутковым. Прочитав цитату «И терпентин на что-нибудь полезен» на посвящении к подарочной книге, один выученик филфака и доктор филологических наук спросил: «Это из Ильфа и Петрова?»
Молодые люди, сделавшие в 1960-х гг. текст Ильфа и Петрова своим обиходным языком, далеко не всегда по-настоящему читали этих писателей. В повести В. Аксенова «Пора, мой друг, пора» фразами Ильфа и Петрова говорят мерзкие «штурмовики» – сынки начальников, избивающие героя повести. И это не единственный пример. Мода на то она и мода, чтобы ее воспринимали разные люди – и чистые, и нечистые.
Снятие запрета с сочинений Ильфа и Петрова еще не сделало их официальными писателями, – напротив, неприятное сознание того, что «рядовые советские люди» не противопоставлены в их романе Остапу Бендеру и прочим сомнительным персонажам, продолжало точить душу официальных критиков и историков литературы. Но существовала формула, придуманная еще при жизни Петрова благожелательным критиком Е. Добиным, – «охотники за микробами»[324]. Понимать эту формулу надо в том смысле, что мир Ильфа и Петрова – вовсе не наш прекрасный социалистический мир с Павлом Корчагиным и Павликом Морозовым, а лишь ряд искусственно созданных колоний ядовитых бактерий, которых мы вместе с авторами рассматриваем в микроскоп. Остап – крупная фигура только на фоне «микромира», «маленького мира»; Ильф и Петров вовсе ему не сочувствовали – напротив, они его разоблачили, и смех их, безусловно, «наш смех», «товарищ смех», – таков был основной смысл статей Д. Молдавского, одного из зачинателей ильфопетровского «позднего реабилитанса»; та же мысль в послесталинских работах Л. Ф. Ершова, в книгах других авторов. Та же тенденция господствует и в инсценировках «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» – в кино– и телефильмах, в кукольных и драматических театрах: это не про нас, это разоблачение событий давних лет, пресловутого, почти сказочного нэпа (хотя никакого нэпа в «Золотом теленке» уже нет).
И как ни натянуты такие утверждения, как ни противоречат они подлинным текстам Ильфа и Петрова, они оказали влияние на читателей. Именно вера в официозный характер творчества писателей облегчила их недолговременным поклонникам 1960-х гг. отречение от былых кумиров. Мы уже упоминали основные этапы этого посмертного низвержения Ильфа и Петрова: выступление Аркадия Белинкова (сперва в форме докладов, а затем в книге об Олеше), воспоминания Н. Я. Мандельштам, книга О. Михайлова и множество отдельных упоминаний – в разнообразных контекстах, между делом, с наиболее сильно действующими ссылками на «хрестоматийный», «общеизвестный» характер утверждаемого. Доказательств «антиинтеллигентства», «морального релятивизма» их обличители так никогда и не привели, но от этого их основной тезис оказался еще более неотразимым. Легенда нарастает с силой грибоедовской сплетни, и спорить с нею так же трудно, как с версией о безумии Чацкого:
– Кто сомневается?
– Да вот не верит…
– Вы!
– Мсье Репетилов! Вы! Мсье Репетилов! Что вы? Да как вы! Можно ль против всех! Да почему ж вы? Стыд и смех.
– Простите, я не знал, что это слишком гласно…
Ильф и Петров вышли из моды. Однако имеет ли это обстоятельство какое-нибудь значение? Прежде всего, успех «в свете»– вовсе не мера писательской славы и значения: книги их, как мы уже упоминали, по-прежнему выходят ежегодно и расходятся громадными тиражами, вновь и вновь переводятся во всем мире, и разговоры об их устарении стоят столько же, сколько утверждение П. Павленко через 25 лет после смерти Чехова, что он слишком «старый» писатель. Людей, ощущающих юмор лишь как «побасенки», не убедишь никакими силлогизмами, а людей, видящих в нем путь к постижению мира, нет надобности убеждать.
Для кого же тогда написана эта книга? Она адресована тем читателям, которые любят или способны полюбить Ильфа и Петрова и которым поэтому интересно узнать о неизданных или малоизвестных произведениях писателей, об их месте среди интеллигенции 1920—1930-х гг. и об общественном смысле их творчества. Несомненно, что «ветреная мода» отвернулась от них в последнее десятилетие не так уж случайно. Смена одних общепринятых вкусов и замена их другими стоит в определенной связи с преобладающим мировоззрением общества, за вкусами – хотя этого часто не замечают их носители – стоят и некие идеи.
Почему же перелом в отношении к писателям произошел именно в конце 1960 – начале 1970-х гг.? С какими идеологическими явлениями он связан? Мы упоминали уже наиболее суровых критиков Ильфа и Петрова: А. Белинкова, Н. Мандельштам, О. Михайлова. Что общего между ними? Казалось бы, ничего.
Однако в 1960-х гг. это было не совсем так и даже совсем не так. В 1962 г. начала выходить «Краткая литературная энциклопедия». Этой энциклопедии (как и выходившей параллельно с нею «Советской исторической энциклопедии») было дано необычное право – упоминать о том, что некоторые из ее персонажей были репрессированы и посмертно реабилитированы. Либеральный дух «Краткой литературной энциклопедии» ощущался, в частности, в ее первом томе, где была помещена статья о Блоке. Под статьей две подписи: «А. В. Белинков, О. Н. Михайлов»[325]. Столь неожиданное для нас соавторство довольно характерно для тех лет. Позади были XX и XXII съезды и возвращение выживших лагерников, но также венгерские события и травля Пастернака за «Доктора Живаго». В этой обстановке многие интеллигенты начинали думать уже не о «восстановлении ленинских норм», а о смысле и последствиях революции. В таких размышлениях бывший зэк Аркадий Белинков, арестованный в 1940-х гг., подвергшийся пыткам и вернувшийся инвалидом, и вполне благополучный Олег Михайлов могли даже кое в чем сходиться. Белинков опубликовал книгу о Юрии Тынянове, включив в ее второе издание (1965 г.) такие рассуждения, которые уже с 1920-х гг. были невозможны в советской печати. Он начал работать над книгой об Олеше, прочел на разных конференциях доклады, каждый из которых казался неслыханным по дерзости. Олег Михайлов играл видную роль в подготовке собрания сочинений Бунина и включил в него отрывки из ядовитейшей статьи нобелевского лауреата «Третий Толстой» – о цинике и жулике «Алешке» Толстом, сделавшем карьеру в советской стране и хваставшемся в 1936 г. перед Буниным своим поместьем в «Царском селе» и тремя автомобилями[326].








