Текст книги "Пархоменко (Роман)"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 42 страниц)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Когда наступательное движение армий барона Врангеля стало угрожать возможностью соединения врангелевского фронта с фронтом белополяков, ЦК РКП(б) 2 августа 1920 года поручил И. В. Сталину сформировать Реввоенсовет, сосредоточить силы на врангелевском фронте и уничтожить его войска.
Красная Армия двинулась на Врангеля.
Войска Врангеля пытались пробиться на правый берег Днепра. Десанты Врангеля высадились на Дону и в Кубани. Но этим войскам не удалось попасть на правый берег Днепра, и десанты их были уничтожены как на Дону, так и на Кубани. И войска Врангеля начали медленно откатываться к Крыму.
Организуя новый фронт, Сталин приказал Конармии идти в Крым.
Если мы в воображении своем пытаемся восстановить молнию, она неизбежно появляется перед нами в виде огненно-пылающего зигзага. Таков и путь Первой Конной – этого гигантского огненного зигзага, рассекающего тучи вражеских полчищ. Всмотритесь в карту. Молния бьет в кавалерию генерала Мамонтова под Воронежем, сверкающе чертит сквозь банды Деникина путь свой к Бахмуту, сжигает в Донецком бассейне корпуса Шкуро и Улагая, пронзает армии белых под Таганрогом и Ростовом и от Майкопа вдруг летит на запад, чтобы, пройдя сквозь проволочные заграждения и окопы, вспыхнуть в тылу польской армии, пронестись через Ровно, спалив по дороге неприступные знамена польской крепости Новоград-Волынск, загрохотать возле Львова и от Грубешова, завершая зигзаг, ударить в степи северной Таврии, в черные полки генерала Врангеля.
Двадцать восьмого октября Конармия остановилась на высоком берегу у Бреславской пристани, дабы форсировать Днепр, а затем выполнить важнейшую оперативную задачу фронта: отрезать Врангелю пути отхода в Крым. Командарм Фрунзе уже теснит «черного барона». Перед войсками лежат суровые снега Таврии. Но до весны ждать нельзя. Надо делать последние усилия и бить врага. Страна не может ждать. Городское население, как говорят итоги всероссийской переписи, уменьшилось на треть. В Москве до войны было девять тысяч промышленных заведений, теперь – только две тысячи пятьсот шестьдесят. Поля лежат непаханые. Махновцы грабят деревни.
Ждать до весны никак нельзя. Нужно гнать врага из страны.
Холодно. Из степи несется и гудит ветер, махая каштановым суглинком вперемешку со снегом. Конармия идет по мосту, везут ее и в барках и на крошечных пароходиках. На берегу горят костры. При свете костра видно, как отделилась от берега барка. У борта последний раз мелькнули штыки красноармейцев, сидящих на соломе, и труба кухни. Подъехав к мосту, всадники спешиваются и берут коней под уздцы.
Ворошилов и Буденный стоят на высоком скате Днепра. От реки несет зимой. Они стоят молча и слушают. Мост гудит от топота. К костру подбежит красноармеец, погреет руки и скроется в медленно текущей толпе. В барку погружают обоз.
– Обозов-таки много, – говорит Буденный.
– А еды мало! – продолжает Ворошилов. – Коней – и тех нельзя есть, одни кости остались.
Река чувствуется, но ее не видно. Падает мокрый снег. Мост гудит, как громадная струна: у-у-уу! На пароходик втягивают что-то большое и тяжелое, – судя по шуму, должно быть, артиллерию. У костра показывается вороной конь и на нем высокий всадник. Всадник наклоняется и что-то говорит греющимся красноармейцам.
– Пархоменко? – полувопросительно говорит Ворошилов.
– Он! – отвечает Буденный.
И они снова молчат и думают. Всадник отъехал, подводы на мосту как будто пошли быстрее, и мост гудит уже по-другому: а-а-аа! Ворошилов кивает в сторону моста:
– Пархоменко идет!
– Он! – отрывисто бросает Буденный.
Какая пронизывающая, холодная тьма жидкого, водяного цвета! И в эту тьму мимо пурпурных костров по мосту нескончаемой вереницей идут всадники, орудия, зарядные ящики, продовольственные летучки. Когда к костру подбегает красноармеец, его шинель на мгновение делается грязно-зеленой, как плохое стекло, а лицо – кирпичное, грубого цвета. Он говорит:
– Дайте огоньку! – взяв уголек, он, подкидывая его в ладонях, закуривает и спрашивает: – Это что же, такая погода до самого Севастополя определена?
– Ничего, возле Нахимова погреемся.
Другой берет уголек молча, и тогда веселый спрашивает его:
– Какой губернии?
– Волынской.
– А мы из Екатеринбурга. У нас еще холоднее. Нет, наши места куда страшней!
– У вас, известно, каторга!
– Эх, поговорил бы я с тобой, да некогда, барона гнать надо…
Свет близкого утра медленно наполняет реку. Видно понтонный мост, лодки. Перила на борту пароходика горят чистым синим цветом, а труба у него веселая, желто-зеленая. Поднимается солнце. Оно окружено хризолитовой короной. Оно щедро освещает Таврию, где море степей может перейти, но не скоро переходит в море воды. По ней вольно ходят теперь снега, и хотя нет ни балок, ни рек, негде прятаться врагу, но негде и согреться.
Ворошилов и Буденный спускаются к мосту. Проходят последние подводы. Переправа окончена.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Впереди Конармии шла 14-я дивизия Пархоменко. За нею двигались Особая бригада и Реввоенсовет. 14-й предстояло сделать переход в девяносто километров и захватить село Рождественское.
Наступление оказалось настолько неожиданным, что в селе Покровке попали на свадьбу. В церкви венчался этапный комендант врангелевских войск. Комендант побежал в степь вместе со своей невестой, покрытой фатой.
У хутора Отрада столкнулись с офицерской заставой. Застава поскакала в Рождественское, чтобы предупредить врангелевцев. Два полка, преследующие эту заставу, развернулись перед Рождественским. Из села послышалась сильная пулеметная и ружейная стрельба. Бойцы с изумлением осматривались. Стрельба идет отчаянная, но нет ни убитых, ни раненых. Тогда изумленный полк перешел в атаку. Опять потерь нет. Подскакали к самым окопам. Из окопов, подняв руки, вышли солдаты. Оказалось, что это были пленные красноармейцы, которых офицеры заставили стрелять. Стрелять-то они стреляли, но в воздух.
– Отрадное явление. Отрада будет рада, – сказал, смеясь, Пархоменко, намекая на Реввоенсовет, остановившийся в Отраде.
Из Рождественского вышел было офицерский батальон. На повозках у него были установлены пулеметы. Офицеры построили каре. Тогда батареи открыли шрапнельный огонь по ним, а конный полк перешел в атаку. Офицеров прогнали сквозь Рождественское и по дороге выбросили оттуда два полка дроздовцев.
Из Рождественского послали разведку. Разведка сообщила, что вся дорога на юг заставлена бронемашинами с обеих сторон, а посредине дороги идут колонны пехоты и обозы. Врангель отступает.
Пархоменко приказал выстроить бригады за Рождественским.
Впереди показалась конница врангелевцев. Самолеты атаковали батареи 14-й. Стало ясно, что врангелевцы, прикрывая свое отступление, рвутся к Отраде, чтобы захватить штаб Конармии.
Пархоменко скакал от полка к полку вдоль всей своей дивизии. И едва только показывался его вороной конь и над полком проносился трубный голос Пархоменко, дрожь боя охватывала полк. Опять начинали стрелять пулеметы, которые на таком морозе и на таком ветру невозможно было держать в руках. Опять снимали с винтовок рукава шинели и прикасались к жгучему железу голой, озябшей рукой. Бойцы стреляли, падали, умирали, но голос полков не утихал.
– За Донбасс! Вперед, товарищи! Долой черного барона!
– За Советскую Украину! За Коммунистическую партию!
– За Ленина!
– За Красный Дон, товарищи!
Темнело. Пархоменко опустил саблю и приподнялся на стременах. Грива его коня взлохматилась и была покрыта снегом.
Подъехал комбриг 3-й Моисеев.
– Поредели ряды? – спросил Пархоменко.
– Сосчитал: десять атак произвели, – сказал Моисеев.
– Много, черт побери! А какие разговоры?
– Разговоры усталые, атаки не помогают. Холодно.
– Собирай комсостав и политсостав. Полки отведи к Рождественскому. Кабы да мне горячей пищи выдать бойцам. До сумерек вести с врагом бой, когда он ошалел и хочет во что бы то ни стало пробиться! – И Пархоменко посмотрел на Ламычева.
Ламычев молчал. Горячей пищи не было. Обозы отстали.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
– Обстановка рисуется таким образом, что дивизия находится в окружении, – сказал Пархоменко, когда к нему в хату собрались все командиры полков и бригад. – Врангелевцы, отступающие от Второй Конармии и от шестой и одиннадцатой дивизий, навалились на нас. Наступление отбито. Но связь с полевым штабом армии утеряна. Пока противник не повел решительное ночное наступление, даю приказ немедленно группироваться и двинуться ночным переходом через степь для соединения с остальными дивизиями. Двигаться на юг. Затем сразу повернуть на запад. Вся дорога, как говорит разведка, заставлена пехотой и броневиками врангелевцев. Однако метель да наш нюх помогут. Пошли в метель!
Когда он делает перерывы между фразой, слышится, как за окном в темноте дует колючий, нестерпимый ветер. Окно колышется. Пархоменко стоит возле окна, огромный, черный, и густой стократный голос его гудит настойчиво и упорно, подробно объясняя, где пройти, как пройти. Командиры полков расходятся, унося в себе огромную уверенность и силу.
Двенадцать часов ночи. На улицах Рождественского стоят и готовятся к походу все шесть кавалерийских полков. Комбриг-2 Румянов, получив сообщение, что бригада готова выступить, вернулся в хату. Пархоменко хотел ехать с ним.
– В такую погоду три недели можно кружить вокруг Рождественского и не выберешься, – сказал Румянов.
– Поехали, – проговорил Пархоменко. – Слова – не дорога.
С улицы послышалась стрельба. Врангелевцы начали ночное наступление. Черный барон, чтобы раскрыть ворота на Чонгарский мост, направил для уничтожения 14-й специальную ударную группу из двух дивизий.
Ух, какой ветер! Кажется, что вся степь встала на дыбы и кидает тебе в лицо снег, песок, стебли прошлогодней некошеной травы. Вокруг темно, холодно, слышен звон, треск, и такое впечатление, что толкут тебя в ступе и ты сразу в одно мгновение то натыкаешься на стенки, то устремляешься в небо.
Бригады, говорят, направились на юг, но обозы от выстрелов врангелевцев стали паниковать и забили дорогу. Тогда комбриг-1 повернул на северо-восток, комбриг-3 – на северо-запад, а 2-я бригада осталась на улицах Рождественского ждать приказаний. Пархоменко сказал:
– Приказ был идти на юг. И отмены ему не полагается.
Бригада пошла на юг. Обозы уже куда-то свернули с дороги.
Вторая бригада долго шла в темноте. Бойцы двигались, тесно прижавшись друг к другу. Часам к трем ночи буран окончился. Показались звезды. Шли по звездам на юг. На рассвете увидали впереди возле кургана группу всадников и четыре орудия.
– Стоят бесстрашно. Это наши, – сказал Пархоменко.
И точно, у кургана стоял Василий Гайворон со своим полком. Пархоменко сказал ему:
– Веди к Сивашским озерам, а потом круто поворачивай в западном направлении на Отраду.
К обеду добрались до хутора Отрада. На крыльце встретил Пархоменко секретарь штаба Конармии.
– Никто в штабе не знает, где ваша дивизия.
– Дивизия придет, – хмуро и уверенно сказал Пархоменко, берясь за ручку двери.
Он стоял у порога хаты, весь обледенелый. С плеч его, с шинели и сапог на пол стекала вода, образуя лужу. По ту сторону комнаты, у окна, стоял Ворошилов и сердито глядел на Пархоменко.
– Смотрите на него! У него дивизии нет, а он пришел докладывать. Зачем ты приехал? Молчи уж…
Пархоменко молчал.
– Почему же ты молчишь? Где ты потерял свою дивизию?
– Приказ выполнен, дивизия задержала врага, сколько могла…
– Молчи уж, не разговаривай…
Ворошилов повернулся к окну и стал смотреть на улицу. Пархоменко стоял у порога. Буденный подошел к нему и стал расспрашивать, сколько шло на него врангелевцев и с каким вооружением. Пархоменко объяснял подробно. В середине его объяснений Ворошилов вдруг повернулся и, улыбаясь, сказал:
– Он сделал что мог. Он стоял один против всей врангелевской армии.
Ворошилов подошел к Пархоменко, обнял его и поцеловал. Пархоменко смотрел на него удивленно, но, расслышав шум на улице, вдруг понял все.
Бригады пришли целиком в Отраду, с обозами и батареями. 14-я дивизия вышла из окружения. 14-я готова к новым боям.
…После Перекопа к Симферополю шли по сто километров в сутки. На дороге валялись пушки, пулеметы, винтовки; шли пленные и беженцы. В Симферополе парад 14-й дивизии принимал командарм Фрунзе. После парада он спросил Пархоменко:
– Вы, кажется, занимались анархизмом?
Пархоменко понял, о чем он говорит, и, слегка улыбаясь, ответил:
– Составлял некоторые возражения, товарищ командарм.
– Мне довелось слышать, как товарищ Ленин сказал, что ликвидация украинского бандитизма – пожалуй, не менее важная задача, чем ликвидация врангелевщины. А вы как об этом думаете?
– Я с вами согласен, товарищ командующий.
– А именно?
– А именно, что товарищ Ленин прав.
Однажды, в ноябре, у Пархоменко пил чай секретарь штаба Первой Конной. Разговорились о прошлом, о знакомых, о Донбассе. Пархоменко стал рассказывать секретарю свою жизнь, и секретарь уговорил его написать автобиографию. Пархоменко написал двадцать пять страниц о том, как он рос, воспитывался, учился и боролся. Вечером 9 ноября 1920 года он закончил свою автобиографию следующими словами:
«Надеемся, если скоро не израсходуют, сделать кое-что еще более серьезное».
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
После ликвидации врангелевского фронта Конармия была направлена на зимние квартиры в район Екатеринославщины. В село Аджанка, где находился штаб 14-й, приехала погостить Харитина Григорьевна. Пархоменко встретил ее у ворот, улыбающийся, раскрасневшийся от мороза. Заглядывая в лицо, прикрытое шалью и опушенное по краям шали инеем, он сказал:
– Побелило-то тебя как!
Он распахнул ворота и, держась за облучок саней, бежал рядом с санями, согнувшись и забавно подпрыгивая, и, смеясь, говорил:
– Снимались мы с тобой, Тина, в трех видах, а теперь, кажись, снимемся в четвертом. Дали мне отпуск до двадцать четвертого января, поедем к детям. И с детьми желаю сфотографироваться.
Помогая тащить вещи в дом, он расспрашивал, как живут в Луганске, много ли получают угля и пустили ли какие заводы. А Харитина Григорьевна уже обеспокоилась. Укутанная в платки, в длинной шубе, отороченной мерлушкой и вышитой на груди гарусом, она поспешно вошла в хату и, распутывая шаль, озабоченно сказала:
– Раз отпуск, надо мне уехать домой раньше, вперед. Дома все надо приготовить.
– Чего приготовлять? Поедем вместе!
– Да ведь какой командир приедет, как же не убрать?
Харитина Григорьевна рассказывала, что переехали на новую квартиру, а холод все старый. Топлива нет.
– Паровоз – и то не разогрели, – сказал Пархоменко, с улыбкой наблюдая, как ординарец, надув щеки, разжигал самовар и никак не мог разжечь. У ног ординарца терлась рыжая облезшая кошка. – Смотри-ка, Тина, зверю – и тому мышей в пищу не хватает.
Он откинулся назад, прислонился к стене и, глядя на жену сияющими глазами, сказал:
– Но это не смертельно. Поправим!
И он опять стал расспрашивать о детях. Харитина Григорьевна рассказала, как дети собрались вместе и праздновали 7 ноября, – это как раз, когда Конармия шла на Врангеля. Были у детей и гости, играли в жмурки, плясали, а затем стали играть в «черного барона», и черным бароном никто не хотел быть, все кричали своим противникам, что те – врангелевцы.
Вошел ординарец.
– Чего?
– В штаб вас просят, Александр Яковлевич. Срочно.
Пархоменко взял шапку и, указывая на ординарца, все еще раздувавшего самовар, сказал:
– Помоги ему, мировой пожар раздувает, а самовар у него глохнет. Я сейчас вернусь.
Когда он вернулся, самовар уже стоял на столе, не только кипевший, но даже начищенный. Харитина Григорьевна, в голубой кофточке, с белой шалью на плечах и с зеленой гребенкой в волосах, сидела за столом, улыбаясь и весело рассматривая привезенные гостинцы: баранки, бутылку неизвестно где добытой рябиновки, колбасу, пряники такой твердости, что, казалось, они перенесли не только гражданскую и империалистическую, но и русско-японскую войну.
Пархоменко, не снимая шапки и не взглянув на стол, прошел в передний угол и лег на диван. Харитина Григорьевна отошла от стола и села молча к окну. Она уже знала, что раз он лежит на диване и пофыркивает, значит что-то неладно.
– Да в чем дело? – не выдержала она, наконец, услыша, что самовар перестал гудеть.
– А ничего. Дай подумать.
– И чем расстраиваться? Фронта теперь нет. Все в порядке.
– А бандиты? – Он поднялся на локте и, сдвинув шапку на затылок, сказал: – Бери, Тина, бумагу, пиши адреса в Екатеринослав – у кого тебе остановиться.
– Какие мне адреса надобны? Зачем мне ехать в Екатеринослав?
– Завтра на Махно выступаю.
«Экий вояка – Махно, – подумала Харитина Григорьевна, – что здесь особенного? Какая с ним война? Раз и два – глядишь, и разбили. Чего писать адреса, знакомых беспокоить, можно и в селе обождать». И она сказала:
– Чего мне писать твои адреса? Никуда я не поеду.
– А если захватят махновцы?
– Пускай захватят. Оставь винтовку, буду отстреливаться.
Пархоменко рассмеялся и сел к столу.
– Никак не дает эта Махна мирную работу делать в селе. Бьет и жжет. Кооперативы, продовольственные магазины, советы… Она смерть чует, а когда она смерть чует, то напряженно сопротивляется.
– Значит, много сил пустишь на нее?
– Выделили две дивизии, соединили в группу, поставили меня той группой командовать. Надо эту Махну по ниточкам раздергать.
…Два-три перехода Харитина Григорьевна сопровождала дивизию.
Разведка сообщила, что показались махновцы. Пархоменко взял полк, два своих автомобиля и пошел вперед. Харитина Григорьевна ждала его в хате до вечера, не выходя на улицу, чтобы не показывать дивизии своего беспокойства. Когда появилась луна, Харитина Григорьевна села на крыльце. Перед ней расстилалась широкая белая улица; изредка проходил усталый и уже дремлющий боец.
По замерзшим колеям застучала машина. Шла она с перебоями, как бы хромая. Машина остановилась у ворот. Она была вся изрешечена пулями, и пулемет с нее был снят. Харитина Григорьевна, не сходя с крыльца, чтобы не унизить боевой опытности своего мужа и показать, что она не беспокоится за него, раздельно спросила ординарца, приехавшего на машине:
– Где Александр Яковлевич?
– Бой ведет. Сказал мне: «Езжай, ремонтируй скорей машину».
– А сам-то каков?
– А сам переставил пулемет на вторую и поехал опять к линии.
Через час Харитина Григорьевна расслышала вдали еще более дребезжащий стук другой машины. Она спустилась с крыльца на ступеньку и теперь уже облокотилась на перила. Подкатила вторая машина. В ней качался раненный в голову ординарец.
– Где Александр Яковлевич? – спросила Харитина Григорьевна.
– Бой ведет. Послал меня отремонтировать скорей машину.
– А сам на чем остался?
– Да на тачанку пересел.
А еще через час Харитина Григорьевна ожидала уже за воротами. Послышался стук колес и дробный топот коней. Впереди тачанок, в бекеше, в заломленной на затылок шапке, скакал Пархоменко.
– С сочельником вас, Тина! – крикнул он смеясь. – А мы его по ниточке раздергаем все-таки, Махну этого. Но силы собрал, у-у!.. Ты бы ехала в Екатеринослав, хватит с тебя. Чего смотреть? Не театр!
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Виляя, спотыкаясь и иногда выскакивая в поле, иногда прячась в лес и всегда переодетый крестьянином, уже свыше тысячи километров скакал Украиной патлатый батько Махно. То входя в лес, то громыхая степью, свесив с тачанок ноги и держа в поводу лошадей, всадники уже с тоской и омерзением смотрели на мир. Из орудий уцелело только два, остальные были брошены.
Въезжали в село. Из телеги вытаскивалась «печатная машина» – ручная бостонка, на которой некогда печатали визитные карточки; втаскивались в хату кассы, закрытые войлоком, и свернутый рулон бумаги. Штрауб садился к столу, возле черного знамени, и составлял статью. Бабы растопляли печи, готовя угощение. К соседней деревне мчались всадники, чтобы предупредить о встрече, а главное, собрать свежих лошадей. В середине статьи, как раз, когда Штрауб, перечислив «достоинства» махновского царства, переходил к «преступлениям» Советской власти, под окном раздавался уже знакомый крик:
– Пархоменко! Собирайся!..
Тачанки и телеги разбрасывали по дворам, с лошадей снимали седла, винтовки и хобота орудий прятали в соломе, лафеты – в трясине, в зарослях камыша у речки. Хлопцы делали вид, что чинят сбрую; ходили по двору с топорами.
После одной из таких тревог, оказавшейся напрасной, во двор вошел хлопец и велел Штраубу идти к Махно.
Был тусклый декабрьский день. С утра порошило, к обеду, когда Штрауб пришел в штаб, разыгралась большая метель, заклеило окна, закрыло противоположную сторону улицы, и, только Штрауб поднялся на крыльцо, так махнуло сверху, от трубы, дымом на него, что он еле разглядел дверь.
В сенях, отряхивая валенки, он слышал грубый, осипший голос раненого Махно и стук его костылей. Штрауб подождал, когда уйдет обруганный «батько», сдавший в плен две сотни человек, и, по привычке погладив голову, на которой почти не осталось волос, вошел в комнату, крепко прижимая к боку папку с написанными им статьями, которую он захватил на всякий случай с собой.
Стуча костылями, Махно несколько раз прошелся по комнате, а затем, поддерживаемый сестрой милосердия под руку, с легким, каким-то капризным стоном опустился на лавку. Маруся, жена Махно, вынула из низенького резного шкафика графин, налила тоненькую рюмочку и подала Махно вместе с тарелкой, на которой лежали тонкие розовые ломтики сала. Он выпил и, беря сало грязными пальцами с длинными ногтями, сказал, кивая на графин:
– Не той налила. Лимонной хочу.
– Выдохлась корка, никакого запаху не дает, – сказала Маруся, разводя беспомощно руками.
Несколько поодаль, у печи, сидели махновские «батьки» – Чередняк, Правда, Каретник. Среди них сидела Вера Николаевна. Когда Махно подходил к «батькам», он бросал взгляд на Веру Николаевну и криво улыбался.
– А холодно, газета? – резко повернувшись к Штраубу, спросил Махно. – Где Аршинов?
– Сейчас придет.
– Слушай, газета! – сказал Махно, принимая рюмку от Маруси. Он выпил, поморщился и, видимо, не забывая о лимоне, сказал: – А в Мадриде лимоны есть? Ты в Мадриде бывал, газета? Большой город, красивый, а? Вот бы зажечь. Ха! Екатеринослав я жег, Мелитополь жег, Ростов жег, – что мне Мадрид или Париж не зажечь?
– Париж или Мадрид можно, а вот Нью-Йорк нельзя, – сказал, входя, Аршинов. – Здравствуйте, селяне. Здравствуй, батька. Почему, спросишь, нельзя Нью-Йорк?.. Ну, люди здесь свои, скажу. Ривелен к нам едет. Сам Ривелен! Нью-йоркский анархистский батька. Он не позволит нам Нью-Йорк сжечь, ха-ха!..
– Ну, едет, и черт с ним, – сказал Махно. – А ты с чем пришел? Какие предложения? Чего вы все молчите?! Я знаю, что вы сговорились!
Аршинов улыбнулся:
– Ну, в моем предложении мы не сговорились. Пришло время, батька, мобилизовать у селян еще по одному коню со двора.
– Не можно, – сказал батька Правда. – Этого никак не можно: селяне на нас рассердятся, начнут Пархоменке помогать… нет, больше коней у селян брать нельзя.
Чередняк проговорил:
– Чего нью-йоркский батька везет? Коней бы вез!
Аршинов, привыкший к манере «батьков», продолжал:
– Артиллерия заграничная, хорошая, а без толка вязнет в снегу, пропадает… вот и сейчас отстала. Коней не хватает, батька! Надо конскую мобилизацию объявлять.
– Уходи, – сказал Махно. – Надоел. Кони, кони! Ненавижу!
– Кого, батька?
– Спать не могу. Водка не пьянит. Никому не верю. Куда ни пойду, он везде меня – рукой за горло! Кто? Пархоменко! – Он подсел к «батькам», рядом с Верой Николаевной. Маруся поднесла ему новую рюмку водки. Махно обнял Веру Николаевну за талию. Она отодвинулась.
– Я – замужняя, батька.
– Можно развести.
– Каким образом?
– Не образом, а обрезом.
– Глупо!
– Паскудная зима… – сказал среди общего молчания батько Чередняк. – То снег, то слякость… а он все-таки за нами скаче…
Батько Правда спросил:
– Кто?
– Да он же!.. Кони у него добрые… а нам у селян никак нельзя коней брать… выдадут.
– Ненавижу! – крикнул Махно. И, помолчав, с другим выражением лица, еще более злым и приглядывающимся, продолжал:
– Слушай, газета! Поедешь к Быкову. Возьми жену. Она у тебя ловкая. Приедешь, тебе скажут – как делать.
– А что делать?
– Хлопцы мои устали скакать. Коня я не могу мобилизовывать у селян. Понял? Три наших отряда разбиты, четвертый, лучший, кавалерийский сдался без боя. Пархоменко тебе поручаю убрать. Понял?.. Ты все делаешь плохо, я тобой недоволен, – с Пархоменкой ты должен сделать «хорошо», Быков тебе поможет. Понял?.
– Но ты меня не слушаешь, батька, – сказал Штрауб с обидой, – я тебе предлагал наступление, когда большевики были заняты Врангелем, – ты меня не послушал. Теперь дождались, когда Пархоменко собрал силы…
– Молчи. Надоел. Уходи.
Штрауб повернулся. Махно ему крикнул вслед:
– А что этот Ривелен, лимону не привезет, часом?
– Получите и лимоны.
– Свежие?
– Свежие, – весь дрожа, сказал Штрауб.
Штрауб согласился ехать по нескольким причинам. Первая – ему хотелось подружиться с Махно, отбросить ту опасность, которая ему сейчас, несомненно, грозила, потому что Махно не нужен был шпион, не помогающий ему. Хотелось доказать, что действия Штрауба на польском фронте – или, вернее, провал всех действий – зависели от плохого стечения обстоятельств, а вовсе не от отсутствия у него способностей. Хотелось также встретиться с Быковым, от которого он уже месяца три или четыре не мог получить извещений. И вторая – хотелось уехать и потому, что его жизнь с Верой Николаевной совершенно испортилась.
Кроме того, и физически он себя чувствовал отвратительно. Все время ныла печень, и во рту была какая-то горечь. Часто он просыпался с такой головной болью, словно ему сорвали кожу с черепа. И хотя понимал, что в городе ему придется скрываться и трепетать и, может быть, исполнять крайне опасные поручения, все же он с удовольствием думал о том, что увидит город, электричество, мирно шагающих безоружных людей, услышит смех, не пьяно-разгульный, как здесь, а нормальный человеческий смех, прочтет какую-нибудь газету… Все-таки хорошо в городе!
Придя в хату, где стояла походная типография, он внимательно посмотрел на Веру Николаевну. Она села штопать чулок. Лицо у нее было неподвижное, скучающее. Кассы стояли на столе, прикрытые влажным войлоком, и Штрауб подумал: уже можно не ругать хлопца за то, что не стрясли с войлока снег, а если войлок заледенеет на улице, то и черт с ним. Штрауб снял шапку и повторил вслух свою мысль:
– Все-таки, Вера, хорошо в городе!
– Как говорится, от скуки и земля вертится, – сказала сухо Вера Николаевна, давая этим понять, что даже его восклицания, глупые и однообразные, со скуки ей кажутся достойными внимания.
В иное время Штрауба это больно кольнуло бы, но сейчас он улыбнулся и воскликнул:
– Совершенно верно!
Вера Николаевна ничего не ответила. Только иголка быстрее заходила в ее пальцах:
– Вернись к Махно сейчас же, пусть велит выдать тебе карандашей, ученических тетрадей, чернил. Лучше всего и безопасней пробраться учителями. Учителей они и любят и умиляются перед ними.
Щуря глаза, она дотронулась до его лица кончиками длинных своих ногтей и тотчас же с видимым омерзением отдернула руку. Голос у нее был и умоляющий, но такой, каким умоляют в последний раз, и в то же время презрительный.
– Соображайте обстановку, голубчик.
Штрауб понимал, что она рассуждает правильно. Он послушно вышел и направился к Махно.