Текст книги "Пархоменко (Роман)"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
В то время как артиллерия разрушила взрывами дорогу бегства кадетов, а рабочие с ружьями наперевес гнали белоказаков от Царицына к этой клочковатой и огненной завесе и какой-то поп в голубой пасхальной ризе крутился по полю, не находя места, и так и сошел с ума, крича: «Отрекаюсь, отрекаюсь», и рабочие с порозовевшими от быстроты худыми, истощенными лицами пробежали мимо него, – тогда же Терентий Ламычев, выполняя приказ о том, чтобы ни в коем случае не отступать, стоял на Тундутовских горах под обстрелом пулеметов и орудий.
Так как орудия свои он отправил в Царицын, то он отвечал только из винтовок, изредка пуская в ход пулеметы. Белые же, думая, что он хитрит, очень сдержанно ходили в атаку. Подождав до полудня, он пошел пешком вдоль своего фронта. Окопы были вырыты наспех, да и рыть-то было почти некому, так что идти приходилось, сильно пригнувшись. Ламычев шел и думал, что скоро должна быть крепкая рукопашная, и его волновало, что во время этой рукопашной случайно он может оказаться не в самом ответственном, а в самом спокойном месте своего фронта. И еще ему было жаль, что он не мог повести ребят в атаку, потому что ряды его частей сильно поредели, а три эскадрона конницы легли почти целиком, и назначенный только вчера командир конницы Василий Гайворон был ранен в грудь. Жаль ему было и свободных коней, которых недавно пригнали из Бекетовки и которых нельзя было использовать, потому что кони были мало объезжены, а оставшиеся стрелки должны были еще сами обучаться, как по-настоящему ездить и ходить за конем. Кони эти стояли в селе, позади Тундутовских гор, в том селе, где находились его штаб и лазареты.
Он посмотрел на солнце. Сейчас, наверное, коней подогнали к колодцу, и они наклонили большие и умные головы к длинным корытам… Это хорошо, если кадет не пойдет в атаку еще часа два: к тому времени отгонят коней подальше, а в случае чего не так уж будет горько отдать Тундутовские горы! Он достал часы, посмотрел на них и, щелкая крышкой, сказал:
– Еще подождем часика два, глядишь, подойдет подмога с артиллерией.
И он и стрелки знали, что никакой подмоги не будет, что артиллерия рядом и вместе с другой сотней орудий отбивает врага от линии круговой железной дороги у самого Царицына. Но никто не говорил друг другу, что артиллерия не придет. Нельзя было портить настроение приятелю.
Кадеты пошли меньше чем через час. Ламычев плюнул и встал во весь рост. Солнце жгло плечи и голову. Он снял фуражку и, оглядев ряды своих стрелков, решил все-таки скомандовать контратаку. Он подозвал командира и не успел выговорить и двух слов, как что-то палящее обшарило его плечо и на мгновение и поле, и окопы, и приближающиеся всадники вздыбились и в то же время покрылись какой-то вишневой сыпью, а затем рыбами нырнули ему под ноги.
Он очнулся в телеге, почему-то необычайно высоко поставленной, как будто выше любого дома. Пахло мятой. Левая половина туловища горела, а правая была какая-то склеенная и тяжелая. Закрывая крышу избы, перед ним появилось сильно изменившееся лицо Лизы. Как только он увидал ее, он понял, что он болен и болен сильно, и тотчас подумал: «Лиза да не вылечит? Так склепает, что будет вровень с краями». Но додумать, с какими краями будет он вровень, он не мог. И все-таки он почувствовал себя очень спокойно, и если бы не слепившийся рот, то было бы совсем хорошо. Он попробовал скосить глаза в сторону, чтобы понять, почему это телега стоит так высоко, и ему стало больно: «А кажись, конец Ламычеву, – подумал он. – Без Ламычева, дьяволы, отдадут кадетам коней». Но ему трудно было даже представить, каковы те кони, о которых он сейчас думает, и, однакоже, он не мог отпустить этого слова. Лицо Лизы, розовело, делаясь то ближе, то дальше, словно оно качалось от телеги до крыши избы. Ламычев задвигал бровями. Лиза сразу уловила, о чем он думает, и сказала:
– Кони при нас. Выручил Щаденко, он мимо шел. Сейчас наши в тыл ударили. Коней взяли. На конях пошли.
Брови его стали неподвижны. Он словно исчислил все наиболее важное и теперь глядел строго, думая о другом. Лиза отодвинулась, и он увидел двор и, должно быть, отбитую у белых длинную коляску с желтым кузовом, забрызганную грязью. У коляски были забавные низенькие колеса, и Ламычев подумал: «Чудаки!» В коляске играли ребятишки, и один в рубашонке с полуоторванными рукавами махал длинным веревочным бичом – это был, наверное, сын пастуха. Ламычев перевел глаза на Лизу. Он хотел спросить, который теперь час. Она страдающе смотрела на него и, не понимая его, плакала. Тогда он с трудом свел брови и прошептал:
– Ну, все равно пора, – и медленно опустил веки.
Пересекли поле. Санитары, уже убрав раненых, складывали трупы. Машина обогнула какого-то дьякона. Это был коренастый мужчина, и он лежал ничком, положив голову на фольговую ризу иконы и выпятив толстый, покрытый коричневым шелком зад.
– Плевка жалко на такого отшельника, – сказал шофер.
На подножке машины примостился уполномоченный Полищук. Поставив лопаточкой ладонь над глазами, он иногда вставал и оглядывал поле, и тогда недовольный шофер, которому казалось, что из-за уполномоченного машина дает крен в сторону, кричал:
– Не застите света, товарищ!
– Не свет ищу, а хлеб, – отвечал Полищук.
Ворошилов сидел, сложив руки на коленях, и, повернув к Сталину счастливое, с хорошими веселыми складками лицо, еще вздрагивающее, как будто он слышал крики атаки, рассказывал отдельные случаи боя.
Хотя белоказаки отступали, но орудия их все еще продолжали обстреливать поле сражения. Время от времени возле дороги падали снаряды. Один снаряд разорвался возле телеграфного столба, и столб, перевернувшись раза три в воздухе, встал на свою верхушку и стоял так несколько секунд. Почему-то это страшно удивило и, должно быть, испугало шофера. Он дернул кверху голову и сказал:
– Ишь ты, скиталец. – И, повернувшись к пассажирам, добавил: – Опасаюсь, при такой дороге шина не выдержит.
– Это свой стреляет, – шутя сказал Сталин шоферу, уловив его мысли. – Недолет, перелет. Где в шину попасть. Давай прямо.
Шофер прибавил скорость. Машина подпрыгнула и побежала.
Шоссе шло вдоль фронта, иногда выходя далеко вперед, иногда прикрываясь пустыми теперь окопами. Всюду было одно и то же: трупы, брошенные повозки, оружие, санитары.
Въехали в село. Сразу же при въезде у третьего дома увидали возле ворот пять убитых офицеров, лежащих рядом. Позади, среди большого сада, горели два дома, зажженных снарядами. Через улицу связист вел проволоку. Машина остановилась. Связиста окликнули. Он подошел, положил у ног своих висевший на руке круглый моток проволоки и вытянулся.
– Когда восстановите связь с Царицыном?
Связист слегка наклонился вперед, плохо расслышав вопрос.
– С утра долбят, – сказал он, – а село заняли мы часа два назад.
– Когда, спрашиваю, свяжетесь с Царицыном?
– Через час.
И, узнав Сталина, он повернулся к нему и повторил:
– Через час, товарищ народный комиссар.
Положив книжку на борт машины, Сталин писал в ней.
– Обещаете? – спросил он, вырывая исписанный листок из книжки.
– Если обещать, так обещаю через полчаса, – сказал строго связист.
– Передайте телеграмму, – сказал Сталин.
Но едва он протянул руку, как шагах в двадцати, не более, в запертые ворота ударил снаряд. Ворота покачнулись, треснули, и щепы и осколки снаряда взвились в воздух. Машину качнуло.
Когда песок и пыль улеглись, Сталин стряхнул землю с листка, передал листок связисту, который стоял по-прежнему вытянувшись и даже, казалось, не дрогнул от выстрела.
– Осмелюсь доложить, – проговорил связист, – там дальше противник такую поленницу снарядов укладывает, что на машине бродить трудно.
Сталин отдал ему честь и спросил:
– Значит, через полчаса?
– Через полчаса.
– Вернемся, проверим.
И добавил шоферу:
– Давай прямо.
Телеграмма, помеченная 26 августа, была как раз та, которую получил Пархоменко в гостинице и о которой говорил ему Ленин: «Москва, начоперода, для царицынского уполномоченного Пархоменко. Положение на фронте улучшилось. Везите не медля все, что получили. Сталин».
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Несколько раз пытался Штрауб пробраться в Сарепту, и каждый раз его, словно ветром, относило от того верного места, через которое можно было проехать. Контрразведчики говорили, происходит это оттого, что большевики сосредоточили у Бекетовки много войска. Но Штрауб не замечал численного преобладания советских войск. Не получал он и сообщений от эсера Суханова. И обиднее всего было то, что никак не удавалось – ни обходными путями, ни прямо через линию огня – получить пригнанных из-под Сарепты коней. Штрауб верил купцам, которым передал много денег, и раз уж купцы не появлялись, значит, что-то было совсем неладное. Он решил вернуться к станции Калач, чтобы пожаловаться представителям главного командования донских войск.
Опять Штрауб сидел в бричке, и тот же кучер в той же полосатой карминной рубашке правил лошадьми. Штрауб сидел в бричке с прежним достоинством, тщательно одетый, бритый, подстриженный, с заметным запахом хорошего одеколона и даже с сигарой в руке. Он был, как всегда, аккуратен и точен и даже как-то заметно цеплялся за эту аккуратность, напоминающую ему о том превосходно продуманном плане жизни, с которым он вошел в европейскую войну. Он отнюдь не сознавал, что этот план сколько-нибудь поблек, ему больше казалось: если и не выходило кое-где, то потому, что уж очень поганые и никудышные люди помогали ему в его деле. И поэтому, когда Вера Николаевна спросила его:
– Ну, как же Америка?
Штрауб не понял ее и переспросил.
– Да, Америка, – ответила она, делая такие движения рукой, как будто расплетала косу.
Штрауб промолчал. Бричка катилась плавно. Сопровождавший их конвой из трех пожилых казаков скакал поодаль, пристально глядя влево, где опять виднелась поросшая тальником балка. Солнце шло к закату, и по дуновению ветра можно было думать, что наступит прохлада. Штрауб вглядывался вперед, ожидая увидеть дымки «табора», за которым – а может быть, и впереди него – должна была находиться офицерская бригада.
– Мысль об Америке необходимо отложить, – сказал он, глотая слюну, потому что ехали уже давно и хотелось есть. – Я должен, Вера, выполнить свой долг.
– А в чем он заключается? – спросила с каким-то не понятным ему глумлением Вера Николаевна.
Казаки вдруг поскакали к балке. В голосе Веры Николаевны появилось еще больше глумливости:
– Для выполнения своего национального долга, мне кажется, вы уже сделали достаточно много. Вы отдали нации лучшее время своей жизни. Хватит с нее.
– Откуда вы знаете, что я отдал лучшее? – спросил Штрауб, не имея сил оторвать встревоженного своего взора, устремленного на скакавших к балке казаков. Его раздражало то, что он находил какое-то удовлетворение в ее речах. Нравилась ему и эта дерзкая и в то же время строгая манера, так не похожая на то легкомыслие, с которым она говорила там, среди «табора», с Гдышем.
Казаки остановились у балочки и, став спиной к ветру и кустарнику, закурили. Видимо, в балке никого не было. Штрауб заметил, что Вера Николаевна наблюдает за ним, и ему показалось, что и в глазах ее мелькает какое-то новое, суровое и в то же время слегка испуганное выражение, точно она боялась, что не выдержит той тяжести и дерзости, которую брала на себя.
– Откуда я знаю, что вы отдали лучшее? – спросила она. – Откровенно говоря, мне это трудно сказать, но, видно, чего-то и я нагляделась.
Она играла кончиком синей ленты, удерживавшей шляпу. Пальцы у нее были тонкие, худые и на сгибах разрисованные мелкими и приятными морщинками. На левой руке она носила два кольца, одно из них с черным камнем.
– Интуиция?
– Да, если хотите, интуиция.
– Из-за этой же интуиции, – вдруг раздражаясь, спросил Штрауб, – вам хочется в Америку?
– Да, из-за этой, – по-прежнему перебирая края ленты, но гораздо грубее выговорила Вера Николаевна. – Впрочем, это мечта. В Америку мы не попадем.
– Это что, тоже интуиция?
Вера Николаевна рассмеялась громким своим смехом.
– Нет, это уже факт. – Она тряхнула головой и спросила, чтобы переменить разговор: – Какие странные у вас книги! И почему взгромоздились вы на анархизм?
Штрауб был рад перемене разговора. Он охотно объяснил, почему он действительно взгромоздился на анархизм. Вера Николаевна слушала его внимательно, помолчала и, достав из сумки горсть орешков и разгрызая их крупными и частыми зубами, сказала:
– Нам необходимо переехать в Киев. Я об этом напишу знакомым. Они близки гетману. Да они и Радзивиллов знают. А что вы думаете о польско-украинской унии?
– Но ваш отец? – спросил Штрауб.
– Я полагаю, его освободит Быков.
Она положила ему руку на плечо и, внимательно глядя в спину возницы, вдруг сказала на хорошем немецком языке:
– Знаете что? Нам горевать не нужно, а нужно понять, что ни мне, ни вам и, я полагаю, ни Быкову уже не освободить отца. Не здесь наш Тулон.
– Тулон? – изумленно переспросил Штрауб, пораженный, что она отгадала и как-то даже взломала его далеко спрятанные мысли. Он и сам уже думал, хотя и страшился в этом себе признаться, что на помощь внутри Царицына надеяться не приходится и что тех людей, которых он так аккуратно разместил в городе, уже уничтожили, разломали, разбили, опустошили. И он с какой-то наглой радостью слушал грубый, почти не знакомый ему теперь голос Веры Николаевны:
– Да. Наш Тулон стоит где-то в другом месте. А эту веревку, узел ее, не нам разгрызть. Я полагаю, что и не нужно пытаться это делать. Изучение анархизма – это очень хорошо! – Она выбросила скорлупу орехов и рассмеялась. – Но, пожалуй, изучение быстрой езды на конях для нас сейчас более необходимо.
– Вы настаиваете на отъезде?
– Да, если не хотите получить бегство. Вам случалось бродить по лесу, Эрнст? И вы видели, наверное, такие пни, про которые кажется, что они от только что срубленного дерева. Но стоит только ударить ногой, как нога ваша тонет в трухе! Вот вам и донское казачество. Это труха.
– Мне кажется, что вам все-таки хочется или, вернее сказать, вы еще надеетесь на отъезд в Америку? – проговорил Штрауб с вновь возникшим неудовольствием, потому что он чувствовал себя поддающимся этой властной и сильной логике.
– Бросьте, Штрауб, – сказала строго Вера Николаевна. – Вы только меняете один участок войны на другой. Это более или менее выгодно для вас, а я оставляю здесь своего отца. И оставляю на смерть.
Она сжала челюсти, и рука ее, державшая ленту, дрогнула. И Штрауб почувствовал, что в его жизнь навсегда вошло что-то сложное и им доселе по-настоящему не осмотренное и – он боялся признаться – умное, такое умное, которое он не всегда и понимал и которому поэтому подчиняться было в высшей степени неприятно.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
И это неприятное до чрезвычайности чувство все росло и росло в нем, а когда на дороге он встретил трех веселых и самоуверенных ремонтеров, ехавших принимать коней, которых должен был передать им Штрауб, это чувство совсем почти захлестнуло его. Ремонтеры были удивлены, что он возвращается от Бекетовки без лошадей, но, увидав красивую даму, ничем не показали своего удивления и насмешки. Они угощали Веру печеньем и французскими ликерами, по их словам – необычайно драгоценными. Высокий бритый и румяный ремонтер с седыми бровями всякий раз, поднимая крошечную рюмочку с желтым вином, говорил с таким уважением: «Пью расплавленное золото за ваше здоровье, Вера Николаевна!», что нельзя было не согласиться: вино, несомненно, приобретено на вес золота. И когда, совершенно внезапно, где-то поблизости начались выстрелы, то седой ремонтер в первую очередь схватил эту пузатую желтую бутылку и с трудом всунул ее в карман и только потом побежал к винтовкам.
Бричку гнали краем широкой ухабистой дороги, там, где было поменьше ухабов, и все же качало страшно. Поодаль скакали офицеры и конвой: как сказал седой ремонтер, чтобы «убедиться в отступлении». В долине они увидали табор. Но как он изменился! Куда девалась его торговая стройность, с которой он готовился – целыми рядами, ярмаркой – войти в Царицын. Сквозь пыль, клубящуюся над табором, с трудом можно было разглядеть, что он вертится водоворотом, не находя себе дороги и не веря ей. Где-то на востоке слышалась сильная артиллерийская стрельба, а из-за бугров в долину неслись далекие и неразборчивые крики.
– Хоть побожись, не поверю! – сказал кучер, вставая на ноги и крепко натягивая вожжи. Он повернулся к Вере Николаевне, как бы признавая в ней сейчас главного распорядителя и совсем не глядя на докучливого немца. – Прикажете стороной объехать, Вера Николаевна?
– А если они на нас наскочат, Василий? Как бы не затоптали.
– И я то же говорю, Вера Николаевна: затопчут.
– Кто затопчет? – спросил Штрауб, встревоженный их голосами и тоже вставая на ноги.
– Не вербное воскресенье! – пробормотал кучер, садясь и крепко упираясь ногами. – Думаю, Вера Николаевна, пойти вместе с рекой, а там уж как-нибудь выберемся. Как у вас с обворужением?
– Идите в реку, – проговорила Вера Николаевна, понимая, что казак лучше сумеет разобраться в том, что предстоит им теперь. Она даже не посмотрела на Штрауба, а, достав из-под чемоданов винтовку, проверила затвор и вложила патроны.
Бричка въезжала в табор. Артиллерийский обстрел был по-прежнему далек, но выстрелы, а самое главное крики, приближались, и в тот момент, когда бричка въехала в табор, послышались частая пулеметная стрельба, какой-то топот и на бугры, господствовавшие над равниной, выскочили казаки с пиками. И тотчас же Василий повернул к Вере Николаевне плоское свое лицо, побледневшее, напряженное, перекрестился и сказал:
– Держись, хозяйка!
Их охватило пылью, запахом коней, дегтя, глухим ревом толпы – какой-то щетиной колющим сердце, и они почувствовали, что не скачут, а несутся, плывут в страшной и непонятной реке. Течение этой реки понимали только кучер Василий и Вера Николаевна, которая стояла, держась рукой за плечо Василия и размахивая другой рукой, зажавшей винтовку. Шляпа у нее слетела, и на шее осталась только синяя лента, ставшая теперь мокрой. Грохот, который слышался вокруг них, теперь уже заполнял все их тело, и Штраубу казалось, что горизонт как-то завернулся над ним, как завертывается бумага, и он опустился перед этим приближающимся горизонтом, сполз на дно брички. Он чувствовал, что длинный с коричневыми пуговицами ботинок Веры Николаевны уперся в его лицо. И Штраубу не было стыдно, как не было стыдно и чувствовать невыносимо удушливый запах, исходящий от всего того, что бежит рядом с ним, и от того, что поднимается в нем самом. Голова его кружилась, он чувствовал себя дурно и на короткое время, должно быть, даже потерял сознание, потому что, когда он раскрыл глаза, он увидал подол мокрого шерстяного платья, покрытый слизью и пережеванной пищей. На его щеке лежала тонкая рука, и неподалеку он увидал другую руку, сжимавшую затвор винтовки. Вера Николаевна сидела уже на корточках. Затвор щелкнул. Выстрела Штрауб не услышал, но в лоб ему попал выкинутый пустой патрон. Бричка свернула куда-то в сторону.
Мимо с воплями и криками, теперь уже отчетливыми, скакали в телегах и верхом мужики, бабы, и что-то падало, визжало. Горизонт был сужен до размеров каморки, и, как нельзя вдвинуть в каморку телегу, так и тут видны были только то оглобля, то колесо, то грива коня, то бок толстой бабы в синей юбке, то сундук, падающий с телеги. Изредка раздавался треск, – должно быть, у какой-то телеги сломались оси, – кто-то падал, и слышались такие крики, от которых если не убежать через секунду, то уже не убежать никогда!
Над головой Штрауба изредка, блестя, проносился бич. Это хлестал коней кучер. Вера, когда бич особенно быстро кружил над головами, прикладывала к плечу винтовку, и тогда бричку бросало вбок, – должно быть, объезжали кого-то… «Боже мой, боже мой, – твердил Штрауб, – что же это такое? Куда это все бежит?» И хотя он понимал, что это бежит табор от Царицына, что это бегут казаки, и что случилось ужасное, непоправимое, и что он испытывает страх, которого, как ему казалось, он не испытывал никогда, и что от страха этого он цепляется за платье Веры, и что от страха его тошнит, – все же он, не желая признаваться в том, что понимает происходящее, кричал:
– Что это? Что это? Кто это?
Вера погладила ему голову и сказала, как ребенку:
– Лежи, дурачок!
Но он не мог остановиться и неустанно повторял все те же два слова, и тогда она быстро обернулась к нему, поднесла губы к самым его глазам и сухо сказала:
– Это гонится за нами твой Тулон. Ха-ха! Америка!..