355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Войцех Кучок » Царица печали » Текст книги (страница 7)
Царица печали
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:03

Текст книги "Царица печали"


Автор книги: Войцех Кучок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– Ты там? – (за ручку хватать, дергать) – Ну и что ты закрываешься? Зачем закрываешься? – (стучать кулаком, ручку дергать).

Пораженный гонкой мысли, брат старого К. тем временем играл на затягивание времени:

– Да как-то само так закрылось, автоматически-непроизвольно-ненамеренно…

– Что ты там плетешь? Никогда у тебя не закрывалось! Чем ты там занимаешься? Что там происходит с тобой? Открывай, не то брата сверху позову!

И от разговоров да стуков женственная женщина стала просыпаться, беспомощно ерзать в кровати, определять себя в пространстве, а брат старого К. решил поставить все на одну карту (с ножом у горла человек обнаруживает в себе и высвобождает замороженные запасы решительности): он закрыл рукою рот разбуженной женственной женщине, удостоился самого понимающего взгляда за всю свою жизнь и указал ей на шкаф. Женственная женщина ловко преодолела дистанцию между «агдейтоя?» и гардеробной конспирацией, кивнула в знак готовности и позволила поместить себя среди грязно-серых пиджаков, галстуков и кучи куцых брюк, позволила закрыть себя в шкафу, едва сдерживая подхмеленный женский смех, потому что ситуация представилась ей столь забавной, что она решила принять участие в игре. Брат старого К. впустил сестру в комнату, которая тут же, грозно зыркая, принялась проверять-обнюхивать все закутки.

– Ты что, с ума сошел? Зачем ты на ключ закрываешься? Я заберу его у тебя, чтобы тебя не искушало…

Тут брат старого К. на волне размороженной решительности сподобился на акт сопротивления и сказал со всей убежденностью:

– Тю, тю, тю! Мне тридцать семь лет, и у меня есть право ны свой ключ! Небось есть у меня это чертово право ыдныму, кыгда зыхычу, в свыей комныте зыкрыться! Этого небось и вытиканский сыбор не зыпрещает, черт бы вас пыбрал! С сегодняшнего дня нычну зыпирать двери, кыгда зыхычу, ды хоть бы выыбще их не ыткрывал, ды хоть бы выыбще из комныты не выхыдил, ды хоть через былкон прыгал, право имею!! В мыем возрасте имею право на ключ, сколько хычу пывырачивать ключ в зымке, пыавыарачивать в зымке, в зыамке, в ЗАМКЕ!!!

А когда ему удалось произнести открытое «а», сестра поняла, что ничего не поделаешь, что в брата вступила воля, которая сильнее ее молитв, и лучше отступить, не дразнить, потому что кто там знает, что в нем сидит, шевелится, пытается выскочить из души; ну и удалилась она в свою комнату не спать целую ночь, бдеть в посте и в жертве за братскую душу, демонами терзаемую. Брат старого К. так взволновался неожиданным преодолением в себе немужской дикции, что не смог сдержать потока слов, завороженный их звучанием.

– Папарацци, карамба, какаду, – декламировал он.

А тем временем из шкафа показалась женственная женщина и даже как бы заподозрила, что веселье закончилось, потому что перед ней самый натуральный псих, и даже как бы ее хихиканье стихло, подошла она к брату старого К. и шепнула ему на ухо:

– Мне по-маленькому надо.

Брат старого К. еще не вполне освободился от дикторской эйфории, а потому продолжил:

– Паалинькаму, паальшому, па-де-де…

Но тут же сообразил, что стоит на повестке дня, и ушел в себя от страха, потому что счастье внезапно могло выпорхнуть, и сказал:

– Ты никак не можешь выйти отсюда п-малинькаму. Она там… увидит… ну и как тогда… не можешь, пожалуйста…

Все еще подхмеленная в достаточной степени, чтобы желать продолжения веселья, женственная женщина сумела сообразить, что ни разу в жизни ей не случалось поиметь такого чудака и что она немедленно должна с ним это сделать, потому что случай уникальный, говорят, у психов какая-то необыкновенная потенция, ох уж и доберусь я до него, вот только пописаю.

– Ну и где я должна это делать?

Брат старого К. начал терять уверенность в себе, беспомощно шарил взглядом по комнате и не мог предложить ничего, он боялся заговорить, потому что чувствовал, что безударная «а» у него опять закрывается вместе с уверенностью, с мужественностью, и, пока он беспомощно разводил руками, женщина предприняла женскую инициативу: подошла к любимой пальмочке сестры старого К., спустила исподнее, присела на корточки над горшком и оросила землю спонтанным потоком; брат старого К. с открытым ртом смотрел на эту сцену, а она, пописав, совсем сбросила с себя одежду, ко рту его раскрытому приблизилась и поцелуем его закрыла, сначала поцелуем, а потом и всем остальным…

Это была самая прекрасная ночь в жизни брата старого К., но когда женственная женщина ускользнула под утро с его помощью из этого дома, она сочла, что приключение вместе с упоением подошло к концу; брат старого К. месяцами звонил ей, просил, выпытывал, но уже ничего нельзя было добиться: у женственной женщины дома был свой мужской муж с усами, свои детские дети, своя семейная семья, и она просила брата старого К., чтобы тот больше не надоедал, чтобы вел себя как взрослый, что все было очень, очень приятно и она ни о чем не жалеет, но только пусть он ведет себя как мужчина, а не как пацан. Брат старого К. вернулся в свою комнату, закрылся на ключ и стал сохнуть, созерцая усыхающую пальму – пальму, которая, будучи орошенной женственной женщиной, тоже больше не захотела пить обыкновенную воду, тоже затосковала по той единственной ночи и, тоскуя так, сдохла насмерть.

* * *

Ох и тяжело с тобой, ох тяжело, сынок, вылитый наш старик, хоть бы одну черточку от меня унаследовал, да куда там, все от этих К., ой, не найдешь ты никого, кто бы с тобой выдержал, говаривала мать, когда я уже запретил ей входить в ванную, когда я моюсь, когда я громко запротестовал против подсовывания мне чистого белья, когда впервые голос мой вышел из-под контроля и естественно принадлежавший ему тонкий детский тон внезапно превратился в фистулу, выталкиваемую охрипшим баритоном, выталкиваемую неумело и хаотично; честно говоря, во мне стали бороться два голоса, злобно вырывая друг у друга мои голосовые связки, так что в одном предложении, в одном высказывании я был способен (не я, мои голоса) сменить тональность с высокого «до» на низкое, более того, в одном многосложном слове мой голос скакал по всему диапазону; я ничего не мог с ним поделать, я протестовал против него, я ненавидел его, я выходил в предместья драть глотку до потери голоса, чтобы на людях не лажануться со своей мутацией, я не хотел быть мутантом, я предпочитал быть немым.

Старый К. долго не мог свыкнуться с мыслью, что во мне уже началась перемена в самца; а ведь старый К. был еще молодым, слишком молодым, чтобы иметь взрослого сына, он ежедневно подправлял перед зеркалом усы, критическим взглядом проверяя, не скрылся ли где от него седой волосок, ведь он все еще продолжал нравиться не только зрелым женщинам, но и девушкам, ведь он был единственным Настоящим Мужчиной в этом доме.

– Сынок, послушай-ка меня. Твой отец разбирается в трех вещах: в автомобилях, конях и женщинах; я, может, и не во всем разбираюсь, в математике-физике уж никак не помогу, в мое время такие задачи, как у вас в школе, в университетах решали; может, я и не во всем ориентируюсь, но в женщинах, автомобилях и конях ориентируюсь четко. Я тебе больше скажу, сынок: Настоящему Мужчине достаточно разбираться в этих трех вещах, потому что это самое лучшее, что только может быть в жизни. Настоящий Мужчина должен уметь выбрать надежный автомобиль, породистую женщину, а если у него еще водятся деньжата и есть конюшня, то и красивого коня прикупить; помни, сынок, женщина должна быть породистая, конь – красивый, а не наоборот. Только бы твой выбор в жизни был удачнее моего, вот такую мечту я связываю с тобой; каждый отец хочет, чтобы сыну его было лучше, чем самому; видишь: коня я себе никогда не мог позволить, гараж нам приходится сдавать, чтобы было чем оплатить твое обучение, чтобы ты человеком вырос, а женщину я выбрал неудачно; эх, сынок, сынок, красивой она, может, и была, породистой уже не слишком, да что я буду тебе говорить, что я буду тебе…

Старый К. как можно дольше хотел оттянуть тот момент, когда ему нужно будет реагировать на изменения, начавшие происходить в моей наружности; он начал реагировать, наверное, только тогда, когда мое лицо покрылось прыщами (что касается меня, то я готов был морду набить тому, кто изобрел слово «хотимчики», – наверняка это был некий Настоящий Мужчина, у которого на глазах подрастал сын, – уменьшительно-презрительное слово, загоняющее в презренную касту хотящих и не получающих всех, у кого пиписька не обрамлена волосом, у кого пушок под носом, кто еще не выкарабкался из невинности, – всем им суждены хотимчики, и баста, – ну нет, меня всего лишь опрыскали прыщи). И тогда серьезно обеспокоенный старый К. завел разговор с матерью:

– Эй, слышь, что это у него в последнее время шнапс-баритон, простудился? Ты хоть следишь за ним, шарф носит?

– Мужик, ты о чем вообще болтаешь? У твоего сына мутация, он созревает, у него усы пробиваются, а ты в облаках витаешь, как вечный студент.

– Что ты говоришь, мутация? У этого заморыша? Погоди, сколько ему лет, да ведь рановато еще… Но эти сифы на морде… и такой он сделался бесформенный, пропорции какие-то неустойчивые…

– Кого ты этим пытаешься задеть, ты, Казанова с Козьей Слободки? На себя взгляни в зеркало, а сына в покое оставь, лахудра! У самого брюхо выпирает, сиськи как у девки, зубы давно пора менять, а все молодится!

– Молчи, ты… сука бешеная, и не тявкай своим голосом визгливым! Боже, я сейчас с ума сойду с этим шнапс-баритоном и этой старой брехуньей…

– Брехунья? Сука? А что я сейчас делаю? Что я, мать твою, в руках сейчас держу и над корытом перебираю?! Подштанники твои сраные, хам! Майки твои, от пота вонючие! Носки закисшие с ног его провонявших! И этот тип на меня глотку дерет? Ну тогда проваливай, стирки не будет, иди на улицу, подцепи там молодку, чтобы тебя обстирывала, готовила, дерьмо старое!!!

– У меня ноги не воняют и никогда не воняли! В этом доме ноги ни у кого никогда не воняли! И я попросил бы воздержаться от хамских высказываний в мой адрес! Меня ценят, меня уважают, со мной считаются везде, только не в родном доме, потому что в этом доме меня только облаивают!

И хлопал дверью старый К., и спускался на этаж, в квартиру своих брата-сестры, но прежде, чем начать традиционные сетования на супружескую мойру, он принюхивался к собственным подмышкам, потом шел в ванную, снимал шлепанцы и, кряхтя, старался дотянуться ступней до носа, выворачивал ногу, притягивал ее руками и проверял, а потом щерил зубы и дышал на зеркало – а когда не находил никакого изъяна в смысле запахов, укреплялся в убежденности, что мать моя вступает в очередную фазу паранойи, что ее начали одолевать первые галлюцинации: мало того что она за ним мужской правды не признает, Настоящего Мужчину не хочет в нем видеть, так уж и обонятельные галлюцинации пошли; конец, знать, близок, вонь всегда означает начало конца.

В этот мутационно-прыщавый период старый К. стал навещать меня в комнате, это были, если можно так выразиться, необъявленные визиты; сначала он подкрадывался на цыпочках в носках под дверь и прислушивался, а потом резким рывком за ручку распахивал дверь и влетал в комнату, подозрительно осматривая меня; эти необъявленные визиты старого К. я довольно легко мог предвидеть, потому что его выдавала как раз тишина, отсутствие естественных скрипов пола, я догадывался, что если за дверью воцарялась тревожная тишина, значит, крадется старый К. и будет мне, с позволения сказать, наносить визит. Приходил он и вечерами, перед отходом ко сну; когда стихали его купальные пофыркивания, ванные попердывания, полотенечные посвистывания, я знал, что вот-вот он окажется у моей двери, что, прежде чем он вторгнется, он приложит ухо к щели или глаз к замочной скважине, я думал, ох и думал иногда, а не сунуть ли мне как бы ненароком, как бы совершенно неосознанно в эту тишину за дверью, прямо через замочную скважину что-нибудь острое, ну да хотя бы остро отточенный карандаш, думал, ох и думал: воткнулся бы он только в глаз или прошел бы дальше, через глазницу, достиг бы мозга старого К., проник бы туда, где размещался его разбухший центр морали, и дал бы ему вытечь, брызнуть струей на свеженатертый паркет прихожей?

– Руки на одеяло!

Обычно эта команда прерывала мои «грязные поползновения», старый К. уже стоял у моего изголовья и метил в меня насупленной бровью:

– Как ты спишь? Весь под одеялом? А может, и не спишь? Чем ты там занимался?

И срывал с меня одеяло. Рутинный контроль, который никогда ему не наскучивал.

– Ну не открывай же, холодно. Что там опять, я ведь спал…

Я накрывался одеялом и поворачивался к нему спиной.

– Помни, сынок: в твоем возрасте самое последнее дело свинствами разными интересоваться. С этого начинаются извращения. Со слишком ранних интересов. Потом ни учиться не хочется, ни что другое приличное…

– Тебе об этом что-то известно?

– Ты еще мне тут поогрызайся, молокосос!

И снова раскрывал меня; как бы взамен за то, что я слушаю его поучения лежа, меня следовало раскрыть.

– Наверняка разглядываешь какие-нибудь гадости с дружками, признайся. Наверняка уже поигрываешь в то, во что не следует, а? Как там его, «карманный бильярд», так, что ль?

Он смеялся своим же словам и снова делался серьезным, но как-то нервически, совершенно беспомощно; открывал это мое одеяло, будто лелеял надежду, что где-то под ним воспитывается дитя человеческой породы, с которым он сможет справиться, с которым можно не разговаривать об этих делах, этих вещах, этой фигне. Мне было жаль его, даже тогда, когда он продолжал вести разговоры на сон грядущий:

– Это смертный грех в таком возрасте. Впрочем, в любом… Ну смотри, если только узнаю, если застану тебя…

Я делал вид, что сплю, но слышал, как он все вертится вокруг да около, как отчаянно ищет зацепки:

– Пойдешь к ксёндзу и исповедуешься, если хоть когда что-то нехорошее делал сам с собой. К счастью, я пока еще не подозреваю тебя, чтобы ты с кем-то… Это уж было бы совсем… А если сам и не расскажешь на исповеди, то помни: рука у тебя отсохнет! Сначала вырастут перепонки между пальцами, как у лягушки, все будут над тобой смеяться, а потом отсохнет и отвалится, причем не только рука!

Мне не особо было что скрывать от него, поэтому со временем он стал внимательней изучать мои полки, шкафчики, разглядывал мои школьные фотографии:

– О-о-о, ну эти барышни вполне уж в соку, а кто, например, эта, вот тут, с краю…

Казалось, что он на самом деле возбуждался, он всегда выхватывал взглядом тех из девчат, у которых быстрее росла грудь, рассматривал эти фотографии от года к году все внимательнее, потому что лидерши в соревновании созревающих, набухающих, выпирающих бюстиков постоянно менялись; он держал снимок в едва заметно подрагивающей руке, наклонял его так, чтобы свет лампы не рефлектировал на глянцевой поверхности, чтобы видеть четко, и проверял, как бы невзначай спрашивая:

– А которая из них та, ну как ее там, которой ты подсказывал на контрольной?

Когда я показывал ему, он тут же парировал:

– О-о-о, так себе, так себе, такой же заморыш, как и ты, вы не должны вместе появляться, не то собаки на вас нападут: когда они еще столько костей сразу увидят.

И хоть я объяснял ему, что ни на улице, ни где-либо еще я не показываюсь вместе ни с этой, ни с какой другой, он не слушал, потому что именно в этот момент он вылавливал взглядом самые броские из обтянутых школьной формой груди, говорил как-то чуть отстраненно:

– О, глянь-ко, вот девица, кто такая, как зовут?..

А потом вроде как шутя, вроде как братаясь со мной в незрелости:

– Девчонки-то вас переросли, а? Сиськи, ножки… все при них, нет, что ль? Как это вы говорите: уже «годится», а? Годится?

Когда он замечал, что я не проявляю интереса к этим делам, он, похоже, терялся:

– Нну хорошо… У тебя пока еще есть время, но, честно говоря, я в твоем возрасте…

Матери же он шептал так, чтобы я не мог не услышать:

– Скажи, мать, он тебе ничего такого не говорил, никакая ему там не нравится, а может, он как-то не в ту сторону, что-то он слишком много с этими парнями путается, надо ему запретить…

Тем не менее старый К. не беспокоился о том, не слишком ли я сдержанный для своего возраста; старый К. знал, что я вступаю в возраст, везде называемый переломным, что зерна вожделения, брошенные в детстве, теперь в одночасье во мне созреют, все разом взойдут и меня коснется невзгода урожая, – цифры не врут. Старый К. знал об этом, и ему оставалось только ждать, потому что хлыст вышел на заслуженный отдых. Теперь должна была прийти пора оглашения результатов воспитания, а если бы они вдруг оказались неудовлетворительными, то подросшего щенка человечьей породы, в которого я превратился, можно было призвать к порядку совершенно другими, исключительно эффективными способами.

* * *

Я все думал: когда это происходит, почему этого нельзя уловить, почему только со временем до человека доходит, что он вырос? Я пришел к выводу, что граница эта должна пролегать там, где человек вдруг перестает с тоской ожидать будущего. Того, в котором он уже будет мужчиной с усами, с женой и машиной. Того, в котором можно будет принимать участие в семейном торжестве с правом на рюмку. Того, в котором он вообще будет взрослым, импозантным. Таким, у которого больше нет угрей, и себореи, и неуверенности в движениях. Таким, который может выдержать на себе женский взгляд, не пряча глаз, не краснея. Таким, которому уже говорят «проше пана», которого больше не заставляют вставать в классе для хорового «здра-а-ству-уй-те-е», к которому в трамвае больше не обратятся: «Эй, ты, мог бы и уступить местечко». Словом, когда человек вдруг перестает ожидать будущего, потому что он уже созрел до того, чтобы «всем им показать». И ни с того ни с сего начинается тоска по прошлому, и чем оно дальше, тем сильнее тоска, даже если воспоминания самые плохие, даже если они отмечены в юношеском дневнике как пора страданий. Потому что он уже знает, что прошлое – это то единственное, к чему никогда нельзя будет приблизиться, купить, подкупить, уговорить, пережить вновь. Потому что он понимает, что он теперь в том самом возрасте, о котором мечталось в молодые годы, и что он никому так ничего и не показал. Усы вышли из моды, машина – непозволительная роскошь, а чуть было не ставшая женой так ею и не стала. Но, но, подумал я, это ведь не вещь в себе, непостижимая, ведь где-то должна проходить эта граница, где бы можно было заметить. Я догадался, что дело тут в факте присутствия. В том, что человек с дошкольных лет, в течение лет школьных, лицейских и студенческих привыкает, что ежедневно кто-то проверяет его присутствие, что его выкрикивают по списку и требуют подтверждения: «здесь». В течение всех этих лет кто-то всегда был заинтересован в том, чтобы мы присутствовали. Сначала мы присутствовать обязаны, потом – должны, мы неизменно фигурируем в списках присутствия. Пока наконец в последний день учебы эта привилегия не кончается: с этого момента никто уж нашего присутствия никогда не будет проверять, с этого момента мы безразличны миру, мы можем позволить себе быть или не быть. Работодателя интересует не наше присутствие, а наша производительность; идеальной для него системой был бы наем на работу высокопроизводительных духов. Максимальная производительность при минимальном присутствии – вот чего от нас хотят.

Никто и никогда не требовал моего присутствия так категорически, как старый К. Если бы я воспринимал это его желание в качестве знака отцовской любви, как советовала мать, меня бы туркали не меньше, но зато самооценка росла бы как на дрожжах с каждым «Куда собрался? А мнения отца что не спросишь? Дома должен быть не позже чем в…», особенно после домашних арестов, практиковавшихся исключительно в погожие, солнечные дни, когда доносящийся из-за окна грохот мяча о гаражи невыносимо ранил слух, когда призывы ребятни я в конце концов был вынужден покрывать мученическим выражением лица и сообщением о домашнем аресте, которая ввергала их в двуличную эйфорию: они радовались своей свободе, освященной моей несвободой, обыкновенное пинание мяча приобретало для них новую ценность, потому что они знали вкус ареста; они радовались, что на этот раз досталось не им, а мне, я давал им ту редкую возможность одновременности счастья и его осознания, возможность наслаждаться вялотекущим временем.

Старый К. требовал моего присутствия и присутствия моей матери при нем. Войдя в нее в первый раз, он счел, что тем самым он входит в обладание ею, то есть может иметь ее всегда; естественным следствием этих вхождений стало также и то, что, когда его спрашивали о потомках, он отвечал:

– Имею одного ребенка.

Он требовал моего присутствия настойчиво и практически всегда. Когда только он узнал от матери, что она понесла от него гораздо тяжелее, чем когда-либо, и ее тяготят те последствия, которые она должна будет доносить, он отдал ей такое распоряжение, будто в одно предложение хотел вместить одновременно радостное удивление и приказной тон:

– Что ж, значит, родишь мне сына!

И взял ее в жены.

А когда девять месяцев спустя, за неделю до срока, начались схватки, мать, до зари разбуженная болью, начала считать минуты, и когда уже прилично их насчитала, начались очередные схватки, еще более беззастенчивые, чем предыдущие. И хоть она ни за что не хотела будить старого К. до рассвета/ практически ночью, хоть и дала себе слово дотянуть до утра, боль оказалась сильнее воли. Она постанывала, а старый К. спал вовсю, прислонившись к стене, когда же она уселась в кровати (боль значительно обострилась), уже в полный голос стеная, коснулась спины мужчины, с которым провела первые месяцы супружества, спины, рядом с которой ей предстояло досыпать остаток жизни, коснулась спины старого К., одетой в пропотевшую белую майку, и легонько толкнула, из старого К. сквозь сон вырвалось бормотание:

– Чччтотаммм тихотихо…

Чувствуя, что я на свет появлюсь быстрее, чем муж успеет проснуться, она, решив быть самостоятельной до конца, встала и направилась к гардеробу, но я безумно завертелся внутри и вызвал цепную реакцию. Пути назад не было, сделалось критически тесно, и надо было любой ценой немедленно выходить, несмотря на боль, несмотря на схватки, как-нибудь эту головку да пропихнуть. После второго шага мать опустилась на пол и процедила сквозь боль:

– Рожаю!

Пытаясь найти ускользнувший от него конец сна, старый К. пробормотал:

– Да, да, спи давай.

И только тогда, впервые почувствовав, что имеет на то полное право, мать моя повысила голос на старого К., крикнув так пронзительно, что аж меня на мгновение оглушило и я как бы отпрянул в маточном объятии, хоть инстинкт подсказывал мне, что трудно будет отыграть назад эти ценные сантиметры; она крикнула так, что через пять минут они уже были на пути в больницу. Ну конечно пешком: старый К. счел, что больница слишком близко, чтобы стоило вызывать такси; он помогал матери идти, говоря, что прогулка ей поможет; у нее уже не было сил протестовать, она прикусила губы до крови и шла, каждые сто метров приседая и выслушивая от него:

– Только ради бога, не надо вот этого всего. Мы уже почти на месте. Кто в такое время поедет?

Они обязаны были дойти. Я уже практически свисал у нее между ног, уже можно было меня погладить по темечку; старый К. не успел вернуться домой, а нам уже перерезали пуповину. Я почувствовал, как собственная мать предала меня миру, и ничего в том не было для меня радостного, что она предала меня… миру, в котором первым лицом, с той поры всегда безгранично раздраженным моим отсутствием, был старый К.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю