Текст книги "По пути в Германию "
Автор книги: Вольфганг Ганс Путлиц
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
Очень скоро я получил доступ в лучшие гамбургские дома. Некоторые из них были обставлены с кричащей безвкусицей. Однако в общем для них был характерен высокий культурный уровень. Там встречались художественные коллекции, которым позавидовали бы некоторые бывшие княжеские дома. Особенно ценились тогда в Гамбурге французские импрессионисты. Здесь можно было найти десятки прелестных произведений Манэ, Ренуара, Сеслея, Коро и Сезана. Кроме того, в этих домах имелись прекрасные изделия из всех стран мира в зависимости от сферы деятельности фирмы. У Верманов преобладали африканские, у Шлюбахов – южноамериканские. Широко представлены были произведения китайского и индийского искусства. Нередко в этих домах устраивались концерты и вечера камерной музыки. Обычно прижимистые гамбургские купцы в этом отношении не были мелочными. Артисты с мировым именем охотно и часто выступали в таких частных концертах, получая высокие гонорары.
Мне, привыкшему за годы юности, проведенные в Лааске, к старопрусским обычаям, согласно которым к каждому завтраку положено два обязательных кружочка масла, а к каждому обеду – два куска мяса, весьма импонировали обильная кухня и превосходные вина. Да и гамбургские балы были веселее, чем дворянское общество в Потсдаме.
Летом два или три раза в неделю я с шести часов утра выходил на Альстер, чтобы до начала службы час или два покататься на лодке. Кроме постоянной работы в бюро, я почти каждый вечер проводил несколько часов в университете, лекции и семинары которого были специально перенесены на часы после работы, поскольку в университете училось большое число студентов-заочников. Я слушал лекции по политэкономии, государственному праву, международному праву, а также по истории и философии. Но лекции по логике и теории познания давали мне мало. Я никогда не мог по-настоящему понять и основной смысл экономического учения, в связи с чем часто внушал себе, что я глупее, чем остальные. Сегодня я понимаю, почему так сбивчиво выступали тогда профессора.
Вечером, лежа в постели, я жадно читал произведения, которые якобы раскрывали последние тайны мира. Это были в первую очередь труды модного в то время философа Освальда Шпенглера «Закат Европы» и графа Германа Кейзерлинга «Путевой дневник философа». Однако намного умнее от чтения этих книг я не стал. [48]
Проблемой, с которой нам ежечасно приходилось сталкиваться, была инфляция. Оклад, казавшийся в начале месяца достаточным, к концу его превращался в жалкую сумму. Большинство населения голодало. Каковы были причины этого? Где искать средства избавления? Как создать благоразумный и справедливый мировой порядок? Каковы правильные пути, которые могут обеспечить человечеству приемлемый уровень жизни в условиях продуктивной работы? Не существует ли тайного философского камня, который помог бы понять эти противоречия и ликвидировать их? Даже самые талантливые и интересные профессора не давали удовлетворительного ответа на эти вопросы. Нам рассказывали много умных вещей относительно значения и целесообразности трестов и картелей в современном народном хозяйстве. Самая рациональная организация производства и товарооборота! Получение высшей пользы при минимальных расходах! Стабильные и низкие цены в результате ликвидации излишних промежуточных расходов! Интенсивное использование технического прогресса! Слушая эти и подобные теории, казалось, что человечество идет навстречу веку всеобъемлющего благосостояния и постоянно растущего изобилия.
Однако в жизни явно происходило нечто совершенно противоположное. Техника и в самом деле развивалась с исключительной быстротой. Однако в среднем люди жили, бесспорно, хуже, чем до первой мировой войны, и прежде всего они были меньше уверены в будущем. Кроме того, мне было достаточно вспомнить о концерне Стиннеса, в котором я работал и который якобы представлял собой вершину рациональной экономической организации, чтобы сказать себе, что теория и практика никак не походят друг на друга. Никакого настоящего планирования у нас не было. .Подсчитывались деньги и прибыли, а товары, при помощи которых добывались эти деньги, не играли никакой роли. Скупалось все, что только было доступно. Даже в секретариате Стиннеса младшего никто не знал, какие предприятия в действительности принадлежали нашему концерну и сколько их: сегодня это были одни, завтра – другие. Никого не интересовало, имеет ли их продукция сходный характер. [49]
Можно было понять, когда профессора доказывали, что для металлургического завода рационально приобрести угольную шахту или что к автомобильному заводу хорошо присоединить листопрокатный завод, так как продукция этих предприятий связана, взаимозависима. Но когда Стиннес покупал сегодня рыцарское поместье в Восточной Пруссии, китобойное судно в Норвегии, типографию в Берлине, а завтра приобретал нефтеочистительный завод в Аргентине, отель в Гамбурге, каменоломню в Венгрии и фабрику детских игрушек в Нюрнберге, когда ежедневно к концерну присоединялись новые, столь же различные по своему характеру предприятия, то в этом нельзя было увидеть никакого смысла.
Для крупных гамбургских купцов-старожилов Стиннес также был бельмом на глазу, ибо он сужал поле их деятельности. Правда, с ним вели дела, однако в хорошем обществе Стиннес младший так и не был принят, несмотря на все его усилия. В той степени, в какой я со своими внушенными с детства дворянскими представлениями вообще мог испытывать симпатию к людям, которые открыто видят смысл своей жизни исключительно в «делании» денег, эти симпатии были скорее на стороне старых патрициев. В торговле они играли примерно такую же роль, как отец в сельском хозяйстве. Деятельность же Стиннеса скорее соответствовала деятельности Шмидта – владельца поместья в Визендале.
Навсегда осталась в моей памяти следующая сцена. Это было незадолго до оккупации Рура французами. Мне уже было доверено просматривать почту и распределять ее. Сидя в бюро, я бросал завистливые взгляды на оживленную толпу, снующую по Юнгфернштиг. Затем я взял под мышку папку и направился доложить о прибывшей почте Стиннесу младшему. Когда я вошел в его комнату, он, как это часто бывало, сидел на письменном столе с телефонной трубкой у уха. Он кивнул мне, предлагая посидеть пока в кресле. На проводе как раз был Лондон, и прошло некоторое время, пока лондонский представитель фирмы подошел к аппарату.
В отличие от обстановки, царившей на улице, в кабинете господствовала трезвая атмосфера. Там стоял сейф, по стенам полки из толстых досок с папками, большой глобус, различные географические карты. Кругом были расставлены модели кораблей. На столё находились только самые необходимые принадлежности, и стояла фотография жены шефа в безвкусной рамке. Во всей комнате не было ни одного цветка, ничего, что напоминало бы о красоте жизни. На стене за спиной шефа висела увеличенная фотография его отца, а напротив – писанный маслом портрет президента Рейхсбанка Хавенштейна. [50]
«Да, – это не произведение искусства», – подумал я про себя. Портрет Хавенштейна раскрывал всю тайну экономического чуда, совершаемого Стиннесом. Президент Рейхсбанка имеет в своем распоряжении все деньги империи и все машины для печатания денежных знаков. Стиннес получает от него кредиты в любых размерах и скупает на них вещественные ценности немецкого хозяйства. Через несколько месяцев полученные им миллионные суммы номинально почти ничего не стоят. Стиннес левой рукой возвращает гроши, а правой получает новые миллиардные кредиты. Обогатиться таким путем в состоянии даже спившийся кучер.
Пока я предавался подобным размышлениям, телефонный разговор начался. Шеф был возбужден:
– Что? Уже в ближайшие дни? Вы совершенно уверены? Французы даже не хотят разговаривать?..
Ответ из Лондона, казалось, был малоутешительным.
– Неужели эти люди в Лондоне не понимают, что наносят удар самим себе? Они же не могут быть заинтересованы в том, чтобы французы наложили руки на все производство угля и стали на континенте?
Лондонский представитель что-то ответил.
– Ну, это просто шантаж! – вспылил Стиннес. – Проклятое свинство! Я не могу этому поверить. Но если вы совершенно уверены в этом...
Его собеседник был явно уверен.
– Во всяком случае я благодарю вас за информацию. Тогда мы должны переместить средства. Я позвоню завтра рано утром снова. Однако пока что вы ничего никому не говорите, чтобы биржа не начала нервничать.
Беседа была закончена. Однако Стиннес не был еще готов рассматривать мою почту. Он снова снял трубку и вызвал своего гамбургского банкира Тильмана.
– Послушайте, дорогой господин Тильман, биржа еще не закрылась? Не можете ли вы отменить мой вчерашний заказ? Вместо этого приобретите 50 тысяч фунтов стерлингов с оплатой до конца будущего месяца. Если по вчерашнему курсу при закрытии биржи их купить не удастся, можете дать больше. Я вам предоставляю свободу рук, так как мне нужна эта сумма. По возможности распределите заказы по всему рынку. Может быть, следует закупить половину в Берлине, а остальную часть – здесь и во Франкфурте, чтобы не делать паники. Хорошо? [51]
Тильман, видимо, проявил любопытство и задал вопрос.
– Нет, нет, ничего особенного. Я должен лишь обеспечить себя для большой акции, которая сегодня, видимо, будет закончена. К полудню я ожидаю вашего ответа, тогда вы получите и письменную заявку.
На этом дело было закончено, и я мог выложить свои бумаги.
«Ах, подлец! – думал я про себя. – Ты произносишь здесь патриотические речи о шантаже и свинстве, возмущаешься тем, что союзники хотят снять с нас последнюю рубаху, и в то же время не стесняешься сам спекулировать против немецкой марки и, используя тяжелое положение нашего народа, делать гигантский гешефт». Мне хотелось высказать Стиннесу младшему в лицо свое презрение и уйти, хлопнув дверью. Но в то же время у меня возникла мыслы поступил ли бы я иначе, будь я на месте своего шефа. И я должен был честно ответить себе: видимо, нет. Делец, который не использовал представившегося ему шанса, был бы идиотом. В маленьком масштабе я сам тоже уже давно спекулировал. В результате продолжающейся инфляции моего месячного оклада хватало мне лишь на несколько дней, и, для того чтобы иметь деньги, я шел на некоторые трюки. Благодаря своему положению я мог оказывать услуги ряду бывших товарищей по полку, в том числе очень богатому графу Шимельману ауф Аренсбургу, и за это я получал от них комиссионные. Им было нужно несколько вагонов калиевых, азотных и других искусственных удобрений. Очень дефицитной была прежде всего томасова мука. Через отделение химикалий концерна Стиннеса я мог достать им то, чего им не удалось бы достать в другом месте. Полученные комиссионные я использовал для спекуляции. Через одного знакомого в банке Тильмана я покупал на них валюту и менял ее на рейхсмарки только в случае необходимости. Таким образом, я мог хорошо жить на пять английских фунтов (около ста золотых марок) в месяц и не знал никаких забот. Для человека, работавшего в концерне Стиннеса, побочные гешефты не составляли труда. [52] Так, в конце 1923 года при обмене облигаций золотого займа (доллар к тому времени был равен 4,2 миллиарда марок) я выиграл 600 процентов.
Стиннес был действительно крупным жуликом. Однако я тоже уже стал мелкой скотиной. Необходимо было уйти из концерна; я должен был найти себе такое занятие, которое позволило бы мне не быть тунеядцем, а делать что-либо полезное для всего немецкого народа. Этого можно было достигнуть, видимо, лишь на государственной службе.
Из различных видов государственной службы больше всего меня привлекала профессия дипломата. Однако раньше я должен был закончить свою учебу. Необходимое для этого количество семестров я уже прошел.
Теперь мне нужно было только время, чтобы написать докторскую работу и серьезно подготовиться к экзаменам. Поэтому летом 1923 года я оставил свою службу у Стиннеса. 29 февраля 1924 года я получил в Гамбургском университете звание доктора политических наук и подал заявление с просьбой о назначении на службу в министерство иностранных дел в Берлине.
Среди юных лордов в Оксфорде
Для дипломатической службы необходимо было знание по меньшей мере двух иностранных языков. По-французски я говорил бегло. Этому языку меня еще ребенком обучала наша швейцарская гувернантка. Однако по-английски я не знал ни слова.
В моем чемодане был припрятан ящик от сигар, наполненный до краев английскими банкнотами – результат моих спекуляций во время инфляции. Там было несколько сот фунтов стерлингов. На эту сумму я мог продержаться значительное время, не выпрашивая у отца дотации. С этими средствами и захватив большое количество рекомендательных писем, я в середине марта направился в Англию. Одним из самых полезных для меня оказалось письмо Раумера к лондонскому представителю Телеграфного бюро Вольфа{3} господину фон Устинову. Последний родился в Германии и во время первой мировой войны был немецким офицером, но родители у него были русские. [53] Его жена, дочь известного петербургского художника, тоже была русской. Дом Устиновых в Лондоне не считался настоящим немецким домом, поэтому круг его знакомств в то время был гораздо шире, чем даже у немецкого посла. Последний, несмотря на то, что после конца войны прошло уже пять лет, все еще находился под определенным бойкотом, который распространялся на все немецкое.
Менее результативными были приветы, которые переслала со мной из Гамбурга фрау Вехтер своим английским знакомым по периоду, предшествовавшему 1914 году. У большинства знакомых фрау Вехтер еще у дверей слуга или горничная заявляли мне: «Я полагаю, что госпожа вряд ли будет в состоянии принять немца». Характерно, что к числу этих людей относилась также леди Ридсдэл, дочь которой уже через каких-нибудь десять лет вышла замуж за руководителя английских фашистов Освальда Мосли. Другая ее дочь – Юнити Митфорд – на протяжении многих лет была ревностной поклонницей Адольфа Гитлера. Однако в те времена, в 1924 году, для немца было почти невозможно попасть в так называемое высшее общество – ко всем этим Лондондерри и Чемберленам, впоследствии друзьям Риббентропа.
Дружественную серьезную поддержку оказало мне с первых же дней немецкое посольство, расположенное на Карлтон-хаус-террас. Посол Штамер и его жена были старыми друзьями фрау Вехтер. Они были родом из Гамбурга, и их огромный дом, стоявший на углу Клопшток-штрассе, рядом с Ломбардсбрюке, играл в некотором роде роль входа в замкнутый квартал Фонтене, в котором я жил. Советник посольства граф Альбрехт Берншторф был родом из Шлезвиг-Гольштейна; его брат был моим однополчанином. Берншторф дал мне разумный совет не задерживаться долго в Лондоне с его столичной суматохой, а немедленно направиться в Оксфорд, где мне будет гораздо легче установить контакт с англичанами моего возраста. Так как в Оксфорде в то время, кроме двух студентов из Кельна, учившихся в колледже английских профсоюзов, который был расположен несколько в стороне, не было ни одного немца, Берншторф, давая мне этот совет, преследовал и другую цель: он хотел использовать меня в качестве своего рода пропагандиста в пользу Германии. В один из хороших весенних дней он сам отвез меня в Оксфорд на своей автомашине. [54]
Через Берншторфа я познакомился с молодым французом, который учился в колледже Бэлиоль. Его звали Мишель Леруа-Буалье. В настоящее время, в 1955 году, он занимает пост французского посланника где-то в Южной Америке. Мишель был рад познакомиться с первым в своей жизни немцем. Он немедленно взял меня под свое покровительство, что помогло мне освоиться с обстановкой. Установить контакт с англичанами вначале было значительно сложнее. Мне трудно было с ними объясняться не только потому, что я говорил на исковерканном английском языке. В головах у большинства из них все еще господствовали самые дикие предубеждения против всего немецкого. На первых порах они часто относились ко мне, как к хищному зверю из зоологического сада, который только притворяется человеком. Некоторые с любопытством спрашивали меня, не прячу ли я под волосами немецкую – военную каску, приросшую к моей голове, не предпочитаю ли в качестве еды жареные детские окорока. Мало-помалу сенсационное любопытство улеглось, и у меня появилось много хороших друзей. Очень скоро я чувствовал себя как дома во всех лучших колледжах. Мои познания в английском быстро совершенствовались, так как, за исключением обоих кельнских студентов, здесь не было никого, с кем я мог бы говорить на родном языке.
Еще никогда я не жил так по-райски, как в этот оксфордский период. Все отвратительное, существовавшее в мире, полностью отошло на второй план. О материальных заботах здесь никто не говорил, ибо никто не ощущал их. Тогда Оксфорд еще не был промышленным городом, каким стал нынче, после того как здесь построили огромный автомобильный завод «Остин», принадлежащий лорду Нафилду. Мечтательный и отрешенный, лежал этот город среди лугов, через которые мирно нес свои воды Изис{4}.
Каждый колледж имел свою собственную историю и традиции. На протяжении столетий здесь находились учебные заведения для избранных – сыновей господствующих семей Великобритании и ее огромной мировой империи. Ни один простой смертный не допускался в эту святую святых. Правда, после первой мировой войны здесь оказались люди, которых прежде не допускали в Оксфорд. [55] Однако в общем и целом, по крайней мере в таких феодальных колледжах, как Крист Чэрч, Магдален, Бэлиоль, все еще царили отпрыски аристократии. Они жили здесь особой жизнью в своих тихих монастырских дворах с готическими башнями и башенками и запутанными ходами, в парках из столетних деревьев за каменными стенами. Любой из них имел собственную уютно обставленную комнату. На каждом этаже был специальный слуга в скромной черной ливрее. Его обязанность состояла в том, чтобы освободить молодых господ от необходимости заниматься тягостными мелочами повседневной жизни. У многих даже были собственные автомашины.
Жизнь этих юношей была обставлена с таким комфортом, что у меня буквально вылезали глаза на лоб, хотя я происходил далеко не из бедной семьи. Только кухня, как и всюду в Англии, была ужасной. Столы сервировались богато, с большим вкусом. На них выставляли массивное серебро, хрустальные вазы были наполнены цветами, зажигались свечи в романтических канделябрах. При всем том на стол подавалась лишь сухая рыба, вываренный кусок мяса или пудинг из смеси неопределенного вкуса.
Не было такого предмета, с которым нельзя было бы познакомиться в Оксфорде. Здесь были люди, серьезно изучавшие самые немыслимые вещи, которые только существовали на свете. В Оксфорде можно было получить сведения обо всем: о египетской мифологии, об ассирийской архитектуре, о тибетской ботанике, о мексиканских мотыльках, об обычаях полинезийских племен, о древнегреческой нумизматике, об индийской и китайской философии религии и о футуристических школах художников в Париже. Классическое образование юных англичан было гораздо выше, чем наше. Я окончил бранденбургскую Дворянскую академию, что соответствовало гуманитарной гимназии. Несмотря на это, я никогда не был в состоянии читать латинский или греческий текст без словаря. Эти же двадцатилетние англичане, сидя днем на скамье под сенью гималайских кипарисов рядом с кустами сирени, читали Гомера, Софокла, Горация и Овидия так, как будто это были увлекательные современные романы.
Учебные заведения для господствующего класса Великобритании выпускали совсем других людей, чем наши. [56] По сравнению с молодыми лордами все эти кригсхеймы, шимельманы и роховы были варварами. Но даже образованные представители Берлинского и Гамбургского университетов, как правило, были на голову ниже выпускников Оксфорда. Эти англичане обладали широким кругозором и получали значительно более высокое общее образование; они были гораздо менее мелочными, значительно более терпимыми, культурными и приятными, чем это имело место у нас. В то же время у них не было достаточных специальных профессиональных знаний, им не хватало того концентрированного усердия, которым так отличаются немцы. В практических вопросах они очень часто проявляли потрясающую беспомощность. Их невежество и равнодушие к элементарным вопросам повседневной жизни, хорошо известным любому десятилетнему деревенскому парнишке, были поразительны. Многие из них были не в состоянии сами разбить яйцо над сковородкой. Умный юноша, умевший произносить речи почти на любую тему, не мог отличить пшеницу от ячменя. Я встречался с одним молодым лордом, который, поглощая омара под майонезом, серьезно утверждал, что во Франции существуют особые майонезные коровы, вместо молока дающие майонез.
Разумеется, в Англии имеется также большая прослойка высококвалифицированной технической интеллигенции. Однако такого рода специалистов старые аристократические университеты в Оксфорде и Кембридже не выпускали.
Мишель и я часто потешались над странностями юных британских лордов. Мы задавали себе вопрос: действительно ли они настолько выродились, как это иногда кажется. В то же время мы были вынуждены признать, что благодаря такому полному презрению к обычным проблемам простого человека эти люди никогда не проявляют сомнений в своем праве на существование и что именно благодаря этому они в состоянии столь упорно и безоговорочно защищать свои привилегии, как ни одна другая господствующая прослойка в Европе.
В один прекрасный вечер мы сидели втроем у горящего камина в уютной комнате, принадлежавшей Антони Расселу. Антони был племянником Бэтфордского герцога и внуком известного во времена Бисмарка английского посла в Берлине Одо Рассела. Антони любил красное бургундское и всегда имел большой запас этого вина, Мишель – француз и самый темпераментный из нас – вновь развивал одну из своих многочисленных неуравновешенных теорий.
– У вас, англичан, – обратился он к Антони, – в груди две души: одна варварская, вы получили ее в наследство от них, – и он указал на меня, – этих воинственных германцев, другая душа – цивилизованная, ее дали вам мы – норманны и галлы. Однако в конце концов это относится только к простому народу. Для нас, для образованных слоев, национализм сегодня стал абсурдом. Кто в состоянии серьезно утверждать, что между нами троими имеется какое-либо существенное различие? Я должен сказать, что каждый из вас в конечной степени для меня в тысячу раз ближе, чем дворник или трактирщик из Парижа, с которыми меня не связывает ничего, кроме языка.
Мишель все больше приходил в возбуждение. На стене висело охотничье ружье, принадлежавшее Антони. Мишель снял его с крюка и, размахивая им, провозгласил:
– Любая война между нами – это безумие и варварство. Пусть пролетарии убивают друг друга, мы этого делать ни в коем случае не будем.
Выпучив глаза, он сунул мне дуло под нос:
– Вольфганг, старый бош, поклянись мне в этом всем, что для тебя дорого!
Я искренно обещал ему:
Будь что будет, вы можете на меня положиться.
Но в одном я не мог безоговорочно согласиться с Мишелем. Конечно, Мишель и Антони были мне гораздо ближе, чем толстяк Кригсхейм и почти все мои немецкие коллеги по берлинскому клубу гвардейской кавалерии. Но с моим народом, со старым Рикелем Грабертом из Лааске, с моим матросом из берлинского замка меня все же связывало то, без чего я не смог бы существовать.
– Мишель, – сказал я нерешительно, – я не знаю. Разумом я готов с тобой согласиться, однако с чувствами дело обстоит несколько иначе: ведь бывают, возможно, такие моменты, когда я берлинского кучера понимаю лучше, чем вас.
– Ты был и остался неисправимым бошем, – заявил Мишель. Антони поддержал его. Мне самому не было ясно, какова же моя позиция, поэтому я казался себе немного отсталым и провинциальным. [58]
Однако Мишеля переполняло благородное стремление все же превратить меня в конце концов в настоящего культурного европейца. Он предложил мне после окончания семестра поехать с ним во Францию. Я очень охотно дал свое согласие.
Прекрасная Франция
Мои первые впечатления от Парижа и от летней Франции были непередаваемыми. Кто не бывал там, тот не может себе представить, как счастлив был я. От радости я готов был молиться каждому солнечному лучу.
Однако с духом международного взаимопонимания дело обстояло гораздо хуже, чем пытался внушить мне Мишель. Прежде чем я попал в его отчий дом, ему пришлось сломить сопротивление собственной семьи, что было не так-то просто. Его большая комфортабельная квартира на авеню Клебер, недалеко от Триумфальной арки, в связи с тем, что был разгар лета, пустовала. Вся семья жила в своем поместье в Южной Франции, недалеко от Монпелье. В конце концов меня пригласили туда, однако сразу после моего прибытия выяснилось, что мне, немцу, нельзя оставаться в замке более двух дней якобы в связи со сплетнями, которые могут распространиться среди прислуги и жителей деревни. Эту пилюлю мне подсластили следующим образом. Было принято решение направить меня, Мишеля и его двух братьев на четырнадцать дней в путешествие по стране. С этой целью нам был предоставлен большой лимузин фирмы «Пежо». Собственно говоря, для меня это было даже гораздо интереснее.
Мы изъездили вдоль и поперек красивые средиземноморские провинции Франции от Севенн до Монте-Карло, останавливались в Марселе, осмотрели прежде всего Ним, Арль, Авиньон и другие города Прованса, основанные еще во времена Рима. Часто мы ночевали у родственников или знакомых Мишеля в старых дворянских поместьях, которые попадались на нашем пути. Повсюду Мишель выдавал меня за норвежца, своего друга из Оксфорда. Он умолял меня скрывать подлинную национальность: [59]
– Здесь, на селе, у них все еще преобладают ограниченные идеи, с которыми мы должны считаться. Если ты не хочешь подвергнуться риску оказаться без крова, необходимо обманывать наших хозяев.
Я плохой артист, однако, к счастью, никто не задавал мне конкретных вопросов относительно моей неизвестной мне норвежской родины.
Было ясно, что если бы я попытался привезти Мишеля в бранденбургское юнкерское поместье, то мне пришлось бы столкнуться с такими же, если не большими трудностями. И в других отношениях атмосфера в поместьях была удивительно похожа на ту, которая царила у нас. В этом смысле было мало различий между югом Франции и севером Германии. Правда, местный климат не был похож на климат Бранденбурга. Вместо ржи выращивался виноград, а вместо картофеля – дыни. Барон звался здесь патроном, а пастор – кюре. За столом молились в соответствии с католическими обычаями, а не по заветам Мартина Лютера. Однако в остальном Мишель был действительно прав. Стиль жизни господствующих классов был более или менее схожим. Национальные различия между представителями этих классов были ничтожными по сравнению с социальными различиями, которые существовали между ними и менее обеспеченными слоями населения соответствующих стран.
Но все-таки как бессмысленны были злобные шовинистические представления о Франции, которые нам внушали в кайзеровской империи, фундаментом которой была победа под Седаном. Даже моя мать писала мне испуганные, наивнейшие письма: «Дорогой мальчик, не забывай, что француженки очень аморальны и что они в душе ненавидят каждого немца. Они будут рады, если смогут заразить молодого немца, такого, как ты, дурной болезнью. Ради меня не имей с ними дела». Однако мне стали теперь совершенно чужды подобные узкие и ложные представления, господствующие среди бранденбургских юнкеров.
Англия вызывала у меня симпатию и чувство некоторого уважения. Но к Франции я воспылал непреобори-, мой любовью. Она была по-настоящему прекрасна. Прощаясь с Мишелем в Авиньоне перед отъездом в Париж, я сказал ему: [60]
Мишель, когда-нибудь ты будешь послом в Берлине, а я – послом в Париже. Тогда мы с тобой позаботимся о том, чтобы наши страны перестали быть традиционными врагами, а стали традиционными друзьями.
Мишель пожал мне руку:
– Да, Франция и Германия, прочно объединенные на мирных основах, – это гарантия расцвета европейской культуры. Мы создадим более счастливое будущее, так как мы не столь ограничены, как наши отцы.
Он также собирался после окончания учебы поступить на дипломатическую службу на Кэ д'Орсэ{5}.
Я никак не мог расстаться с Парижем. Позже я часто бывал в нем и всегда открывал новые прелести. Однако мне кажется, что в первой половине нашего столетия этот город не был никогда столь окрыленным и не излучал столь большого очарования, как в начале двадцатых годов. Только после того, как мой кошелек опустел до предела, я принял вынужденное решение отправиться домой. По дороге я задержался на несколько дней в Голландии у товарища по полку. Он работал в амстердамской фирме по продаже зерна и жил там в собственном доме в Гарлеме. Там я был вынужден под конец, продать свою гордость – золотые ручные часы, которые приобрел в Гамбурге на комиссионные, полученные от Шимельмана, и в октябре 1924 года без гроша в кармане вернулся в Берлин.
Политика и деловые операции электрических монополий
Министерство иностранных дел не подавало признаков жизни, но Раумер был настроен весьма оптимистично. Для того чтобы избавить меня от необходимости вновь попасть в зависимость от отца, он временно пристроил меня в качестве своего личного секретаря в Объединение германской электротехнической промышленности, размещавшееся на Корнелиусштрассе. Мне был положен оклад четыреста марок. [61]
В эту зиму я многому научился. Я имел прекрасную возможность наблюдать за некоторыми интригами и беззастенчивой борьбой различных сил, которая в конечном счете определяла решения, принимавшиеся якобы в интересах общеполезной государственной экономической политики. В это время как раз решался вопрос о заключении первых нормальных торговых договоров Веймарской республики и о первых немецких послевоенных тарифах. В задачу Раумера входила координация интересов электропромышленности по этим вопросам, защита ее интересов перед другими. Координация состояла в следующем: Раумер должен был обеспечить, чтобы во время заседаний многочисленные мелкие фирмы не поднимали слишком большого шума, когда их интересы ущемлялись крупными концернами – «Сименс», «АЭГ», «ОСРАМ» и некоторыми другими. Его главная задача в качестве защитника интересов электропромышленности состояла в том, чтобы привлечь на свою сторону влиятельных деятелей из Имперского объединения немецкой промышленности, министерства хозяйства и парламента. В этом отношении Раумер был настоящим мастером. Он был не только более умным и более ловким, чем большинство его соперников, но и обладал многочисленными разветвленными закулисными связями. Часто случалось, что, разыскивая его в рейхстаге и справляясь о нем в кулуарах, я получал загадочный ответ: «Депутат Раумер интригует в двести третьей комнате». Во всяком случае «Сименс» и «АЭГ» не проявляли недовольства результатами его деятельности. Летом Раумер отказался от своей квартиры, занимавшей первый этаж дома на Кёниген Аугусташтрассе, и купил себе большую виллу в Грюневальде.