Текст книги "По пути в Германию "
Автор книги: Вольфганг Ганс Путлиц
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
Часть первая. Какой путь правилен
Возвращение с фронта
Двадцатое декабря 1918 года. Противный темный зимний вечер на товарной станции Штансдорф. Холод пробирает до мозга костей. Я, девятнадцатилетний лейтенант 3-го королевского прусского гвардейского уланского полка, стою на платформе и наблюдаю за разгрузкой своего пулеметного эскадрона. Еще две недели назад мы находились в северной Финляндии, со страхом ожидая прихода долгожданных кораблей с родины. Не бросят ли нас здесь на верную гибель, в далеком от родины уголке земли? Наконец в Хельсинки прибыли корабли и доставили нас в Штеттин, хотя и не без приключений. Теперь мы прибыли в предместье Берлина и, если ничего не произойдет, завтра утром опять займем нашу старую Потсдамскую казарму.
Большинство из нас несколько лет не видело родины, а в последние, богатые событиями недели мы были почти полностью от нее отрезаны. Будущее было неизвестно. У всех у нас только одно стремление: как можно скорее домой, если удастся – к рождеству. Я смотрю, как из вагона выкатывают походную кухню. Перрон едва освещен. Людей и предметы можно различить только по контурам. Внезапно ощущаю поцелуй в щеку, и две руки обнимают меня за шею. Первое, что бросается мне в глаза, – это погон рядового солдата. Погон красный. Он не может принадлежать кому-либо из моих желтых улан. Придя в себя, я вскрикиваю: «Братишка, Гебхард!». Это мой младший брат, моложе меня приблизительно на полтора года. Последний раз мы виделись с ним два года назад, незадолго до моей отправки на фронт, когда я нанес последний визит в свою старую школу – Дворянскую академию в Бранденбурге-на-Хавеле, где незадолго до этого сдал облегченные по случаю войны экзамены на аттестат зрелости. [18] Тогда он был пятнадцатилетним школьником в коротких штанах. Летом 1918 года и он пошел в армию, поступив в качестве кандидата в офицеры в полк фюретенвальдских улан. До него дошел слух, что мой полк будет разгружаться сегодня в Штансдорфе, и вот уже со вчерашнего вечера он ждет меня здесь.
Эскадрон кое-как разместился на ночь в сараях, расположенных вокруг товарной станции, я же отправился на квартиру, которую брат заранее снял в крестьянском доме недалеко отсюда. Он уступил мне свою теплую кровать с периной и разместился на очень неудобном, слишком коротком диване.
– Тебе хорошая постель нужнее, чем мне, – говорит он. Это его характерная черта: скромность и неприхотливость.
Я действительно устал как собака. Несмотря на это, мы всю ночь не смыкали глаз: слишком много нужно было сообщить друг другу.
– Как обстоят дела дома? Посадили отцу на шею солдатский совет?
Гебхард три дня назад получил письмо от матери.
– Мне кажется, что ничего не произошло, все по-старому.
У него самого увольнительные бумаги были уже в кармане. Завтра утром он хотел ехать домой. Мы обсудили все, что нас интересовало, и под конец я затронул вопрос, который в последние дни не давал мне покоя:
Гебхард, чем мы оба теперь займемся?
Гебхарда мой вопрос удивил: для него это вообще не было проблемой.
– Разумеется, мы должны будем приступить к изучению сельского хозяйства; на несколько лет отец сунет нас в качестве учеников в какое-нибудь поместье.
Собственно говоря, такой выход должен был казаться естественным и мне, однако с детства по какой-то непонятной причине меня не прельщала идея превратиться в сельского хозяина, подобного отцу. В душе я надеялся, что произойдет какое-нибудь чудо, которое избавит меня от выполнения этого традиционного долга старшего сына. Годы войны и игра в солдатики, бесспорно, не доставляли мне никакого удовольствия, тем не менее они давали мне возможность, ссылаясь на веские причины, оттягивать неизбежное решение. [19]
Но теперь надо было решать.
– Гебхард, – пробормотал я. – Я уверен, что из меня никогда не получится хороший сельский хозяин.
– Это глупо, – ответил он успокаивающе. – Ты это внушил себе, когда был еще ребенком.
По своим задаткам мы отличались друг от друга так, как только могут отличаться братья. Он был ярко выраженный практик и обладал тем, что называют крестьянской хитростью. Гебхард презирал любую школьную премудрость и за всю свою жизнь едва ли прочел десяток книг. Я всегда завидовал его здравому смыслу. Однако часто он казался мне потрясающе примитивным. В свою очередь он глубоко уважал меня за мою «ученость», которая казалась ему непостижимой. В то же время часто у него вызывали озабоченность мои рассуждения и мыс– ли, которые казались ему не только бесполезными, но иногда даже чудаческими и неумными.
Однако нас связывали тесные, неразрывные узы. Мы знали друг друга так хорошо, как это редко бывает между братьями. Объяснялось это, бесспорно, тем, что с раннего детства мы могли рассчитывать только друг на друга. У сыновей барона из бранденбургского рыцарского поместья не бывает настоящих товарищей. Мы участвовали вместе с деревенскими парнями в самых отважных проделках и тем не менее были для них барчуками из замка. Между нами всегда существовала пропасть. Почти такая же широкая пропасть, хотя и несколько иного рода, существовала, разумеется, между нами, детьми, и взрослыми: родителями, домашними учителями, гувернерами или дядями и тетями, которые постоянно придирались к нам. И только Гебхард был для меня единственным надежным союзником, с которым я мог делить свои самые интимные радости и горести. Гебхард не понимал моих сомнений, однако чувствовал, что для моей натуры такие конфликты неизбежны, и пытался помочь мне.
Наше владение состояло из трех поместий, и нас было трое братьев. Каждый должен был получить одно поместье в наследство. Так как я был старшим, мне надлежало стать владельцем основного фамильного имения под названием Лааске. Это имение отец, разумеется, будет сохранять в своих руках дольше всего. [20]
– Ну и вот, – сказал Гебхард после раздумья. – Отец ведь умрет не раньше, чем я получу образование. И если ты обязательно захочешь заняться чем-либо другим и не получишь достаточных знаний для ведения хозяйства к тому времени, когда Лааоке перейдет в твое владение, я в конце концов смогу управлять им за тебя.
Его слова обрадовали и в то же время несколько пристыдили меня. Как и во многих подобных ситуациях в детстве, я сказал себе: «Как бы смог ты справиться с жизненными проблемами, если бы не было Гебхарда?».
* * *
В середине следующего дня наш полк вновь вступил в Потсдам. В 1914 году солдаты, выезжая на фронт, гордо восседали на боевых конях. На их блестящих киверах развевались султаны из перьев и блестели шнуры. Они были в нарядных голубых уланках – желтая грудь колесом. Это была «гвардия, которая любит нашего кайзера; она умирает, но никогда не сдается. Ура!». Теперь мы возвращались потрепанные, грязные, в бесцветных полевых мундирах, с бесформенными стальными горшками на головах, возвращались на собственных ногах. Другие мотивы, другие слова встречали теперь нас: «Три лилии, три лилии посажу я на твоей могиле».
– Не очень шикарный вид у вас, – заметил с усталой кисло-сладкой усмешкой отличающийся лаконичностью длинный ротмистр князь цу Солмс-Барут.
Тем не менее с военной точки зрения полк представлял собой значительную силу. Прежняя дисциплина не ослабла. Полк состоял большей частью из здоровых крестьянских парней. В состав солдатских.....советов, которые создали и у нас, были избраны почти исключительно старые унтер-офицеры и ефрейторы-сверхсрочники. Они умели уважать начальство. На площади перед Потсдамским дворцом быстро собралось несколько сот бюргеров, приветствовавших своих старых знакомцев. Окна дворца безжизненно глядели на серый зимний день. Господин кайзер, который некогда принимал здесь парады, очевидно сидел сейчас у теплого камина в Голландии и пил кофе. Тем не менее, чтобы сохранить традицию, наш бывший командир генерал фон Чирски унд Бёгендорф, флигель-адъютант его величества, дал приказ пройти по площади парадным маршем. [21] Он стоял перед нами, этот старый любитель красного вина, этот ландскнехт, со своими острыми кайзеровскими усами и оглушительным голосом, потрясающим окрестности, и слезы текли по его обветренным щекам. Пройдя парадным маршем, мы поплелись дальше и, когда стемнело, оказались у хорошо знакомых нам желтых казарм на Егераллее, где мы должны были провести последние дни нашей военной службы.
Борьба за кайзеровский дворец в Берлине
Все мы были заняты подготовкой к увольнению из армии. Однако на следующий день внезапно раздалась команда:
Тревога. В боевом снаряжении на двор, строиться!
Этого еще нам не хватало. Но дисциплина была еще достаточно крепка, и в строй стали почти все. Новая команда: «По отделениям, справа, вольным шагом, марш! Направление – вокзал».
Пригородный поезд с локомотивом под парами был уже подан. Не успели мы разместиться, как он тронулся. Это был хорошо знакомый путь: через Ванзее-Целендорф к Потсдамскому вокзалу. Там нам приказали выгрузиться. Огромный зал, обычно переполненный народом, был пуст и темен. Тишина казалась страшной. Раздался выстрел. Стеклянный квадрат верхней арки был разбит. У наших ног со звоном упали осколки. Кто-то из нас, нервничая, неосторожно нажал на спусковой крючок. Затем опять напряженная тишина ожидания. Наконец прогремел хорошо знакомый нам командирский голос генерала фон Чирски:
– К дворцу рейхсканцлера на Вильгельмштрассе шагом марш! Дальнейшие распоряжения последуют на месте.
Вильгельмштрассе тоже была погружена в полную темноту. Только перед дворцом рейхсканцлера горело два жалких фонаря. Мы топтались у ограды дворца, пытаясь согреть ноги, так как и здесь нам пришлось немало ожидать.
Вновь раздался голос фон Чирски:
– Офицеры и члены солдатского совета, вперед! [22]
Генерал стоял у одного из фонарей; рядом с ним находился маленький толстый гражданин с усиками, в котелке и черной пелерине. Чирски что-то говорил ему, я расслышал только слова: «Господин Эверс, теперь несколько вдохновляющих слов к войскам!». Маленький человечек начал речь. Это был народный уполномоченный, а впоследствии президент Фридрих Эберт{1}. Возможно, фон Чирски тогда действительно не знал его имени, однако мне почему-то кажется, что он сознательно исказил его, чтобы дать почувствовать этому социал-демократу ту дистанцию, которая отделяет флигель-адъютанта его величества, в руках которого находится полк, от ищущего помощи парламентария, дистанцию, которая существует и должна быть сохранена. Эберт, оставаясь в полутени, говорил нам:
– Гвардия всегда находилась на переднем крае, когда ее призывала родина. Сегодня вы должны совершить ваш, может быть, последний, но зато величайший подвиг. Золотыми буквами впишет он навечно имя вашего полка в анналы немецкой истории. От вас зависит судьба Германии – погибнет ли она в эти критические дни или воспрянет для нового расцвета. Еще никогда отечество не ошибалось, взывая к патриотизму и храбрости своей гвардии. Вы будете среди тех, кто выкует будущее, которое обеспечит всем нам мир, свободу и справедливость, превратит нас в единый народ братьев!
Мы были действительно воодушевлены и готовы от всего сердца приложить все усилия для достижения подобной цели. Единственным препятствием на этом пути были отдельные бессовестные хулиганы, как называл их Эберт, любящие ловить рыбу в мутной воде и желающие увековечить хаос, чтобы установить свое неограниченное господство. Наша святая задача, говорил он, разгромить эти мятежные банды. Под бандами он разумел матросов, сторонников Союза Спартака, которые засели в этот момент в кайзеровском дворце и конюшнях.
Воздействие речи Эберта было так велико, что мы, офицеры (все графы и бароны), немедленно приняли решение продемонстрировать истинность охватившего нас нового духа товарищества тем, что первый раз в жизни потащим на себе ящики с боеприпасами. Собственными руками мы тащили их по двое к Унтер-ден-Линден. [23] Моим напарником являлся толстый лейтенант фон Кригехейм. У него на плечах была тяжелая меховая шуба, и пот струился по его лицу. Кригсхейм был прожигателем жизни и завсегдатаем ресторана самого артистократического в то время отеля «Бристоль». Когда мы проходили мимо этого отеля, портье попытался приветствовать нас. Кригсхейм смущенно отвернулся в сторону.
Мы пробрались в здание университета. В его полутемных коридорах клевало носом или спало много солдат самых различных родов войск. Мы забрались в пустой зал и легли рядом со своими солдатами.
В середине ночи раздался сильный стук в дверь и вслед за тем отчаянный крик: «Красные здесь!». Мы вскочили, как угорелые, однако тревога оказалась ложной. Просто полковой адъютант Альфред фон Мумм, отпрыск известной фирмы по производству шампанского, потерял власть над собой и со страху начал орать.
Утром, задолго до рассвета, мы вышли наружу и заняли позиции. Я залег с двумя пулеметами за балюстрадой собора, как раз напротив пятого портала кайзеровского замка. В полумраке рассвета я увидел перед собой балкон с огромным кайзеровским гербом. С этого балкона 1 августа 1914 года Вильгельм II произнес слова, которые звучали очень похоже на сказанные вчера Эбертом: «Для меня существуют только немцы!».
Несколько фургонов с пивом с шумом прокатили мимо. Увидев нас, возчики начали хлестать своих тяжеловозов, и те галопом проскочили по мосту через Шпрее. Внимательно приглядевшись, я заметил у портала группу ожесточенно спорящих людей. Среди других офицеров я увидел и толстого Кригсхейма. Офицеры явно призывали матросов к капитуляции. Вдруг офицеры повернулись и побежали к своим линиям. В этот момент из Люстгартена раздался первый артиллерийский выстрел по дворцу. С шумом свалилась вниз половина кайзеровского герба. Она упала как раз туда, где только что стояли парламентеры. Через несколько минут осколок гранаты вонзился в ногу моего левого наводчика Касперчока. Тот вскрикнул. Однако рана оказалась не очень опасной. [24]
Стрельба с нашей стороны продолжалась долго, пока около десяти часов утра над замком не был поднят белый флаг. Портал открыли, и мы победоносно ворвались в дворцовый двор. Со всех сторон нас обступили матросы; они сдавали нам оружие, которое мы складывали по углам. Но что же будет дальше? Мы не завтракали и ощущали сильный голод. Матросы рассказали нам, что в нескольких залах дворца они нашли большие запасы печенья и шоколада, которые, видимо, были сделаны императрицей. Мы, только что стрелявшие друг в друга, отправились за кайзеровскими сластями и вскоре завязали мирный интересный разговор. Эти сцены братания внезапно прервал приказ: «Занять огневые позиции у окон!». Приказ, разумеется, относился только к нам – победителям. Безоружные матросы заклинали нас не стрелять в земляков. Мы бросились к окнам. То, что я увидел, было потрясающе. Как черный поток, неслась по Люстгартену необозримая толпа. Она надвигалась на нас. Казалось, на ноги были поставлены миллионы жителей Берлина. Толпа смела цепь наших постовых на мостах, ведущих к острову. Уже издалека до нас доносились проклятья явно в наш адрес: «Кровавые собаки!», «Слуги палачей!», «Бей их!» «В клочья их!». Нас охватил страх. Начались споры. Неужели мы будем стрелять? У каждого из нас были родные, друзья или знакомые в Берлине. Мы не могли заставить себя стрелять. Безучастно мы ожидали своей судьбы. Толпа беспрепятственно ворвалась во дворец. Теперь пленными оказались мы, разоружать начали нас.
С десятком своих солдат я беспомощно стоял во дворцовом дворе, окруженный возбужденно жестикулирующей толпой. Пошел снег. С каждой минутой положение становилось все более критическим. На подоконник перед нами вскарабкался маленький не очень молодой человек. Это был странный тип с взлохмаченными волосами, в гражданской одежде, но в гусарских штанах и матросской бескозырке. Он призывал к расправе над нами, с каждым словом приходя все в большее возбуждение. Заметив мои серебряные погоны, он начал обращаться непосредственно ко мне.
– Такие сопляки, как ты, – кричал он, – пригодны лишь для того, чтобы вешать их со всеми их цацками на рождественскую елку! Чего ты уставился? Мы тебе еще сегодня покажем, где раки зимуют! [25]
Пока меня еще никто не трогал; поэтому я вздрогнул, когда на мое плечо неожиданно легла чья-то рука. Обернувшись, я увидел одного из матросов, с которыми я незадолго до этого обменивался шутками в зале, где мы поглощали кайзеровский шоколад. Ему было около девятнадцати лет – столько же, сколько и мне.
– Слушай, – шепнул он мне, – смывайся! Иначе для тебя дело кончится плохо. Мне было бы очень жаль, так как ты, собственно говоря, хороший парень.
– Как же это сделать? – спросил я его.
– Подожди, – сказал он. – Постой здесь, я попытаюсь выяснить, чем тебе можно помочь.
Он исчез и через несколько минут явился со своими друзьями. Они окружили нас, улан, и один из них грубо скомандовал:
А ну, топай, куда приказывают!
Оратор-фанатик, стоявший на подоконнике, бесспорно был уверен, что нас сейчас запрут в какой-нибудь темный подвал. У меня несколько отлегло от сердца, когда мы беспрепятственно вышли за ворота, которые несколько часов назад были столь успешно взяты штурмом. Улан Морман споткнулся при выходе о все еще лежащую там кучу – остатки разбитого кайзеровского орла – и сильно ушиб колено. Двое подхватили его, помогая пройти через плотную толпу народа, обрушившуюся на нас с гневными возгласами:
– В Шпрее собак! На фонарь их! К черту этих свиней!
Мой матрос сделал все, что мог, чтобы утихомирить толпу.
– Эти парни еще несознательные, – успокаивал он собравшихся. – Они только с фронта, их обманули! Они не имели никакого понятия о том, что здесь по-настоящему творится!
Мы долго ждали, пока к станции Бёрзе подошел первый поезд, идущий в Потсдам. Все это время мой приятель искренно пытался разъяснить нам, что происходит в Берлине. Многого я тогда не понял, однако после этого все же начал воспринимать внешний мир несколько по-иному, чем до сих пор. В этот момент я дал себе клятву: никакой Чирски, никакой Эберт не принудят меня больше к участию в подобных уличных боях против своего народа! [26]
Когда поезд отошел, я помахал своему матросу рукой и подумал о себе: «Почему же ты, свинья, даже не спросил его имени и адреса?». Я бы охотно сохранил с ним связь, ибо это был, бесспорно, приличный парень, у которого я кое-чему мог поучиться.
Это событие оградило меня на всю жизнь от ненависти к коммунистам.
Уже в этот вечер не только я, но и все наши офицеры – целые и невредимые – сидели за круглым столом в казино на Егераллее. Толстый Кригсхейм извергал ругательства: у него отняли меховую шубу. У графа Шиммельмана стояли слезы на глазах: ему казалось позорным, что его вынудили срезать погоны. Но если не считать отдельных пустяков, то ни с кем ничего серьезного не случилось. Тем не менее все рассказывали друг другу потрясающие истории о зверствах.
Рассказывали, что у многих офицеров были отрублены пальцы, а сами они брошены в Шпрее, что многие растоптаны толпой или же убиты другим столь же зверским способом. Причем все это, мол, происходило с незнакомыми офицерами, все эти события относились к другим воинским частям. Всем этим историям безоговорочно верили; офицеры произносили страшные клятвы мести. Я был самым молодым в этой компании, и меня они никогда еще не принимали всерьез. Поэтому я мог позволить себе высказать некоторые сомнения. С этого вечера в кругах гвардейской кавалерийской дивизии за мной прочно укрепилась кличка «красный Путленок».
Патриархальный помещик
Домой, в Лааске, я прибыл своевременно, к рождеству. Впервые за два года вся наша семья вновь собралась в большом зале вокруг рождественской елки, на которой горели свечи. Пламя отражалось тысячами огней в хрустальных стеклах широкой двери, которая вела в зимний сад. Здесь, как всегда, зеленели темные плотные заросли пальм и тропических растений. В огромных зеркалах стиля ампир, висящих между тремя окнами, которые вели на террасу, я вновь видел знакомые портреты своих предков. Они глядели с противоположной стены из овальных золоченых рам, одетые в свои старомодные костюмы, в чепцах, жабо или в форме наполеоновских времен. [27] Из полутемной музыкальной комнаты, расположенной рядом, раздавались нежные звуки пианино. Это играла мать. То были свойственные только ей звуки, которые, как я помню с детства, всегда заполняли помещения нашего замка в Лааске.
Тяжелым сном казались переживания последних дней. Были забыты годы, которые я провел в грязи волынских болот, выветрились из памяти отвратительные сцены, которые мне пришлось видеть во время боев в Финляндии. Я вновь оказался в мирной обстановке прекрасного родного дома.
Как обычно, перед ужином в большом зале над холлом состоялось вручение подарков детям батраков, и, как прежде, сюда собралась почти вся деревня. Люди восторженно встречали друг друга, пожимали руки, а кое-кто даже всплакнул.
– Ну и выросли же вы, – сказал мне старый Рикель Грагерт, у которого во всей верхней челюсти осталось только два зуба. – Зато теперь вы будете опять дома и поможете родителям.
– Посмотрим, посмотрим, – уклончиво ответил я. Действительно, вырос я здорово. В этом отношении Рикель был, безусловно, прав. Мои старые костюмы жали мне повсюду. Однако оставаться теперь дома и, может быть, играть при отце роль управляющего – этого я не мог и не хотел обещать доброму старику.
На время, однако, я мог забыть об этой щекотливой теме, так как праздничные дни протекали в совершенно спокойной обстановке. Никто из нас не говорил о сельском хозяйстве, выборе профессии и даже о революции. Но затем наступили будни. Во время поездок по зимним полям или обходов теплых коровников отец все чаще и чаще начал задавать мне каверзные вопросы. Он не стеснялся даже бросать мне упреки:
– Ты сейчас едва ли в состоянии отличить корову от быка.
Отец выдумал своеобразную связь между сельским хозяйством и революцией:
– Эти революции происходят только потому, что господа желают играть в офицериков или носятся еще с какими-то легкомысленными идеями, а о сельском хозяйстве не имеют никакого понятия. Они не заботятся о своих владениях и все поручают управляющим. Не удивительно, что среди рабочих сеют смуту. [28]
Отец был очень дельным сельским хозяином. Будь то зимой или летом, он ежедневно с самого утра появлялся во дворе. Не было такой мелочи, которой бы он сам не занялся. В комнате его можно было поймать только во время перерывов. Как только раздавался звук дворового колокола, он, как правило, немедленно отправлялся по хозяйству. Остальное его интересовало очень мало. Дважды в своей жизни он с матерью совершил путешествие по Италии. В общем и целом то, что имело отношение к культуре, его не трогало, и он был рад, когда его оставляли в покое. Бесспорно, он охотно слушал, как мать играет на пианино. Однако, если в это время приходил главный швейцар, которому понадобилась карболка, либо выяснялось, что для винокурни требуются тряпки, находящиеся в кладовой, он без всяких колебаний мог довольно грубо поднять мать из-за рояля, когда звучали самые прекрасные места из ноктюрна Шопена. Его почти не трогало и то, что на протяжении многих лет мать сумела превратить внутреннее убранство скромного замка в Лааске в коллекцию достопримечательностей. Он так же охотно обошелся бы старой, обитой клеенкой кушеткой и железной походной кроватью.
Если это только удавалось, он проводил вечера в коровнике, наблюдая, как доят коров, и если мы, сыновья, были дома, то сопровождали его. Так было и в этот раз. Только что был принят новорожденный бычок. Мы как раз находились у телятника: отец хотел выяснить, достаточно ли хорош теленок, чтобы оставить его на племя, или же его надо продать мяснику. В другом конце коровника «мать» оплакивала своего наследника. Другие коровы включились в этот концерт, так что едва была слышна человеческая речь. Отец вновь вернулся к любимой теме о системе управления хозяйством, в которой усматривал причину всех нынешних революционных беспорядков. Нас можно было видеть из молочарни, где в это время мылись бидоны. Оттуда за нами наблюдала одна из работниц – Анна Бузе. Она была несколько старше, чем Гебхард и я, но в свое время являлась подругой наших детских игр. Тогда ее звали Анна Кнаак. Во время войны она стала свинаркой, а недавно вышла замуж за возвратившегося с фронта конюха Генриха Бузе и впервые стала обладательницей собственного жилища. Она подошла к нам и, поговорив о пустяках, обратилась к отцу с просьбой: [29]
– Господин барон, наша печь не тянет, нужно, наверно, переложить дымоход.
– Анна, – ответил отец, – я приду сегодня наверх, в комнату, и посмотрю.
Когда она вернулась к своим бидонам, отец взглянул на нас:
– Дети, я скоро, действительно, не в состоянии буду все делать сам. А если не делать все самому? Разве можно чего-нибудь добиться с чужим управляющим?
Я очень хорошо понял, к чему клонит отец, и благоразумно воздержался от ответа. Конечно, я мог бы заняться печью для Анны. Но я по опыту знал, что сейчас речь пойдет не о конкретных вещах, а о том, что имеет принципиальное значение для моего будущего. Отец относился к своим рабочим так же, как он относился к нам, детям. Нельзя было сделать ни одного шага без того, чтобы не спросить его согласия. И вот в эту систему он хотел включить меня, а это было именно то, чему я противился всеми силами.
Не только вопрос о печи для Анны, вопросы всей жизни Анны решал отец. Даже своим браком она была обязана исключительно ему. Правда, в юности Генрих некоторое время ухаживал за ней, однако никогда ее не любил. Скорее он любил красавицу Мету, племянницу машиниста молотилки Лембке. Мета была сиротой, родом из Берлина. Поскольку супруги Лембке не имели детей, они взяли себе Мету в качестве работницы. Она была прилежной и очень быстро привыкла к работе в сельском хозяйстве. Однако, хотя Мета попала в Лааске еще девочкой, она не сумела хорошо освоить наш диалект, говорила на каком-то полуберлинском жаргоне, и никак не могла сойти за коренную жительницу. Однако это было не самое главное. Дело в том, что в ней сразу можно было узнать жительницу большого города. На работе ей страшно не везло. Она не научилась ни доить коров, ни кормить свиней. Куры, которых держали Лембке, выглядели жалко: прясть и ткать она вообще не умела. По мнению отца, она была слишком легкомысленной, для того чтобы стать приемлемой женой для батрака Генриха Бузе. Если Генрих хочет жениться только на ней, считал отец, он это может сделать, однако в Лааске он не получит места. [30] Семья Бузе относилась к числу старожилов и была связана родственными узами почти со всей деревней. Представлялось немыслимым, что Генрих может обосноваться где-либо в другом месте. Все уговаривали его не уходить из Лааске из-за этой девчонки. Имеются же в Лааске другие приятные девушки. Отец бросил фразу:
– Что ты думаешь, например, об Анне?
Так Анна Кнаак стала Анной Бузе.
Так складывались судьбы всех Анн и всех Элли, всех Генрихов и всех Отто в Лааске. Так хотел поступить отец и со мной. Но нет, я должен был всеми средствами помешать этому. При всем том было бы неправильным утверждать, что отец был жестоким тираном. Наоборот, он жил вообще не для себя, а для своего хозяйства, своей семьи. Он был исключительно благожелательным деспотом. Можно было быть уверенным, что спустя неделю после нашей беседы в коровнике печь у Анны больше не дымила. Все это я с уважением признавал. Тем не менее с детства во мне росло непреодолимое стремление сопротивляться тому, чтобы меня самого включили в эту систему.
Однажды вечером неизбежный разговор все же состоялся. Младшие члены нашей семьи – сестра Армгард и лвенадцатилетний Вальтер – были отправлены спать. Мы, оба старших сына, сидели вокруг тяжелого дубового стола в комнате отца. Отец начал серьезный разговор о нашем будущем. Он был немногословен. Коротко и ясно он заявил нам, что уже установил связь с двумя дельными сельскими хозяевами, которые дали принципиальное согласие принять нас в качестве учеников. Гебхард должен был отправиться в поместье в Эльбвише, где занимались в основном скотоводством, я же должен был поехать в другое поместье, расположенное недалеко от Берлина и имевшее великолепную репутацию высокоинтенсивного зернового хозяйства. Подобная комбинация помогла бы нам впоследствии прекрасно дополнять друг друга, ибо в наших поместьях имелись обе эти отрасли. Единственным недостатком было то, подчеркнул отец, что ни одно из этих хозяйств не имело винокурни. (У нас же имелись две: одна в Лааске, а другая в Путлице.) Но это, подчеркнул он, можно будет изучить несколько позднее. [31]
Итак, отец высказал свою точку зрения. Его планы, как всегда, не были плохими. Гебхард, человек практичный и простой, принял это решение как нечто само собой разумеющееся. Он не ожидал никогда ничего другого: к скотоводству он всегда проявлял особые способности и любил это дело. Я же не мог и не хотел безоговорочно подчиниться этому решению. Собрав все свое мужество, я заявил:
– Отец, ты же, собственно говоря, еще так молод. Пока мне придется взять в свои руки Лааске, пройдет много, много лет. Я бы очень хотел изучить еще и кое-что другое.
Принципиально отец не имел ничего против моего желания, так как знал мои склонности и считал даже полезным, если помещик не является столь односторонним специалистом сельского хозяйства, каким был он, засевший в Лааске уже в двадцать три года. Это не помешает, если я между прочим подучусь кое-чему другому, и прежде всего изучу делопроизводство и банковское дело, о котором он всегда имел очень туманное представление. – Все это можно будет сделать и позже, – сказал отец. – Через несколько лет ты сможешь, пожалуй, подучиться и поболтаться по свету. Однако сначала ты должен с головой погрузиться в сельское хозяйство. Это – основа, ее нужно приобретать в молодые годы. Чем старше, тем это труднее. Ты еще будешь иметь возможность поступить в какой-нибудь университет, лучше всего, быть может, в Геттингенский. Во-первых, там есть хороший сельскохозяйственный факультет, а во-вторых, там очень приличная корпорация – «Саксо-борусы»{2}. У них ты научишься хорошим манерам.
Этого еще не хватало! При одной мысли о «Саксо-борусах» мне становилось плохо. Это отвратительное уставное пьянство, которое осточертело мне еще со времен пирушек в Потсдаме, эти надменные, наглые парни, кичившиеся своими физиономиями, покрытыми шрамами. Достаточно вспомнить о дяде Иохене или о других подобных ему высокомерных отпрысках этой корпорации геттингенских саксов, которые в состоянии произнести только несколько нечленораздельных звуков. Нет, подобной учебы я не желал! Идеи отца мне вообще не нравились. Я должен был так или иначе уговорить его изменить свои планы. [32]