Текст книги "Картины из истории народа чешского. Том 1"
Автор книги: Владислав Ванчура
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
С этой верой и надеждой отправился утром беглый раб к Космасу на дом. Под мышкой он держал узел, где находились завернутые в дырявый плащ голова и туловище странной фигуры, напоминавшей и мужчину и женщину.
– Отец мой, – промолвил он, представ перед каноником, – у нас в мыслях нет другого, как только сделать тебе угодное. И вот, несмотря на то, что стоит безмерный жар и зной, пошли мы собирать старые рукописанья и о чем народ бает. В пути прослышали мы об одном истукане, который говорит и отвечает людям праведным и угодным Богу на вопросы. Стали мы его искать, не жалея сил. Копались в земле, камни огромные ворочали, песок себе за спину кидали и хоть вконец измучились, а с превеликой радостью нашли вот это.
Окончив речь, раб откинул плащ и развязал узел.
– С нами крестная сила! – воскликнул Космас. – Да это идол! Вот самая гнусная и чудовищная дьявольская статуя, когда-либо сделанная рукой человеческой! Вон отсюда! Вон с этой пакостью, а то так и расшибу тебя надвое от темени до задницы.
Тут он начал бегать, ища дубинку или что-нибудь подходящее. Но раб не стал дожидаться, когда найдет, а исчез с быстротой неописуемой. Уже за деревьями он услышал гремящий голос каноника, а вслед за тем смех пани Божетехи, которая чувствовала себя капельку лучше всякий раз, когда (хоть по видимости) давала волю прежним своим склонностям.
– Я вижу, – сказала она, – с этими потешными стариками не помрешь. Мне стало гораздо легче. Вот посмеялась – и хочу есть. Но раз уж речь зашла о еде, почему ты не дал ему кусок сала?
– Можно иной раз перемолвиться словом с грешниками, – ответил Космас. – Но у этих негодяев какие-то темные дела с языческими богами, а это все равно что водиться с дьяволом. Они – служители злого духа, и я нарушил меру снисходительности, разговаривая с ними. Увы, меня кидает в жар, как только вспомню этого костлявого старика!
– А почему? – спросила пани Божетеха. Космас, стуча пальцем о палец и переваливаясь, как селезень, приближающийся к очагу, ответил нерешительно:
– Я и раньше знал-таки, что он язычник. Раз, гуляя по берегу реки, слышал его признанье. Он говорил вполголоса, но я все понял. Я долго скрывал это от самого себя, но больше не в силах таить.
– Богу, который все может, – возразила пани Божетеха, – ничего не стоило бы обратить всех язычников в правую веру. Если он этого не делает, значит, тут скрыта какая-то непостижимая премудрость. Можешь ты тут что-нибудь изменить? Можешь поправить Бога, который в милосердии своем дает язычникам зубы, чтобы есть, ноги и руки, чтобы ходить и делать все, что нужно?
Речь утомила пани Божетеху; ей было очень трудно произносить длинные предложения. Видя это, Космас (то ли для того, чтобы она отдохнула, то ли по другой какой причине) кивнул в знак согласия и закончил беседу так:
– Боюсь, что я склонен поверить в то, что ты говоришь, и мне кажется, что эта вера не расходится с учением о любви… Но почему этот старый черт не оставляет меня в покое? Зачем сует мне под нос своих идолов? Господи Боже, я готов рясу прозакладывать и свой недельный доход в придачу, что тот дурень-язычник, у которого язык был так хорошо подвешен, каким-то образом даже после смерти замешался в эту историю с идолом! Наверняка к ней причастен! Может быть, это знак возмездия Божия, может, предостережение, может, насмешка дьявольская.
Предчувствия никогда не бывают напрасными (таково всеобщее мнение). Иногда они сбываются, иногда нет, а так как человек постоянно мечется между надеждой и безнадежностью, порой уступая обеим, он всегда может в конце концов сослаться на одну из них. Так поступал и бедняга Космас, добрый старый каноник Святовитский, ловец повествований, человек, все время собиравшийся написать хронику своей страны.
Когда недуг пани Божетехи пошел на ухудшенье и смерть мелкими шажками стала приближаться к ее ложу, ему показалось, что сбывается то, что он предвидел. Им овладела великая печаль. Он верил, что между этой болезнью и его грехами существует связь. Верил, что Господь Бог карает его, и с невыразимой скорбью глядел на исхудавшее лицо жены. Чувство гибели, страх и ужас душили его.
Но как только к больной возвращалось сознание, он заставлял себя шутить и произносил грубым голосом своим неловкие утешения и тотчас заводил речь то о еде, то о проделках их сына Индржиха, который в детские годы был атаманом всех головорезов. Распространяясь об этих пустяках, Космас чувствовал себя неловко: ведь Индржих был давно уж взрослый. Как же связывать с этой усатой физиономией какие-то детские шалости? Космас не знал. Сам себе дивясь, он говорил без умолку, находя в этих историях всю любовь и все человеческое счастье. Пани Божетеха отвечала ему сияющим взглядом. И он видел, что она по-прежнему прекрасна. Видел, что время – как мошна подающего милостыню, которая открывается, когда в нее постучит перст милосердия. Видел, что оно как воздух, которым мы насыщаем грудь свою, и который мы выдыхаем, и который очищается, для того чтоб мы его снова вдохнули.
И случилось, что, когда Космас рассказывал как-то одну из лучших своих историй, пани Божетеха сжала его руку (потому что он держал ее за руку) и выдохнула душу свою.
Однажды через месяц после похорон пани Божетехи Космас гулял по Праге. Засунув большие пальцы за шнур вокруг поясницы, он бормотал два-три словечка себе под нос, ни о чем определенном не думая. В мозгу его кружились тысячи предметов без складу и ладу. Уходили и возвращались, как стадо бежит: по двое, по десятку. В общем взятые все вместе, эти получувства-полумысли звучали словно какой-то голос, горький, но милый. Смерть получила в них образ, сотканный из света. Она была страшная, нужно сказать (из черных губ ее выскакивало змеиное жало), но рай простирался за ней, и пояс ее имел цвет этого рая. И Космас увидел сад и среди кустов – смеющуюся госпожу с деточкой. Это был Индржих. Это была Божетеха.
Потом, когда его мысль устоялась и позволила ему обратиться к земным предметам, он осмотрелся вокруг и увидел милый Петршинский холм, и ниже, между холмом и рекой, костелик святого Иоанна Крестителя, и на том берегу – костелик святого Иоанна на Броде, и еще дальше – костелы святого Михаила и святого Петра на Здеразе, и позади – группу строений вышеградских. Они показались ему прекрасными. Он угадывал мысли, или порывы, или чувства, выгнувшие сводом их потолки, угадывал горе и радость тех, кто преклонял колени перед их алтарями, познавал, что эти люди, и мысли, и дела как детки единого духа, и показалось ему, что Пражский град с каменными валами своими, и дальше – Святой Вит, и епископство, и женский монастырь, и капитул стоят здесь испокон веков в ласковом созвучье времен, плывущем как песнь.
Ниже, в долине у берега реки, суетилась толпа рабочих, чинивших снесенный половодьем мост, и на таком расстоянии люди казались пальцами какой-то невидимой руки. Они таскали тяжелые бревна, играючи валили стволы, и Космас чувствовал раздолье, и трудность, и смысл, и тщету деянья, которое великолепней самого творенья. Ему казалось, что мост снова уже перекинулся с берега на берег, казалось, что поэт Ювенал шагает по речной глади, казалось, что двое деток разговаривают через поток и что голоса их крепнут и, соединившись, образуют прямую дорогу. Ему казалось, что князь скачет со своей дружиной от пражского дворца и что люди – рабы, священники и свободный люд – с превеликой поспешностью кидают бревна под копыта его коня, и бревна эти соединяются в сплошную дорогу, чтоб ему скакать посуху.
„Уж не вернулись ли мои детские годы?“ – подумал Космас в конце концов.
И тут, оглушенный на одно ухо галопом княжеской конницы, вдруг наткнулся на стих:
Вот поиграли довольно, довольно попили-поели,
и Венера златая звучной трубою вас будит.
Дело в том, что каноник, помимо сказанного, думал о перипетиях девичьей войны и складывал повесть о Шарке.
А дома он нашел дорогого гостя. Это был Шебирь. Развалясь на лавке, тот вытирал потный лоб и при этом кряхтел, как могильщик, копающий твердую землю.
– Дружище! – воскликнул Космас и, захлопнув за собой тяжелую дверь, кинулся к нему в объятия. И оба давай друг друга тискать и целовать так, что румянец на щеках выступил.
– Я пришел, – начал Шебирь, – чтоб посочувствовать твоему горю и вымолвить тебе косным языком своим хоть маленькое утешение: да, это так, мой Космас, люди родятся и умирают! Но скажи мне, не в наказание ли суждено нам, голубчикам, которым давно на тот свет пора, чтобы мы оставались топтать траву на могилах людей, которые моложе и лучше нас?.. Добрая жена твоя отошла, когда исполнилась невеликая мера ее жития… Вижу из этого, что Господь пекся о ней, и не спускал с нее глаза, и подбирал ей подходящую минутку для отхода. А тебя оставил, чтоб ты ей был в помощь до самой ее кончины. Тут все как надо – что касается ее. Тебе же, возможно, причинена обида, и ты вправе сетовать. Но не делай этого. Она в раю! Не знает ни болезни, ни воздыхания. Печаль отступила от нее, сменившись неизреченной радостью. И если что омрачит это непрерывное счастье, так разве только зрелище твоего горького существования, твоего трясущегося подбородка и плесневеющей чернильницы.
Может, она сейчас гуляет где-нибудь на золотистых лугах, и у нее как раз возникло воспоминание, и она, под влиянием этого воспоминания, спрашивает себя: „А как там старый Космас? Что он делает? Чем занят? Не забыл ли, как в той юдоли слез меня забавляли его рассказы? Думает ли хоть немного обо мне? Знает ли, что взгляд мой проникает сквозь потолки и каменные стены и я могу читать у человека из-за плеча?“
А, приятель, вот мы и добрались до самой сути! Речь идет о твоей лени, и ты не можешь ничего ответить, кроме как хлопнуть себя ладонью по боку и дважды развести руками.
Разгуливаешь себе, крадя время у Господа Бога, баклуши бьешь, огорчая каждого, у кого есть глаза, чтоб видеть, и уши, чтобы слышать.
– Если бы ты знал, как мне тяжело, брат! – возразил Космас и обнял друга.
Потом, разомкнув объятия и слегка застыдившись, перевел речь на другое. Заговорил о последних минутах жены, о судьбе общих друзей и, наконец, о Бруно.
Так в дружеской беседе прошел у них день и значительная часть ночи.
Около пяти часов после захода солнца Космас вынул из сундучка пергаментные списки и с великими колебаниями и смущением, которое делало его похожим на какого-нибудь школяра, сказал:
– Друг, мы уже очень стары и подходим друг к дружке, как два сыча на одной колокольне. Когда между нами были несогласия, ты, случалось, спрашивал каноников, чем я занимаюсь, а я со своей стороны разузнавал у всех присылаемых из Мельницкого края, как ты живешь. Это доказывает, что, несмотря на ссоры и взаимное раздражение, мы никогда не испытывали друг к другу подлинной неприязни. Насчет себя я готов в этом присягнуть, и думаю, что не ошибусь, если припишу тебе такую же меру подобного сумасбродства.
Правда, мы время от времени поворачивались друг к другу задом, но делали это, как друзья, у которых гнев только обостряет любовь и которые грызутся из-за своего буйного характера. Могу сказать, что я любил тебя как раз за твои мелкие недостатки и за твою угловатость и толстобрюхость. (Черт тебя подери, когда же ты думаешь скинуть этот бурдюк?) Но ни в чем не хотел оставаться у тебя в долгу, – ну вот мы иной раз и сцеплялись. Но оставим это, потому что я чувствую – от моих воспоминаний меня кидает в жар. Оставим это и поговорим о ком-то третьем!
– О ком? – спросил Шебирь.
– О Бруно! – ответил Космас. – О нашем друге, которому не с кем побеседовать и который не спит и тешится доброй надеждой, что ты либо я постучим в его дверь. Можешь себе представить, он подкинул мне в сундучок капитульные анналы. Знает, видно, чем я увлекаюсь, и решил мне помочь.
Тут Шебирь оттолкнул стол животом, встав так порывисто, что скамейка под ним подскочила.
– Этот книжный червяк! – воскликнул он. – Храните меня святые угодники, чтоб я когда-нибудь с ним полсловом перемолвился.
– Очень хорошо, – возразил Космас. – Отлично. Но я уверен, что это неправда!
– Хо-хо! Мое оскорбленное самолюбие и слава грязного старого пропойцы! Царь Небесный, хотел бы я на это взглянуть. На что? Да ни на что! Ровнехонько ни на что! Ко всем чертям таких писак!
Вдоволь накричавшись и вытряхнув весь свой запас хулы, добравшись до самого дна ругани (длилось это, надо сказать, довольно долго), Шебирь расхохотался и промолвил:
– Это засело во мне еще со времен бурной и гораздо более счастливой юности. А теперь молодчик может войти. Давай его сюда. Чтоб мне похлопать его по ляжкам!
Потом, когда их стало трое, то есть когда Бруно, Шебирь и Космас сели за стол и повели дружескую беседу (полную взрывов со стороны Космаса и Шебиря, полную умолчаний и затаенной радости со стороны магистра), слово взял Космас:
– Лучшее приберегают к концу, но я, друзья мои, не могу предложить вам ничего, кроме словесной бурды и баляс собственной выработки. Хотите послушать? Я тут написал „Историю древнейших времен“.
– Ага! – перебил Шебирь. – Я так и знал, клянусь кубком Ганимеда! Почти уверен был, только сомневался немного: ведь ты и вялый, и деятельный – когда как придется.
– Читай, читай! – поддержал Бруно своим слабым голосом, ерзая от нетерпения. (Бедняга как-то уменьшился за последние годы, и его почти нельзя было узнать: желтый, сухой, щетинистый, дрожащий – совсем несъедобный.)
– Кажется, – сказал Космас, – Шебирь толкает животом стол и прижимает тебя к стене.
– Место для магистра! – воскликнул пробст Мельницкого костела и, ухватившись за дубовую столешницу и оттянув ее, стиснул в своих ладонях кулачок Бруно.
– А теперь, – произнес магистр в радостном возбуждении, – во имя Отца и Сына и Святого Духа, и с желанием, чтобы творение оказалось до конца удачным, и с безмерной благодарностью и надлежащим смирением внимаю.
– Хорошо, – сказал Космас и, промочив горло из малой кружицы, приступил к чтению „Хроники“.
Он начал с посвящения, которое Шебирь выслушал, бормоча какие-то ласковые упреки и вздыхая в приливе любви. Что касается магистра, то можно отметить, что взгляд его затуманился и в глазах стояли две маленькие соленые капли.
Пока старинные повести оживали в искусных словах, слагатели или, верней, хранители этих сказаний слонялись по городским укреплениям. Теперь они спали. А утром, разбуженные холодом, потянувшись, услышали у себя в желудке знакомый голос и не могли не заметить, что алканье проснулось одновременно с ними и никакая сила не заставит его заснуть.
– Вчера, – начал раб, стягивая веревку вокруг бедер, – мы спорили о том, какой замок надежней. Вот этот, – он указал на пражские валы, – тоже малоприступен и стоит на крутой высоте, но разве можно сравнить его стены с вышеградскими? Ничуть!
– Будь я каким-нибудь рабом, – сказал воин, – я толковал бы о льне… Но я был воином и добывал города и крепости, – так могу поспорить насчет крепостей. Милый мой, я знаю, что говорю: нет ничего лучше глубокого рва, который тянется вокруг всей стены.
– А я чего-нибудь поел бы, – заметил другой воин.
– А что ж, – промолвил бывший монах. – Может, посмотрим, как нынче груши уродились?
Это предложение было принято, друзья поднялись из своих логовищ, осторожно спустились с укреплений и направились к питомнику, что тянулся за рвом от Бжевновской слободы до песков на поле еврея. Там натрясли себе полные шапки дичков и добрую половину их съели. А остальные решили закопать: никогда ведь не знаешь, что будет завтра. Пошли на поле, где был похоронен язычник, а потом идол, нотому что – об этом пока ничего не говорилось – раб и воин, не зная, что с ним делать, закопали его рядом с тем, который ему при яшзни поклонялся.
Дотрусив до этих двух могил, они сели на корточки и начали рыть ямку, куда высыпать груши. А раб принялся собирать солому, чтобы выстлать и прикрыть кладовую. Так что все были поглощены работой.
Да вот грех какой! В самый разгар ее принес черт какого-то епископского бирюча. То ли груши караулил, то ли просто так – обход делал. Кто его знает. А только известно: как увидел – четверо бедняков вместе собрались, побежал смотреть, что они там копошатся.
Когда он был уже на расстоянии двух полетов стрелы, его заметил однорукий воин и, без лишних слов и всяких там объяснений, брякнул напрямик:
– Бежим!
Остальные, как услышали, – врассыпную! Все, кроме того старика, что бегать не мог: он с первых же шагов повалился.
А бирюч подбежал к несчастной кучке груш и раскидал их во все стороны.
– Знаю я, – сказал он воину, который, кряхтя, поднимался, – ваш брат-бродяга не блюдет Божьих Законов, таскает без зазрения совести. Где у вас тут еще закопано?
– Ноги нашей здесь ни разу не было», – ответил воин. – Мы здесь впервой, ничего не воровали, не закапывали.
– Об этом, – возразил бирюч, – мы еще поговорим перед епископским управляющим… Я так полагаю: ты от меня не убежишь, – прибавил он. – У тебя ноги что две тыквы.
И он, больше не обращая внимания на оборванца, стал искать, нет ли где вокруг холмика, под которым мог бы оказаться еще тайник. В усердии своем он разрыл палкой девять кротовин, причем пять раз тыкал напрасно. Но в конце концов – Боже милостивый! – рвение его увенчалось успехом: он расковырял землю, прикрывавшую кости старого язычника.
Что было дальше – само собой понятно. Началось следствие, потом суд. Поле перекопали и (к стыду и поношению всего христианского мира) нашли идола.
– Живительное дело! – сказал епископский управляющий на суде. – Как это так? Кто же действительно владелец поля, которое называется еврейским? Кто он, раз всем известно, что с самого потопа еврей не имеет права на земельные угодья?
И оказалось, что еврей платил иудины деньги христианину и человек этот покрывал еврея, будто бы владея и управляя всем его хозяйством, как своим собственным имуществом.
И вот – ничего не поделаешь! – еврея ждала теперь казнь. Во-первых, за то, что имел землю; во-вторых, за то, что похоронил человека в недозволенном месте.
В-третьих, за то, что, наверно, сам его и убил. В-четвертых, за то, что служил дьяволу, поклоняясь его изображению, прятал это изображение и скрывал его.
За все эти прегрешения еврей был приговорен к смерти, а это дело страшное и вызывает жалость. Прежде чем приговор привели в исполнение, монах, бывший на волосок от тюрьмы, понял, что еврею приписаны некоторые проступки, совершенные им самим. Он пришел в ужас, а так как имел все-таки кроху совести, то побежал к Космасу просить помощи. Каноник как раз беседовал с Шебирем и магистром Бруно. Шел спор о Сазавском монастыре. Шебирь утверждал, что нужно расширить относящийся к этому монастырю раздел Космасовой «Хроники». Он хотел почитать о настоятелях славянского рукоположенья, о славянских писаниях и обо всем, что было создано в стенах означенного монастыря.
– Вижу, – продолжал он, – что твоя предвзятость до сих пор жива и не дремлет. «Хроника» останется неполной, покуда ты не избавишься от своего ожесточения и не вставишь в книгу новых пяти страниц, воздав заслуженную хвалу Сазавской обители.
– Нет, нет, – возразил Космас, – я не могу этого сделать, потому что епископ, мой господин, и Церковь, моя госпожа, держат сазавских иноков на плохом счету, да и сам я ни от кого не слыхал о них ничего хорошего.
– А мое мнение не в счет?! – воскликнул Шебирь. – Ей-Богу, я прочел пятикратно пять книг, из которых струится свет ярче, чем от свечи. Они богоугодные и благочестивые! А ты хочешь их со света сжить? Хочешь на мои советы рукой махнуть? Выходит, по-твоему, я дурак?
Тут Шебирь надул щеки и ударил себя по лбу.
– Прощай, рассудительность! Прощай, ласковые уговоры! – воскликнул Космас. – Пан пробст гневается.
Тут поднялся галдеж. Шебирь с Космасом стояли друг против друга, как петухи. Кричали наперебой. Первый стал красен, а второй еще красней. Один стукнул чаркой, другой ударил кулаком по столу. Один схватил себя за нос, другой – за подбородок. А магистр прыгал между ними, как белка между соснами, шатающимися в бурю.
– Я знаю, – промолвил он наконец своим пискливым голосом, – что нужно сделать.
– А! Тише! – воскликнул Космас и остановился перед ним, как бык перед красной шапкой. – Наш книжный червяк просит слова. Хочет рассудить нас! Оставляет за собой решающий голос! Высидел какую-то ерундовинку и спешит с ней на рынок. О-го-го! Хочешь шепнуть свою тайну каждому из нас по очереди или прыгнешь в воду сразу обеими ногами?
Бруно, потупившись и краснея, ответил так:
– Я хорошо понимаю, Космас, что ты надо мной смеешься, и я прощаю это тебе от всей души. Но не потому, что слаб, а вы с Шебирем сильный народ, и не потому, что голоса у вас громоподобные, а потому, что испытываю к вам чувство преданной дружбы и знаю ваше сердце.
В тебе, Шебирь, я дивлюсь великой учености, и твоему разуму, и твоей великой любви к книгам, и пренебрежению к знатности, и твоей скромности, и еще великому счастию, дарованному тебе от Бога. У тебя ума палата. И сердце бесстрашное: ты всегда говорил что хотел и мог без боязни выражать свои пристрастия. Мне, Шебирь, в этом отказано, но очень хотел бы я быть таким, как ты. Ты можешь браниться, можешь воздвигнуть хулу на Космаса, но в конце концов пройдет гнев – и ты упадешь в его объятия и, не стыдясь, с грубоватостью, которая мне по душе, будешь выкрикивать ласковые слова, которых я (глупец) стыжусь. Мне всегда нужно поразмыслить, прежде чем открыть рот, и язык плохо служит мне.
И я очень прошу тебя: не поворачивайся ко мне спиной! Не продолжай этой ссоры. Не выгоняй меня. Потому что ведь как может получиться: вы вдвоем нынче же помиритесь, а я, всего-навсего свидетель раздора, окажусь перед закрытой дверью вашего примирения.
Это я хотел сказать тебе.
А Космасу скажу (и мне нужно набраться мужества, чтобы договорить до конца), что всегда любил его и с гордостью и невыразимым восторгом слушал то, что он написал в своей книге. Когда он писал и потом своим гремучим голосом предложение за предложением читал им написанное, я часами сидел и, насторожив уши, прижав руку к сердцу, слушал его слова. Говорю это для того, чтоб иметь право участвовать в наслаждении прекрасным произведением. Я хочу его слушать. Хочу, чтоб оно возросло и было удачно доведено до конца. Ваши ссоры устраняют меня. А ваша дружба позволит мне остаться.
– Друг, брат, голубчик мой! – ответил на это Космас голосом не очень громким. – Честное слово, я посрамлен. Не принимаю твоих похвал, но признаю правоту укоров. Да, я заслужил таску! И надо бы повторять ее все время!
– Что до меня, – воскликнул Шебирь, – то разве не достаточно широки вот эти объятия? Упади в них, мой воробышек. Кидайся мне на шею! Бурундучок наш, карлушенька, золотко наше, ты уж должен простить нас за это и впредь оказывать нам снисхождение, оттого что грубияны мы, особенно у Космаса язык необъезженный!
– Довольно! – прогремел святовитский каноник и рассмеялся.
Потом обнял по очереди обоих братьев своих, похлопал их ладонью по спине.
Когда все успокоились и опять уставили общий лад, Бруно сказал:
– Как же будет с записями касательно Сазавского монастыря? По-моему, вам лучше всего расспросить насчет этих дел какого-нибудь очевидца.
– Ладно, – согласился Шебирь. – Я предлагаю, чтобы любезный брат наш вычеркнул всякое упоминание о Сазаве, ежели случится так, что мы найдем человека, который в этом монастыре жил, но сам глупец, и низкой души, и невежда в вопросах языка. Если же найденный нами очевидец окажется человеком прекрасным, благородным и осведомленным в том, чему мы придаем важность в нашем споре, пусть Космас расширит этот раздел и введет в свой труд подробное повествование.
На том и порешили.
Но не успели они договориться, как к капитульному дому прибежал бедняк с нечистой совестью, искавший у Космаса утешения и помощи в истории с несчастным евреем. Зная, что беднягу скоро поведут на плаху, он, погоняемый страхом и проблесками жалости (нутро его проснулось не совсем), мчался изо всех сил. Под окна Космаса он подбежал, еле дыша.
– Люди добрые, христиане, отцы святые! – закричал он, когда двое слуг остановили его в воротах. – Пустите меня к канонику! Мне надо поговорить с Космасом. Как? Что? Почему нет?
Умоляя и тараторя, словно мельница, работающая вхолостую, он прошел-таки и благополучно внедрился в Космасово жилище.
Само собой, он хотел сразу все выложить, но Космас (впрочем, крайне удивленный его неожиданным появлением) прервал его и, закрыв ему рот рукой, принудил замолчать.
– Этот дрянной коротышка утверждает, что он сазавский монах, – сказал Космас. – Я ему ни на грош не верю, знаю, что он мерзавец, но не посылает ли его нам в эту минуту некая высшая воля? Это нужно обсудить. Однако я, со своей стороны, отказываюсь ставить свои суждения в зависимость от его личности. Условие, о котором мы договорились, к нему не приложимо.
– Приложимо! – рявкнул Шебирь. – Но позвольте, я прежде задам ему несколько вопросов.
И, не дожидаясь согласия, стал спрашивать монашка, где стоял в Сазавском монастыре ларь с книгами, что росло в саду, как надо было проходить в погребок за вином, где были мастерские и о многом другом. Монах отвечал правду – по воспоминаниям, но каждый ответ сопровождал просьбой:
– Отец Космас, пан мой, позволь мне сказать, что нужно! Не заставляй меня толковать о пустяках. Я хочу скорей спасти еврея, хоть и скверного, но не так уж, как все думают.
– Дойдет очередь и до этого, – отвечал Шебирь и продолжал свои расспросы.
Кончив, он предоставил бедняге слово. Уселся поудобней рядом с Космасом на лавке и сказал:
– Теперь говори, а мы послушаем, так как ты, в самом деле, по какому-то недосмотру был частью монастырского достояния.
Получив позволение, монах стал (торопливо и сбивчиво) рассказывать о том, что произошло. Не утаил, что выкопал идола, не утаил, где его спрятал, не утаил тяжкой вины своей и признался во всех своих (больших и малых) грешках и плутнях.
– Друг мой, – печально промолвил Шебирь, обращаясь к Космасу, когда монашек умолк. – Провидение указует перстом на две страницы и требует их изъятия из твоего труда. Позволь мне не рвать их, а унести и спрятать у себя в келейке.
Космас не ответил, а монах глядел на духовное начальство, разинув рот. Он ничего не понимал.
Наступила тишина. Шебирь, кряхтя, словно под тяжестью какого-то груза, встал, подошел к аналою и, раскрыв рукопись, отыскал нужные страницы.
Боже мой! – воскликнул он. – Какая жалость, что я должен убрать их…
Тут в нем вскипел такой гнев, что рука его сама собой поднялась и влепила монаху страшную оплеуху.
– А теперь, – промолвил Космас, – пойдем скорей посмотрим, что с евреем.
И они вышли и поспешили (насколько позволял возраст) к месту казни.
Шебирь, обладавший особенно длинными ногами, шагал на два шага впереди остальных, таща монаха за рукав. А тот с мукой и дрожью думал о проклятии старого язычника.









