Текст книги "Картины из истории народа чешского. Том 1"
Автор книги: Владислав Ванчура
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
– Бог свидетель, – говорит Космас пани Божетехе, – когда я слышу о том, что этот заморыш пишет о нашем дорогом князе, ну разве могу я не подумать о Шебире? Что из того, что Шебирь – горлан и пьяница? Что из того, что у него пряжки на туфлях – и те не в порядке? Даже такой вот – неряшливый, непутевый, ушедший с головой в свитки, как и в питье, – он рядом с Бруно словно солнце рядом с какой-нибудь щелью, куда еле проникает скудный свет… Я говорю это только к тому, что ты заставляешь меня сравнивать двух человек, не идущих ни в какое сравнение друг с другом.
Пылкий характер Космаса не позволил ему скрывать свое недоброжелательство, и Бруно, этот старый добряк, однажды с удивлением узнал, что приятель, прежде так восхвалявший его, теперь его ненавидит.
– Нет, нет, нет! – говорил он доносчикам первые годы. – Ты плохо расслышал. Этого быть не может! Я представить себе не могу, чтобы кто-нибудь из братий моих возводил на меня какую-то гадкую напраслину. Нет, нет, нет!
– Нет, это правда! – возразил Космас, когда доверчивость магистра стала ему несносной. – Я называю тебя буквоедом. Говорю, что ты закусываешь перо, как удила. Говорю, что знаю одного священника по имени Шебирь, на чьей руке волосок стоит больше всей твоей перепачканной щепоти!
Как сказано, Бруно отличался мирным характером и чистосердечием. Это бесспорно так – и не требует оговорок. Но у каждого есть маленькие слабости, и Бруно (вопреки своим мирным свойствам) не мог слышать, когда хвалили Шебиря. Он смеялся, если кто умалял его собственные заслуги, не спорил, когда его язвили за малый рост, – но хвалить Шебиря! Превозносить этого толстобрюхого! Отдавать ему предпочтенье! Нет, это было до такой степени против шерсти, что Бруно бледнел и (при всей своей молчаливости) вдруг начинал безудержно говорить, не в силах остановиться.
В результате такого рода столкновений и грызни между каноником Космасом и магистром Бруно в конце концов возникла ненависть. Они боялись на глаза друг другу показаться.
По мнению некоторых, к их вражде не оставалась безучастной и пани Божетеха. Никаких доказательств этого (видимо) не сохранилось, но можно думать, что происходившие между монахами стычки завершались ее смехом. Возможно, что она стояла где-нибудь за поворотом длинной галереи и ловила словечки, восхищаясь, в силу своей супружеской обязанности и нежных чувств, гремучим голосом супруга. Космасовы выпады вызывали в ней ликование, его победа приводила ее в хорошее настроение, и мы ясно представляем себе, как она в восторге стучит кулаком по ладони, как вскрикивает, когда с каноникова языка слетит какое-нибудь особенно изысканное выражение.
Со стороны магистра Космаса не было никаких обид, и бедняга сносил поношения, можно сказать, с какой-то гордостью и высокомерием человека, лишенного гордости и высокомерия…
Простодушие Бруно доходило до того, что он приукрашал себя недостатками, которых не имел, и ответы его только звучали злобно, сердце же в них не принимало участия. Но там, где дело шло об общих правилах, Бруно всегда настаивал, чтобы Космас, совершенно так же, как другие каноники, точно соблюдал условия монашеского жития, не нарушая заведенного в капитульном доме твердого распорядка. В этом состояла часть обязанностей Бруно. Дело в том, что пробст поручил ему следить за благонравием. И в этом обстоятельстве кроется причина того, что первое повествование связано со вторым.
Когда Космас принимал у себя в комнатах тех стариков, и беседовал с ними, и оделял их пищей, очень часто бывало так, что изголодавшиеся горемыки поднимали чересчур много шуму. И по всему дому разносился грохочущий голос Космаса, и слышалось громкое шлепанье его башмаков, и стук палки, и кашель тех седовласых, и вслед за этим – смех, как в корчме. Все эти звуки, надо думать, сердили Бруно, и он прерывал свою работу, отведя руку от недописанной страницы.
Однажды – это было третье посещение каноника Космаса стариками, – когда опять раздался такой взрыв смеха, наш магистр Бруно отложил перо и отчасти со страхом (как бы не получить от каноника какого вреда), отчасти с отвагой (ибо он исполнял свой долг) направился к помещению, откуда слышался крик. День клонился к вечеру; был тринадцатый час от восхода солнца, начало сентября. В это время темнеет довольно быстро, так что в доме царил полумрак.
Отбрасывая перо, Бруно был полон решимости устроить Космасу хорошую баню. У него уже рвались с языка гневные слова, одно язвительней другого, но, после того как он прошел некоторое расстояние и находился уже недалеко от означенной двери, решимость покинула его. Подходил он к этой двери уже колеблющимся шагом, не в силах вспомнить ни одного из выражений, которыми собирался Космаса попотчевать. По мере того как убывала уверенность, шаги его делались все медленней, и в конце концов старый добряк стал искать только повода, чтобы не выполнять своего намерения и вернуться.
Когда Бруно дотащился до поворота галереи, перед глазами его возникла странная фигура: у Космасовых дверей стоял какой-то таинственный незнакомец, явно собираясь шмыгнуть в комнату либо за ворота, но только бы долой с глаз магистра. Бруно схватил незваного гостя за рукав и, к своему испугу и ужасу, узнал в нем одного из монахов разогнанного Сазавского монастыря. Это было уже слишком, так как присутствие подобного молодчика там, где царили добрые римско-католические нравы, представляло собой нечто совершенно недопустимое.
Сазавский монастырь был вечным бельмом на глазу у служителей латинской церкви. Его основал когда-то после встречи со святым пустынником Прокопом князь Ольдрих; он наделил эту обитель прекрасными поместьями и разными привилегиями и созвал туда монахов для церковной службы по старому канону, на старославянском языке и совершения обрядов на нем же. Но после недолгого существования и кратковременного расцвета монастырь был закрыт. Монахам пришлось оставить свой благородный подвиг и разойтись. Их изгнали в Венгрию, и только при князе Братиславе, относившемся благосклонно к славянской литургии, они были позваны обратно. Князь вернул им Сазавский монастырь и оказал сильную поддержку против их недругов. И вновь зазвучала в том монастыре речь святых братьев Кирилла и Мефодия, и отрадные искусства, и музыка, и письменность нашли там приют. Но после смерти Братислава монахи вновь утратили княжеское благоволение. Их снова разогнали, и на их место явились латинские священники. С тех пор стайки славянских монахов бродили по Чешской земле, и народ хорошо относился к ним, но духовенство, послушное предписаниям папы, чуждалось их, как паршивых овец.
И вот магистр, увидев, кто перед ним, отпрянул, словно укушенный ядовитой змеей, не зная, закричать ли караул или схватить негодяя за ухо и собственноручно выбросить его из дома.
– Ваша милость, святой отец, защитник бедных! – воскликнул сазавский монах. – Я похож на отверженного брата малых обетов, но перестал быть им с той поры, как понял свое заблуждение и отрекся от них.
– Оставим это, – возразил магистр. – Что ты здесь делаешь? Какой гнусный умысел привел тебя в капитул пражского костела?
– Я пришел, – стал объяснять монах, – узнав о твоей учености, и доброте, и ласковости твоего сердца, и, кроме того, о твоей великой любви к поговоркам и к наукам письменным. Покорность и раскаяние привели меня к тебе.
– Несчастный! – воскликнул Бруно. – Ты смеешь приписывать мне какие-то мерзкие замыслы? Я видел тебя только раз и, не будь лик твой столь отвратен и собаковиден, никогда бы тебя не запомнил. И ты будешь утверждать, что пришел ко мне и знаешь мое имя?
Пока магистр беседовал таким образом с монахом, Космас отодвинул засов и при виде их вместе захохотал, возмутив этим Бруно до крайности.
– Кажется, – сказал Космас, – магистр Бруно пришел сюда толковать с кем-то из своих родных?
– Этого у меня и в мыслях не было! – ответил тот. – И я тем более сторонился бы этой двери, если б мог подозревать, что, помимо всяких отребий и бродяг, в нее входят также монахи-отступники… Вот – что касается меня… А насчет этого сазавского фратера[2]2
брата (лат.).
[Закрыть], выгнанного вместе с другими из своего логова, так он спешит к тебе.
– Хо-хо! – промолвил Космас. – Сроду его не видел! Сроду словечком с ним не перемолвился! Тут, видно, ошибка. Не тебя ли он ищет, магистр? Я вижу, на нем одежда бедняка, но в ней нет ничего монашеского. А коль ты знаешь, что он монах, значит, это наверняка твой родственник и пришел к тебе.
– Я, – вмешался сазавский монах, – ищу магистра отца Бруно, великого любителя ученых рассуждений и поборника добродетели, чтобы показать и вручить ему отреченные книги.
– Вот в чем дело! – воскликнул Космас и, забыв о своих оборванных гостях, двинулся к сазавскому монаху. – Где? Как? Что? Почему? – закричал он и, повернувшись спиной к магистру, принялся ощупывать сумку маленького монашка.
Между тем оба воина, старый язычник и беглый раб, стояли в дверях, подобно машкерам на празднике солнцеворота. Они не поняли, откуда вдруг у каноника взялась такая прыть и почему магистр воротит нос. Им было боязно, как бы этот строгий пан не выгнал их вон, но в то же время они не могли оторвать взгляда от замечательного зрелища, так как Космас словно спятил. При упоминании о свитках он весь загорелся.
– Присносвятой отец, – сказал монах, – вижу и признаю, что сан твой, видимо, не уступает сану святого магистра. Но прошу тебя, если только просьба моя не чрезмерна: оставь рукопись брату своему по святости и учености, ибо он – магистр.
– Кто бы он ни был, – сказал Космас, – я буду делать, что считаю нужным. Подай сюда рукопись!
– Я не могу допустить, – возразил Бруно, – и не допущу, чтобы творенье, отвергнутое Церковью и запрещенное, снова вошло в обиход.
– Ха-ха, Господи Иисусе Христе и вы, покровители страны нашей, блаженные мученики, читавшие на этом языке! И вы все, святые свидетели на Небесах, ведущие счет заслугам и преславным подвигам, совершаемым благодаря познаниям, полученным на этом языке, вы все, сладчайшие и пламенные сыны Церкви, с улыбкой и нежной снисходительностью лишь слегка отвратившиеся от творений старославянских! Жалкий магистр сей вознамерился вас поучать! Что он блеет? Где тут человеческий смысл? Что ему взбрело в голову?
– Я, право, не знаю, – заметил монашек, – но кажется мне, на эту речь и это письмо был наложен запрет во имя Бога Отца и Сына и Святого Духа.
«Чем эта забавная история кончится?» – думали старики, подходя все ближе и ближе к обоим спорящим, по мере того как ссора разгоралась и становилась все более бурной.
Замечая, что ему не хватает доводов, и услышав напоследок имя Шебиря, на которого Космас всегда охотно ссылался, Бруно очистил поле. Как только он исчез, каноник выставил за дверь и стариков. Оставшись наедине с монашком, он сказал:
– Когда я посягнул на твою сумку и ощупывал твой короткий плащик, я заметил, что у тебя под локтем не один свиток. Давай их сюда, голубчик! Давай сюда, пройдоха, давай, лукавый монах, хромых чертей, которых у вас там запрягают в плуг, как молодых волов!
В ответ на столь убедительное приглашение монах вынул из-под одежды пачку пергаментных листов и подал их декану со словами:
– О сударь мой, благодетель покинутых, великий ценитель художества словесного, дошла до слуха моего весть о твоих увлечениях, и не знал я покоя, пока не найду тебя и не отдам тебе то, что сейчас в твоих руках. Я – просто нищий и терплю во всем недостаток; отчего же не выменять мне предмет несъедобный на некую снедь? Говорят про тебя (мне один еврей передавал), что ты ищешь всего искусно написанного и даже за истории, случившиеся с простыми людьми, платишь хлебом. Вот и надеюсь я на какое-нибудь вознаграждение за то, что принес.
– Смотрите пожалуйста, – возразил Космас. – Разве ты не говорил, что принес это рукописание отцу Бруно? Уж не сатир ли ты какой, у которого в одних устах двойное дыхание и двойной голос?
– Пан мой, отец преподобный, – ответил монашек. – Тебе известно, что, когда человек в нужде, он говорит только полуправду. Я до сих пор не слыхал о святом отце Бруно ни словечка. А если назвал его, так только потому, что в разговоре ты нечаянно упомянул его имя. Не гневайся на эту мою уловку, ибо, как я догадался, она ведь не противна тебе. И клянусь посохом епископа, когда я сам обратился к нему, то как будто заметил на устах твоих улыбку… Позволь мне заключить отсюда и верить, что ты, как говорится, простер мне руку помощи.
– Э, – воскликнул Космас, – откуда ты это взял?
– Что? – спросил монах.
– Да «простер руку помощи», – сказал Космас и повторил это выражение еще трижды.
Монашек далеко не сразу сообразил, что Космас спрашивает не о самом предмете, а заинтересовался только оборотом. Так что Космас был вынужден назвать его ослом.
– Не знаю, как у тебя пойдет дело, – кончил он свое замечание. – Плащ твой еще немного напоминает монашеский, но сазавское монашество – не верное, не истинное и не угодное Богу. К тому же, надо тебе сказать, речь твоя тоже не без изъяна, и говоришь ты, пренебрегая добрыми правилами. Третье, что служит добавком к первому и второму, это – что ты не настоящий член Церкви Христовой и более близок к нравам языческим, нежели к тем, которые угодны Иисусу Христу, Пресвятой Деве и святым. Так что, увы, друг дьявола, я дам тебе три монетки, но не в руку, а выложу одну за другой на стол, а ты смети их рукавом. Я решил так сделать потому, что от тебя разит преисподней, и я не хочу касаться твоей руки.
Тут Космас развязал свой кошель и с выражением лица, которое было трудно понять, высыпал монеты, о которых шла речь.
– Ах, если бы грехи мои навлекли на меня возмездие не тяжче этого, – заметил монах, загребая деньги.
Ему стало легко на душе: он почувствовал, что слова его пришлись канонику по сердцу, что тот внутренне смеется и не особенно строго осуждает отступления его ордена, наконец, что его тянет к этому толстому священнику, с которым можно бы отрадно беседовать хоть до утра.
Еще не исчез в комнате запах монаховой рясы, еще Космас не проглядел и первой страницы рукописи, как прибежала пани Божетеха. Она была не в лучшем настроении и не могла попридержать язык, так как ее удручало происшествие с Бруно и стариками. При входе она откинула ногой хвост своей длинной юбки, но только хотела открыть рот, как увидела на глиняном полу не то пять, не то пятьдесят огромных отпечатков человеческих ног. Отлично утрамбованный пол был изрыт в этих местах грубыми лаптями, сапожищами и даже палками. Тут пани вскипела:
– Ты что, корчмарь, чтобы с бродягами балясы точить? Ведь ты – каноник. Так что же грешишь, сан свой духовный позоришь? И вот пожалуйте: как эти убогие пол нам разделали!
– Я каноник только по названию, – ответил Космас, – но не думай, чтоб это было хуже. От души скажу, что придаю большое значение словам и названиям.
Потом, весело смеясь и похлопывая по раскрытой рукописи, прибавил:
– Я никогда особенно не увлекался нашим языком и, придерживаясь льежских взглядов, считаю, что по красоте и точности ни один язык не может сравниться с латынью. Но попади эти рукописи в руки Шебирю, клянусь епископским посохом, – вот уж он бы порадовался! Слушай, как по-твоему? Не протянуть ли ему руку помощи? Мне кажется, он не прочь помириться…
Пока Космас и Божетеха вели этот разговор, произошло довольно важное событие. Бруно, до глубины души возмущенный участившимися появлениями стариков в доме капитула, напустил на них поваров и огородников. Чтоб они им показали, чтоб всыпали им как следует, поучили их, как вести себя! Но случилось кое-что похуже. Когда слуги с дрекольем выбежали из монастыря, стариков наших уже укрывала тень храма. Бедняги доковыляли до окружающей костел ограды и там, почесывая зудящие бока, стали ждать монаха, прервавшего их аудиенцию у каноника Космаса и таким образом лишившего их вознаграждения. Они считали правильным, чтобы тот, кто был причиной их неудачи, а сам (по-видимому) лучше воспользовался обстоятельствами, хоть отчасти возместил бы им убытки. Затем горемыки думали, что храм служит им надежной защитой и что если неудобно шататься вокруг капитульного дома, то никто ничего не скажет, увидев их сидящими у костельной стены. В этой доброй надежде они скребли себе спины, поглядывая на будку привратника.
– Братья, христиане! – воскликнул вдруг беглый раб. – Сдается мне, сюда валом валит какая-то орава. Сдается мне, это – на нас. У них в руках дубинки. Дело плохо!
Однорукий воин с ним согласился. Тогда они хлопнули друг друга по плечу и (сперва будто не спеша, еле переставляя ноги, а потом во всю прыть) побежали. Одышливый воин был бы рад последовать их примеру, да ноги не слушались. Он понимал, что не успеет даже за угол завернуть, и, предавшись воле Божией, остался на месте. Что же касается старого язычника, то он, тупоголовый, сидел точно клушка на яйцах. Разинув рот, похлопывал по заднику своего деревянного башмака, не догадываясь о том, что на спину ему вот-вот обрушится дубина. Ничегошеньки не понимал, на ухо был туговат, и творожный мозг ни о чем не предупреждал его, так как события, быстро сменяясь, не могли высечь оттуда искру мысли.
И вот повара и слуги, добежав до костельной ограды, схватили воина за шиворот и принялись тузить другого молодца. %ары сыпались по чем попало. Особенно один холуй здорово колотил наотмашь, чистый палач. Само собой, дело не обошлось без крика нападающих и воплей тех, кому достался такой богатый ужин.
– Утешительница всех грешных, сладчайшая Дева Мария, и вы, двое мучеников, хранители страны и народа, избавьте меня от беды сей! – кричал или, верней, старался кричать воин с больным сердцем. – Пошлите этим благородным господам знамение, что я – добрый христианин! Правда, один из нас – поганой веры, но это не я! Как перед Богом, не я! Смилуйтесь надо мной, а уж коли ищете какого окаянного, так побейте вот этого хрыча, который заслуживает…
Из этого невразумительного стенания, наполовину совсем нечленораздельного, защитники капитула поняли, что второй старик язычник. Вот это дело! И они напустились на несчастного еще сильней, молотя его, как зерно.
Наконец они ушли, размахивая своими переломанными палками и оставив беднягу лежащим под костельной стеной. Боль от сицяков и ссадин не позволяла ему даже ребра себе ощупать.
– Ох, ох! – стонал он. – Помираю! Чую, конец мой пришел!
– Вот видишь, видишь, – сказал воин. – Некрещеный ты, ну и получил по заслугам. Сам призвал на себя справедливую кару. А мне за что досталось? Ведь я у костельной стены сидел, имея на то полное право.
Вряд ли воин произнес все это целиком, но подумал он, несомненно, как-нибудь в этом роде. Впрочем, зачем бы стал он, при своем коротком дыхании, языком ворочать, когда его собеседник глухой, а после полученной взбучки слышал еще меньше прежнего? И воин прекратил пустые разговоры и, хоть у него дрожали колени и жилы вздулись – вот-вот лопнут, он все-таки помог старику подняться с превеликим трудом и усилием довел его до самого безопасного места, если не считать колокольни и одного пустынного закоулка.
Перед этим побируши ночевали на стройке у западных хоров костела святого Вита. Но туда, на эту стройку, стоявшую давно уже под крышей, старик боялся входить. Напоминание о том, что язычники – нежеланные гости вблизи храмов, было еще слишком живо. Это обстоятельство заставило беднягу предпочесть путь, ведший за пределы городских стен, – в открытое поле, туда, где лежал участок, принадлежавший одному еврею.
Когда они, уже вне города, присели отдохнуть, воин посмотрел вокруг, все ли спокойно, и вдруг заметил какого-то маленького человечка. Он шел быстро. Спешил прямо к ним. И воин, упав на колени, стал читать сам над собой отходную. Ему было ясно, что и от язычника, и от него, крещеного, отступилось счастье, что вторая встреча будет хуже первой. Когда он так молился, прощаясь с жизнью, за спиной у них послышался голос монашка.
– Эй, христиане! – кричал монашек. – Люди добрые! Что с вами приключилось?
– Не знаю, добрые мы или нет, а только он – язычник, – ответил воин, указывая на старика, который еле держался на ногах.
Потом прерывающимся голосом, скороговоркой, запинаясь, стал рассказывать монаху о том, что произошло. Как только старик кончил, монах перекрестился и, затянув украдкой мешочек свой двойным шнурком, промолвил:
– Вижу и чую, что сам Господь Бог привел меня к этому язычнику, дабы я крестил его. Вижу и чую волю Божию в том, чтоб он не умер во мраке.
Потом, без дальних слов, схватил старика за руку и потянул его на поле, принадлежащее еврею.
Но случилось так, что еврей, который приобрел этот участок незаконно и должен был таить это ото всех, пришел полюбоваться землей. Был уже вечер, и он думал, что никого в поле не встретит. Заметив каких-то троих приближающихся и видя, что это бедняки, он, собравшись с духом, спросил:
– Чего вам здесь надо, милые?
– Хотим нечестивость твою закопать, – ответил монах.
Но еврей не растерялся.
– Это поле принадлежит одному доброму христианину, – ответил он, – а я только караулю…
– Рассказывай сказки! – отрезал монах. – Знаю я: христианин этот самый – слуга твой, подставным лицом тебе служит. Нам все известно!.. Ты, еврей, лучше не тронь нас!
Старый язычник, услыхавши крик и угрозы, маленько очнулся от своего помраченья и сразу пришел в страшное бешенство. Он плохо понимал, о чем идет речь, но страх перед новыми побоями разбудил в нем дикость, а с ней – мстительность. И вздыбился он, как конь в последней судороге, и проклял еврея страшным проклятьем.
– Сдохнешь, только тронь меня! – прохрипел он. – Повиснешь на осине в аду, и все злые боги ополчатся на тебя! Уж вижу, как они тебе стягивают на шее петлю, как ухватились за ноги твои, как закачались у тебя на загорбке.
Еврей не верил в пророчества и был твердо убежден, что его хранит ветхозаветный Бог. А все-таки, для большей безопасности, похлопал старого язычника по плечу и промолвил:
– Добрый, почтенный, любезный, нежный, бесценный друг мой, возьми обратно свои слова. Я не люблю раздоров и со всеми в хороших отношениях. Знаешь что? Давай поставим силки, и ежели попадется какая куропатка, она – твоя!
Но старик был уже без сознания и растянулся во весь рост на земле.
– Несчастный еврей, – сказал монах, – зачем ты дотронулся до него, зачем хлопал его по плечу? Сейчас проклятье начнет действовать.
– Нет, нет, нет! – воскликнул еврей. – Не надо!
И, бросившись к умирающему, стал его трясти и просить, чтоб тот еще раз разомкнул уста.
– Теперь он и ветра не пустит, – сказал монах. – Да кабы ты даже разбудил беднягу, какая тебе от этого польза? Он проклял тебя, будучи язычником, но ведь я должен его окрестить. А только я это сделаю, только он станет христианином, как уж не в его власти будет отменить языческое проклятье.
– Может, нет уж такой и надобности спешить с крещеньем? – промолвил испуганный еврей.
– Нет, нет! Время не терпит! – возразил чернец. Они еще немного поспорили. Монашек настаивал, заявляя, что не может взять грех на душу, позволив старику издохнуть как скотине. Тут он зачерпнул из соседнего родничка немного воды и, во имя Божие, вылил ее старику на лоб.
Еврей при этом отскочил в сторону, чтобы на него ненароком не брызнула капелька, и, видя, что все кончилось, пошел к себе домой. Он был немного встревожен, но вскоре успокоился, уверенный, что все, что делает его Бог, – во благо и никто против него ничего не возможет.
Как только еврей удалился, старику немного полегчало. Он лежал лицом к высоким звездам, в мире и покое, и боль, казалось, отступила от него, и он не испытывал прежних мучений.
Когда совсем стемнело, на поле еврея появился третий старик, а вскоре за ним и последний. Им уже нетрудно было найти своих товарищей: они сообразили, что те не полезут вверх, на колокольню. Притом одышливому воину каждый подъем был непомерно труден. Он любил ровные места, любил спать под открытым небом, когда веет ласковый ветерок и не пахнет ни летучими, ни обыкновенными мышами. Учтя эту склонность, оба старика вышли в поле и там (как сказано) встретили тех, которые получили столь щедрые подарки.
– Я вижу, – сказал беглый раб, наклоняясь над язычником, – вам здорово всыпали.
Тот кивнул головой и только указал локтем на монаха.
– Это – тот негодяй, – заметил однорукий воин, – из-за которого мы лишились ужина!
– Я, – возразил монашек, – мог бы сам вас накормить! Поверьте, друзья, кое-что в моих руках: сумел же я этого убогого, который жил непотребно, уберечь от пекла. Сумел снять с души его прародительский грех, и ежели человек этот совершил когда что доброе, и ежели на главу его снизойдет милость Господня, он, старичок, бедненький, скоро вкусит райского блаженства. Забудет про голод, его мучивший. Будет пить, чего душа просит, и ангелы будут служить ему, ибо есть правило: кто на этом свете беден и унижен был, тот наследует славу небесную.
– Это насчет тех, кто помер, – возразил однорукий воин. – А что будет с нами, которые хотим в живых остаться?
– А вам, жадным обжорам, я дам совет, – ответил монах.
Потом, усевшись подле бывшего раба и бок о бок с воином, трудно дышавшим, он стал развивать великолепный и не такой уж мошеннический план.
– Космас, – начал он, – настоящий вельможа среди священников. У него доходы, о которых вам, дурням, остолопам, во сне не снилось!. Это истинная правда, и уж я не знаю, как бы вам это ясней втолковать… А теперь, когда вы это знаете, вернемся к тому, на что я намекнул.
– К чему? – переспросил беглый раб.
– К совету, – объяснил монах. – Ежели у одного – всего избыток, а у другого в животе пусто, надо голодному так изловчиться (без обиды Богу и какого-нибудь особенно тяжкого греха), чтобы добраться до еды. Вы как полагаете? Ведь Космас кормил вас за то, что вы ему разные старые басни рассказывали. Но, Господи Боже, какую же вы чушь ему несли! Вижу и все больше убеждаюсь, что, несмотря на годы, вас обременяющие, вы – люди недальнего ума, звезд с неба не хватаете. Я бы и горсти пшеницы не пожертвовал за вранье, которым вы этого благородного пана потчевали. Таково мое мнение. И, насколько я понимаю, оно совпадает с мнением каноника: ведь он вас больше слушать не хочет. Выгнал одного за другим да велел шею вам накостылять, и правильно сделал!
Теперь – слушайте. Мы подошли к самой сути: я знаю, друзья мои, полсотни, а то и всю сотню замечательных историй, которые расскажу вам. Притом совсем бескорыстно. Ничего мне от вас не нужно, только чтоб вы их запомнили и складно передали пану канонику. Понимаете? За каждую вы мне должны будете курицу либо монету, на которую можно курицу купить.
– Что ты, что ты! – воскликнули приятели. – Ишь чего выдумал, дурная голова! Нешто Космас такие деньги нам платит? Мы будем отдавать тебе всякий раз четвертую долю того, что получим.
На том и порешили.
– А когда мои истории кончатся, – сказал в заключение монах, – я попрошу какого-нибудь еврея, который умеет рассказывать о пророчице Сивилле, и о восточных государях, и о тысяче таких вещей, про которые в наших краях ничего не знают.
Окончив беседу, старики и монах повернулись к тому, кто находился при последнем издыхании. Длинная, зверообразная голова его покоилась на монаховом плащике. Он лежал неподвижно, но веки у него дрожали под прикосновением какого-то невидимого перста.
– Это, – промолвил монах, указывая на лицо старика, – дрожь, вызываемая светом, исходящим от Небесного Престола. Горе душе грешной! Горе сей почернелой голубице! Вижу ее оперенье, мокрое от росы, вижу клювик ее, загрязненный какой-то скверной, вижу единственное белое место на ней – то, на которое упала вода святого крещения. Ах, если б эта крещеная душа, опустившись на райское древо, села так, чтоб свет упал на белое пятнышко! Если б небесное сияние позволило Христу не видеть самых черных перьев!
Когда монах произнес последние слова, старик как будто хотел что-то сказать. Монах навострил ухо и наклонился к самому его рту. Старался уловить хоть словечко. Но это был голос умирающего: прерывистую речь заглушил хрип.
Что же все-таки хотел он сказать?
Не так поставлен вопрос. Он не хотел уже ровно ничего, но дух, вступивший в борение с телом, ища выхода, куда бы выбиться и вознестись, дал в напряжении своем последний толчок языку, заставив его пошевелиться, чтоб еще раз согрешить языческой речью. И старик невольно заговорил, повторяя лишь по старой памяти то, что засело глубоко в мыслях. Он говорил о лесочке с идолами. Говорил о милом месте, где пахнет дымом и зеленеют высокие конусы лиственниц. Говорил о горе под названием Трештибок, что высится над излучиной Влтавы, на расстоянии одного дня пути отсюда вверх по течению и всего в нескольких шагах от слияния этой реки с Сазавой.
Где-то там, около Острова, около Градиска, была родина старика.
И чудилось ему, будто он опять шагает к горе Трештибок. Чудилось, будто слышит он пенье, протяжный голос языческого жреца, чудилось, будто он любуется прыжками козочки, которая будет задушена, – он говорил об этом Божелесье. Слава Иисусова оставалась для него недоступной даже в его смертный час.
– Ах, – вздохнул монах, – у самых губ его – крючок удильный. Стоит ему только схватить его, и крепко зажать, и крепко поверить. А что делает этот старый дурень? Отвергает приманку, и грешная пасть его хватает огонь. Вижу, как он за это будет корчиться в муках, вижу, как малая толика воды, которую я вылил на лоб ему, будет шипеть века (хоть никогда не испарится). Только она одна увлажнит адский жар, который будет палить его целую вечность.
Тут монах напряг свой слух, стараясь уловить, о каких местах говорит язычник. Он знал, что в старых Божелесьях бывает скрыто бессчетное количество всяких предметов, иной раз из благородного металла. И его прямо разбирало любопытство, где этот самый Остров и скала под названием Трештибок. В конце концов он догадался, что речь идет о мысе, образуемом Влтавой и Сазавой.
В общем, упоминание о старом Божелесье было последнее, что произнес язычник. После этого лицо его перестало дергаться, и рука спокойно легла на грудь, К полуночи он был мертв. Весь вытянулся, и лицо его приобрело выражение мудрецов.
В это время оба воина ft беглый раб спали.
– Вставайте, – сказал монах и тронул за плечо однорукого воина. – Вставайте. Я скажу вам печальную новость.
– Что такое? – откликнулся он. – Завтракать будем?
– Да нет же, – возразил монах и вспомнил о трех своих монетках. – Нет. А дело в том, что тот, кто был старшим среди нас по возрасту и сущим младенцем в смысле просвещения христианского, помер.








