Текст книги "Картины из истории народа чешского. Том 1"
Автор книги: Владислав Ванчура
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Так, продвигаясь вперед отчасти по принуждению и уже в беспорядке, шло войско все дальше и дальше. Одни опирались на копья, другие перебросили щиты за спину, третьи расстегнули ремни…
Но не будет им ни минуты роздыха, ибо наступающий час – это час Бржетислава, а теснина эта – теснина погибели. В этом урочище назначено быть сражению.
Это – место, выбранное Бржетиславом. Это – ущелье смерти. И – гора победы.
Раздался крик, и на императорские полки обрушился дождь каменных глыб. И пали многие наземь, ужас объял их, охватило смятение. Многие были убиты сразу. Кое-кто пытался спастись бегством. Были и такие, что тщились построить войско к бою, но слишком тесно было в этой западне. Задние ряды не знали, что случилось, и продолжали напирать, возникла давка, все сбились в беспорядочную толпу. И толпа эта крутилась на одном месте. В такой толчее невозможно было выхватить меч, сорвать с плеч лук и выбраться отсюда невозможно.
Тогда Бржетислав пустил стрелу из арбалета, и туча стрел полетела следом, и туча камней, и покатились со склона стволы деревьев, засвистели в воздухе копья и дротики. Все больше становилось раненых, ушибленных, поднялись жуткие вопли боли, стоны умирающих, и победные клики, и крики страха, и рык ужаса.
Говорят, воин в бою умирает без боли и, при виде поверженного врага, имея перед очами развевающийся стяг и буйную гриву коня, он еще в последнее мгновение успевает шагнуть вперед. Может быть, это правда; но если вместо спины соратника, замахнувшегося для удара, солдат видит только рот, разинутый в крике ужаса, видит трупы, зажатые живыми так, что мертвецы не могут даже упасть и кружатся вместе с обезумевшей толпой, когда ноги этой толпы ступают по телам упавших и застревают в дымящихся внутренностях – тогда ужас охватывает все войско, и нет такой силы, которая остановила бы его.
В такую минуту Бржетислав и лучники его выпустили по второй стреле, и чешские воины хлынули из своих укрытий и добили жалкие остатки императорских полков.
Но горстке солдат удалось ускользнуть. Петляя, бежали они, преследуемые конниками Бржетислава, и горячее дыхание лошадей обжигало им затылки. Напрягая последние силы, падая и поднимаясь, достигли они возвышенности, на которой, окруженный небольшой дружиной, стоял император. Наклонив голову, он прислушивался к звукам битвы и теребил в пальцах уздечку. Тут показались преследуемые воины, крича что-то срывающимися голосами.
– Сын, – молвил Генрих III, указывая на эти жалкие фигуры, – узнаешь, кто это?
Маркграф не успел ответить – какой-то всадник выскочил на полянку с криком, похожим на уханье совы, похожим на тревожный набат, и хотя невозможно было разобрать его слов, один из придворных схватил императорского коня за узду и, сильно дернув, заставил жеребца тронуться рысью.
В тот же миг у ног императора в землю вонзилась стрела и чешский боевой клич загремел по лесу.
Генрих обратился в бегство, а за ним бешеным галопом скакала его дружина, придерживая шлемы.
Рассказывают, что тогда чехи захватили даже знамя императора.
За этой кровавой пятницей последовал еще более кровавый день. Когда кончилось сраженье в теснине, Бржетислав допросил пленных о замыслах Генриха. Под пыткой один из пленных сказал:
– Государь! С тыла твоего заходит герцог Отто. На восьмой день по Вознесении Девы Марии он должен был соединиться с полками императора.
Бржетиславу ничего больше и не требовалось узнать. Он простил пленного, повернул свои полки и отыскал место, где над дорогой нависла скала. Нетрудно было запереть это ущелье, и Бржетислав приказал валить деревья и подкатить их к краю обрыва.
На восьмой день после праздника Пречистой подошло и войско герцога Отто. Бржетислав пропустил его через узкое ущелье, мимо нависшей скалы; но прежде чем последний солдат вошел в тень от нее, князь приказал завалить дорогу позади них. И покатились со склонов камни и колоды, и целые стволы деревьев прямо с ветвями. Все это валилось со страшным грохотом, еще усиленным эхом, и немецкие солдаты с криками, в ужасе бросались вперед. Они не знали ничего о вчерашнем разгроме, видели только, что враг – в тылу у них, и сломя голову мчались, не думая об убитых, не думая о герцоге, увлекая и его своим диким бегством.
Государь, обратился к Отто проводник его войска, – долина скоро расширится. Скоро мы достигнем горы под названием Кобыла, а это и есть место твоей встречи с императором.
– Скорее! Скорей! – отозвался герцог, расслышав чьи-то голоса и треск ветвей в чаще над дорогой.
Не успел он в третий раз повторить это слово, как передние из бегущих наткнулись на груды мертвых тел: то было место вчерашнего боя. Тогда крик отчаяния вырвался из их грудей, ибо всем стало ясно: они попали в западню. Пропали их головы!
После столь страшного разгрома обеих своих армий вызвал император к себе Винтиря и сказал ему:
– Ты помогал чешскому князю и приходил ко мне с просьбами. Ныне же я, некогда ответивший тебе и поступивший мягко, прошу тебя: отправься к моей северной армии. Ее возглавляют саксонский король Эккехарт и архиепископ Бардо. Спеши к ним, найди их, расскажи им, что произошло, и побуди их отступить в Саксонию.
Винтирь наполнил едой переметные сумы, сел в седло и, чтоб услужить императору, не мешкая отправился в путь. Через несколько дней добрался он до армии Эккехарта, занявшей область по названию Белина. Эккехарт разграбил эту область и уже собрался проникнуть дальше в глубь Чехии. Но на подходе к Гневину мосту встретил он Винтиря и, узнав от него о случившемся, впал в великое смятение. Не пожелал слушать никаких советов, но, чтобы узнать намерения Бржетислава, отправил к нему того же Винтиря, этого посредника между князьями.
А Бржетислав уже приближался к расположению армии Эккехарта со стороны Домажлиц. Впереди его полков шли музыканты и ехал всадник с княжеским стягом. За ним шагали носильщики с трофеями. Сам князь верхом на жеребце ехал между этим передовым отрядом и следующим, где вели в оковах вельмож императора и шли простые пленные, впряженные в повозки. Далее двигались полки, и жители подавали воинам еду и кувшины с молоком.
Винтирь предстал перед князем и передал то, что ему было поручено; тогда Бржетислав отверз уста и вымолвил:
– Сдается мне, ты наполовину просишь, а наполовину угрожаешь. Право, не будь ты святым угодником, не стал бы я тебе отвечать. Но я отвечу тебе, и это ты передай своему Эккехарту: у князя Бржетислава нет недостатка в советниках, и он знает, что ему делать. Угроз он не боится, хвастунов презирает. Повезло тебе, Эккехарт: Бржетислав настолько великодушен, что дает тебе сроку три дня. За это время выйди из его страны и не дразни его гнева. Иначе он отрубит тебе голову и приставит ее лицом к твоему заду.
И ушел Эккехарт с великим позором.
Проиграв все битвы, император Генрих III помышлял только о мести и страстно желал наказать Бржетислава за гибель благородных своих князей, убитых в Чехии. Он снова стал готовить войну и готовился к ней целый год. Затем тремя сильными потоками ворвался в Чехию, наводнив войсками всю страну. И горели города, пустели поля, и люди попадали в рабство. Грозил голод: возрастал страх, что в этой погубленной стране долгие годы никто не засеет нивы, и пахари, избежавшие меча императора, будут разорены и все вымрут. Этого же опасался и Бржетислав. Он видел – страна его похожа на страшную рану, видел – народ его истекает кровью, и сострадание, и это опасение – единственные, какие дозволены князьям, – заставили его кончить войну. Он чувствовал, на зовы смерти и голода он обязан ответить голосом жизни. Чувствовал, что его воля есть воля тех, кто воюет против войны. Смерть малых детей ужасала его. Легко ему было пасть в бою – куда труднее отказаться от боя; но Бржетислав избрал более трудное. Он покорился. Принял страшные условия победителя. В одежде кающегося, босой, вышел он навстречу императору.
И было дозволено ему оставить за собой лишь две польские области. Было приказано выплатить задержанную дань, а сверх того восемь тысяч немецкими деньгами в возмещение. Приказано ему было признать верховную власть императора.
Все это Бржетислав принял. Целовал землю перед стопами Генриха, твердо надеясь на свое войско.
Позднее, оправившись от этого удара, пошел Бржетислав войной на венгров. Пошел в Словакию и присоединил эти земли к Чешской земле.
Быть может, мнилось ему тогда, что снова исполнил он странное повеление, звучавшее некогда в его мечтах.
Мнилось, будто, пронзая бурное время, переходит в его руки, через руки Болеслава, наследие Святополка.
Волною памяти, нахлынувшей издалека, принесло к нему некое предание, такое знакомое, но ускользающее, и в этом предании дела давних времен казались происшедшими только что.
И верно, бывают забытые деяния, обретающие живые краски в пролетающих мгновениях; и они возвращаются, подобные вечному дуновению, подобные крылу, что само становится ветром, и подобные ветру, что обретает облик крыла.
Видимо, непостижимые эти деяния соединялись в мыслях князя Бржетислава. Он был счастлив своими трудами – он ужасался своим поражениям.
Немногое осталось из всего завоеванного им, но народ, шагавший с ним по дорогам успеха и по дорогам бедствий, возвысился в походах его и поднялся до обретения желания и воли. Народ был. подобен князю. Он мужал. Он жил.
Вот слово о трудах Бржетислава.
Он рос на победах и на поражениях.
Ему так же, как и Болеславу Храброму, не дано было сотворить из собственной земли и из земли соседней единое государство; но окрепла эта невысказанная идея, усилилось и обрело форму то чувство, что вместе с другими причинами позволило в конце концов возникнуть двум нациям: нации польской и чешской нации.

КОСМАС



В капитульном доме возле пражского костела жило двадцать пять каноников. Одного из них звали Космас Он не был ни высок., ни низок, и, когда сидел, локти у него приходились как раз на уровне стола. Так что ему не нужно было особенно тянуться к миске или письменным принадлежностям.
Дело в том, что Космас обладал славным аппетитом и с не меньшей охотой копался в различных латинских свитках. Ел он что подадут, но насчет чтения был разборчив, и нравилось ему то, что отличалось какой-нибудь уж особенной прелестью. Произведений косноязычных или топчущихся на одном месте он не любил.
– Это напоминает мне, – сказал он однажды по поводу такой рукописи, – собаку, гоняющуюся за своим собственным хвостом. Честное слово, у меня нет ни малейшего желания смотреть, как она вертится, понапрасну щелкая зубами. Все известно! Всегда одно и то же, и меня тошнит, когда я вижу эти бесплодные усилия.
– Ты прав, – ответила ему супруга, которую звали Божетеха, – ты совершенно прав. Ну что это такое: развлекаться рассказами обо всяких происшествиях? Разве не довольно, что они совершились? Как могу я поверить, что Господь Бог, властелин всех происшествий, мирится с тем, чтобы какой-нибудь ледащий магистр Бруно перевирал их и пережевывал? Это дурная затея, и ты, мой друг, появившийся на свет довольно давно и ставший каноником довольно поздно, а священником – еще позже, не можешь в этом отношении следовать за магистром. Никогда в жизни не пойму, что заставляет тебя уподобляться глупому переписчику, просиживая целые дни над чепуховинами, которые либо уже были и с ними покончено, либо их вовсе не было. Тогда это попросту бесстыдная ложь.
– Иисус Христос, – ответил Космас, – научил нас прекрасным притчам и поведал ученикам Своим о бесчисленном количестве происшествий, совершившихся только на словах и в мысли. Значит, есть две правды: одна, на которую можно положить руку, как на очаг, а другая, которую не схватишь за крылышко. Эта правда напоминает мне тень летящей птички.
– Тень, тень, тень! – возразила супруга. – Хотела бы я знать, на каких лугах она клюет зерна и сколько ей этих зерен требуется.
Подобные споры между мужем и женой не влекли за собой отчуждения. Ни малейшего! Они любили друг друга и в старости, но нежность, выражающаяся на тысячи ладов, подходя к их двери, надевала маску беспрестанных разногласий, колкостей и язвительности. Отчего? Оттого, что кровь с великой силой устремлялась в них к сердцу, а от сердца к рукам, ногам и к лицу; оттого, что дыхание у них было лучше, чем у иного юноши или девушки; оттого, что они жили припеваючи, оттого, что им не приходилось думать о том, сколько уродится ржи или льна. Канониковские амбары были чрезвычайно просторны, и всего там – в достатке. Это – насчет зерна. А что до мяса, так в погребе висели вверх тормашками преотличные телята. Каждую неделю – глядь, на крюке новая туша; да шесть поросят и двенадцать кур в придачу; и меда, и пива – сколько душа ни попросит. В перечислении не следовало бы опускать вина (ведь это венец пира!) и других даров Божьих, но не довольно ли будет сказать, что яств и питий было у Святовитского капитула предостаточно и что каноник этого капитула не знал нужды?
Космас жил беззаботно, но хорошая жизнь мешала ему жить по-хорошему. Вместо того чтоб с утра до ночи славить сытыми устами своими Господа Бога, он думал о суетном. И притом был страшно упрям, так что, если б Бог не дал ему веселого, легкого нрава, пани Божетеха, конечно, не могла бы любить его.
И коль зашла уж речь о его недостатках, нужно прибавить, что он до смерти любил слушать всякие были и небылицы. Зазывал к себе в дом молодцов, у которых язык хорошо подвешен, и еще – старожилов, умеющих про старину рассказывать.
В год от Рождества Господня 1114 стали ходить к Космасу четверо.
Один – язычник звериного образа, состарившийся на полевых работах на бесплодной почве и потерявший во время чумы всех своих родных.
Вторым в этой четверке был увечный воин. На войне с Польшей ему отрубили руку, и с тех пор он стал ни к чему не пригоден.
Третий тоже принадлежал к военному сословию. Слыл когда-то несравненным лучником, да эти времена давно миновали! Теперь, на старости лет, он еле ноги волочил. Был одышливый: сделает десять шагов – и губы посинели, а сам воздух ртом хватает, как рыба, из воды вытащенная. Да к тому же ноги у него отекали. Утром еще с грехом пополам сапоги натянет, – ну, а коли днем разуется, чтоб минутку ногам отдохнуть, так на белом свете такого силача не найдется, который бы несчастные ножищи его обратно в сапоги вправил. Так они дьявольски распухали.
К вышеперечисленным нужно добавить еще одного: раба, которому бежать удалось. Старый хозяин его, скаред отъявленный, держал его впроголодь, а заставлял лен сучить. Сучил он лен с кудели, да пустячная работа эта не по нраву ему пришлась. Испугался он, что большой палец себе вывихнет и постоянным трением кожу на указательном совсем сдерет. Чувствовал он себя среди товарищей своих несчастным, и так как непоседливость стала побуждать его к перемене жалкой судьбы своей на лучшую, то в один прекрасный день убежал он в Прагу. Казалось ему (и в таких же мыслях были его новые знакомцы), что в Пражском граде, где столько вельмож, где часто народ собирается, куда купцы приезжают, легче будет хоть с хлеба на воду перебиваться.
Одушевленные этой надеждой, сошлись все четверо в Град. Забрались туда, как крысы в дымоход, где мясо коптится. Ан, ничего не вышло: лучше не стало! Совсем животики подвело, и пришел бы им конец, кабы не Космас: выдернул у них занозу из ноги!
Вот как это было.
Сидят раз голубчики у реки. Старик, бобылем ставший, болтал над водой ногами, человек с рукой обрубленной шапкой мух отгонял, другой воин клевал носом, а раб в кустах шарил, не найдется ли объедков каких. Всем четверым до смерти хотелось жареной баранины, и они за отсутствием еды коротали время в разговорах.
– Ты, – сказал безрукий воин старику, – наверняка будешь в аду на какой-нибудь осине болтаться.
– Почему? – спросил старик.
– Потому, – ответил воин, – что некрещеный и в потемках живешь, подобно скотам и дьяволам… А насчет осины – оттого, что это древо Иудино.
Началась длинная перебранка. Старик молчать не стал, а принялся спорить, что, дескать, надо той веры держаться, в какой рожден. Потом заявил, что совсем не боится дьявола, которого никогда в жизни не видал, но больно не любит вспоминать о встречах с ужасными духами умерших, с домовыми и русалками.
– И не знаю, братеник, что хуже! – прибавил он. – Послушал бы я, как ты заверещишь, коль им вдруг взбредет тебя куда-нибудь в болото загнать.
Разговорился старый язычник, и пришло ему на память одно старинное преданье. Не дожидаясь просьб, повел он речь о том, как один овчар к служанке ходил, которая в одном крестьянском дворе жила.
Когда старик дошел до самого интересного места – стал рассказывать, как этой девке помогали лесные мавки и как она, хлестнув овчара прутиком, превратила его в кабана, – за спиной у слушателей хрустнула веточка. Оглянувшись, они увидели каноника Космаса. Поздоровались с ним, пожелали ему успехов в трудах и после смерти – Царство Небесное, а в жизни – такую твердость, чтоб во всякое время греха чураться. Проговорили все это наспех и хотели поле очистить. Отступить, поскольку совесть у них была не так уж чиста, да и в отношении прав имелись кое-какие изъяны.
Когда они приготовились задать лататы, а безрукий воин уж пустился бежать, Космас, порывшись у себя в мошне, нашел красивую блестящую монетку. Положил ее себе на ладонь и несколько раз подбросил кверху. Это было чудное зрелище, какого воины еще никогда не видели. А о рабе со стариком и говорить нечего: ведь они с самого рождения жили только по хлевам да скотным загонам.
После того как монетка три раза подскочила и три раза упала канонику на ладонь, старый хитрец сделал вид, будто хочет спрятать ее обратно в мошну. Старики смотрели на эту забаву открывши рот. И нетрудно догадаться, что они думали.
– Это, – начал Космас, – листочки с самой что ни на есть Иудиной осины, и Боже сохрани, чтоб я вам хоть один из них ни за что ни про что даром дал.
– Сударь, – ответили они в один голос, – уж немало годов прожили мы на свете, а ни разу ни одной монетки не видали. Покажи, ради Бога, ближе; а о том, чтоб ты дал нам ее, сам видишь, и просить не смеем, хоть голодны, голы и босы.
– Может быть, – сказал на это Космас, – я с ней и расстанусь, кину ее вам. Но только в том случае, если вы – добрые христиане и ни у кого из вас нет на душе смертного греха… И еще одно условие: пускай тот, кто рассказывал об овчаре и служанке, признается, что наврал.
– Сударь, – ответил бывший раб, – мы сошлись с разных концов страны, спим где попало, и нет у нас крыши над головой. А едим – горстка зерен досталась, так лепешку себе испечем, а то все больше рыбой питаемся, от которой болотом пахнет… Так что постимся непрестанно. Какие же у нас грехи?
– А-а, – заметил Космас. – У тебя острый язык! Уж не раб ли ты какой, от епископа сбежавший? Где ты так красно говорить научился?
У раба сердце упало: он зарекся рот открывать. Но Космас о нем и думать перестал. Исполняя свой замысел, он швырнул монетку старикам и засмеялся, видя, как они на нее набросились, как стали друг друга отталкивать, стараясь каждый эту драгоценность в кулаке зажать.
Кто из них ловчей? У кого силы больше?
Старый язычник верх взял. Ни разу в жизни так рьяно не работал десницей своей. Попер, как баран, придавил монетку острым задом своим и остался на ней сидеть с физиономией, как у глупого черта, поймавшего душу.
– Вот хорошо! Это мне нравится! – воскликнул Космас, покатываясь со смеху. – А теперь, – продолжал он, отерев рот тылом руки, – ответь на вопрос, который я тебе задал.
Но старик был не шибкого ума, и Космасу пришлось четыре-пять раз этот вопрос повторить, добиваясь своего, как от упрямого осла.
Наконец красноречие вернулось к старику, и он сказал:
– Сударь, овчар, о котором я говорил, ходил к служанке на усадьбу под названием «Свинюшник». Она была обыкновенная крестьянка, но лесные мавки научили ее ворожить, и она умела мужчин в зверей превращать. Дед мой знал ее и своими глазами видел, как она мужчин прутиком хлестала.
– Это ты от какого-нибудь ученого священника слышал, – сказал Космас. – А дед твой коровам хвосты вытирал, просто дурак был и ничего об этом не знал.
– Сударь, – возразил старик, – это было за десять пятилетий до великого мора и за девять – до войны мужчин с женщинами.
– Господи! – воскликнул Космас. – Что ты понимаешь в пятилетиях и откуда знаешь о войне мужчин и женщин?
– Знаю, – ответил старик. – Это в старое время женщины взбунтовались против власти мужчин, командовать захотели и водить мужчин в бой.
И после этого предисловия он стал рассказывать о девичьих войнах, а Космас, заложив руки за спину и покачиваясь, слушал.
– Черт тебя знает, – промолвил он, когда старик кончил, – то ли ты шутник какой, то ли выходец из преисподней, но приходи в канун Страстной пятницы, то есть через четыре дня, в канониковский дом и спроси Космаса, костельного каноника. Слуга покажет тебе мою дверь, я тебя накормлю и буду расспрашивать о всяких всячинах, вроде тех, о которых ты рассказывал.
Услышав слово «каноник» и догадываясь, что это высокий, важный сан, старик перепугался. Как бы не отняли у него монетку! Как он ни был глуп, а понимал, что не пристало священнику беседовать с некрещеным и давать ему денежку. Космас хотел еще кое-что сказать на прощанье, но промолчал. Он увидел вдали священническую сутану и поспешно удалился, чтобы не иметь неприятностей из-за разговора с людьми, не имеющими ни чина, ни звания, да еще не принадлежащими к Церкви Христовой.
Да славится имя Господне во всех концах света! Но слыхано ли, чтобы бедняка одаряли, когда он шатается без дела и даже не просит милостыни?
После столь удачного начала можно было ждать великой тишины и безмолвия и что рассказчик (как это случается с упрямыми ослами), сделав несколько скачков вперед, поспешно вернется обратно и навсегда скроется в хлеву. Старик после этой встречи в самом деле присмирел, вовсе не желая совать пальцы туда, где может прищемить, потому что священники (хоть из добрых побуждений) были к язычникам – сущие изверги. Понятное дело, старый горемыка не трезвонил по всему свету о своей вере и не заикался о ней на базаре. Он умел с грехом пополам перекреститься и, проходя мимо костела или натолкнувшись на какую-нибудь церковную процессию, чин чином снимал шапку. Но что из этого! О крещении не могло быть и речи, а некрещеного беднягу, осквернившего своим присутствием святость духовных особ, ждало самое меньшее – порка. Так что старик не решался идти к канонику. Но голод, этот великий вдохновитель и советчик, все настойчивей нашептывал ему плюнуть на все и идти туда, где открыта рука дающего. Трое остальных, рассчитывая, что и им кое-что перепадет от угощения, все время уговаривали его пойти, твердя по сто, по тысяче раз на дню:
– Ступай! Не бойся! Соберись с духом! Шагай, не робея!
Посредством этих настойчивых подстреканий они заставили его подняться на холм и подойти к большому канониковскому дому возле храма. Здесь, перед этими здоровенными бревнами (два бруса, положенные один на другой, составляли локоть в вышину), отваги поубавилось, но воин, тяжело дышавший, как вьючное животное на гребне горы, стал их ругать и, указывая то на свои ноги, то на шею со вздутыми жилами, двинул к воротам. Решил войти во что бы то ни стало.
Что с ним было делать? Как удержать?
Конечно, нетрудно было схватить безумца за рукав (потому что переступал он своими одеревенелыми ногами еле-еле, как селезень). А ну крик подымет? Перед домом бегали слуги, повара, конюхи, работники, под конец появился какой-то деревенский мясник. Вид у них у всех был строгий, и буянить в присутствии всей этой знати не годилось.
Пока они рассуждали как быть, воин добрался до ворот и, еле дыша, едва пробормотал канониково имя. Он дрожал, раздираемый между надеждой и безнадежностью, и три приятеля стояли позади него, понурившись, полные тоски, как грешники, заслышавшие трубу архангела.
Привратник окинул их взглядом, не строгим и не особенно любопытным. Перед ним были какие-то неизвестные в лохмотьях, похожие на странников; он увидел обрубок руки у воина, увидел испитое лицо старого язычника и в простоте души решил, что это, наверное, паломники, побывавшие в каком-нибудь дивном месте, – может, даже в Святой земле. Он впустил их, приподняв легонько сутану, прошел с бедняками пять-шесть шагов, проводив их до крыльца. Так что на каждого путника пришлось больше шага, и им было чему радоваться. – Правда и то, что они шагов не считали, а скакали вперед, словно зайцы. Кто был первым, стал теперь последним. В таком порядке и вошли они к Космасу.
Каноник принял их страшно радушно. Усадить на лавку вдоль стен он их не усадил, куска ветчины в левую руку, а кружку в правую не дал, но кое-что выпить велел принести, да и необглоданная косточка тоже для них нашлась. Он кидал им остатки от своего обеда, и бедняги с превеликой ловкостью подхватывали их. А чтоб при этом не замирала живая речь, Космас стал всех по очереди расспрашивать – о жизни ихней и о том, что они слыхали от своих родных, от дядьев, от жен. Так в страхе Божием и провели время.
Так в страхе Божием пришли эти нищие и второй, и третий раз.
Но нужно сказать, в этом деле не все шло гладко: завелись у людей тех в капитульном доме два врага. Первый враг – магистр по имени Бруно, а другой – Космасова супруга пани Божетеха.
Чтоб было понятней и порядка ради, лучше расскажем сперва о Бруно.
За несколько лет до того Пражский капитул осиротел, и тем, кому это ведать надлежит, пришлось подумать о новом старшине капитула, пробсте. Нужен был человек ученый, благочестивый, приветливый, разумный и угодный всем партиям. А партий этих было в основном всего-навсего две: партия князя и партия епископа. Князь не хотел назначать в пражский костел строптивца и гордеца, и это мнение разделял также его брат. Но, сходясь действительно по-братски, они никак не могли прийти к согласию относительно лица, так как (говоря откровенно) оба были безмерные властолюбцы. Как обычно бывает, когда сойдутся двое одинаково требовательных, одинаково упорных, одинаково крутых, одинаково неуступчивых, и тут получилось, что не успеет один сказать да, как другой ему – нет. Ну, никак не могли договориться. Епископ в упрямстве своем опирался на мощь императора; он чувствовал себя имперским князем и откровенно давал понять, что не имеет никаких обязательств перед чешским государем. А князь не мог ему этого простить, следил за ним, не спуская глазки испытывал к нему не больше доверия, чем ворон к ворону.
И духовные лица, и вельможи, участвовавшие в борьбе за нового пробста, разделились между князем и епископом. Князь и его партия остановили свой выбор на священнике по имени Шебирь. Это был человек, лишенный всякого честолюбия: даже епископская митра меньше обрадовала бы его, чем какое-нибудь изящное сочинение. Он был с головой погружен в книги и ничего, кроме стихов, вина да огня в очаге, знать не хотел. Говорили, что пылкая страсть к рукописям заглушила в нем даже рвение церковное, что из-за страсти этой он потерял способность отличать взгляды канонические от сомнительных. Будто бы он с величайшим увлечением (помимо сочинений латинских и греческих) читал тайком писания старославянские, ценя их на вес золота. Он совершенно равнодушно относился к тому, какую занимать должность, и носил бы скуфью пробста с безразличием ученого. Такое презрение к власти и сану делало Шебиря (в глазах князя) весьма подходящим к должности этой. И поэтому князь старался обеспечить ему это звание.
Между тем выбор епископа пал на монаха по имени Бруно. Это был тщедушный человек, с пальцами, вечно испачканными в чернилах. Маленький, сморщенный, с черными глазками и еще более черными волосами. Старость не пометила головы его своей краской, но борода у него была с довольно сильной проседью. Подобно Шебирю, Бруно тоже был страстный книгочей. Все свое время тратил он на переписку латинских легенд, молитв и Священного Писания. Но от светских сочинений и старославянских текстов убегал, как черт от ладана.
Эти двое, то есть Шебирь и Бруно, которым по-настоящему надо бы крепко дружить, сделались по воле князя и епископов противниками. Разные наушники, льстивый сброд мелких пакостников втерлись между ними и нашептывали им всякие гадости. Вот самые умеренные:
– Знаешь, Шебирь, что Бруно про тебя говорит? Не знаешь? Так имей в виду: он называет тебя пьяницей!
– А тебе известно, Бруно, что про тебя Шебирь сказал? Вот на, слушай. Ты, говорит, отпетый мерзавец и, читая, заикаешься, а когда пишешь, так рука у тебя не сгибается, будто собачья лапа.
Живительно ли, что оба они отвернулись друг от друга и в конце концов друг друга возненавидели, как два петуха на одной навозной куче?
И удивительно ли также, что священники, поддерживавшие одного из них, слышать не могли о тех, кто примкнул к противоположной партии?
Не ясно ли, как белый день, что между ними вспыхнула вражда и они схватили друг друга за грудки?
В этом споре каноник Космас взял сторону епископа и стал изо всех сил расхваливать Бруно. Почему? Потому что запутался, потому что был человек увлекающийся, потому что имел с Шебирем какое-то разногласие, потому что немножко ему завидовал, потому что Шебирь кое-когда исправлял его латынь и, наконец, потому что любил Шебиря, а любовь иногда превращается в неприязнь.
В сравнении с Шебирем Бруно казался Космасу каким-то безликим. Он его не замечал. Был уверен в его ничтожестве. И голос у него воробьиный, и не смеется он никогда, и, шагая подле рослого Космаса, выглядит как нищий подле вельможи.
Очень может быть, что приверженность Космаса к епископу имела более глубокие корни, чем казалось; может быть, выбор, им сделанный, имел и другую причину; но так или иначе, бесспорно одно: взгляды Космаса не отличались твердостью, и был он немножко неустойчив.
Когда же пробстом Пражского капитула оказался кто-то третий, а надежды Шебиря и Бруно рухнули и Бруно должен был удовлетвориться званием магистра, Космас рассвирепел на беднягу. Видеть его больше не мог. Бруно опротивел ему. Космас чувствовал злобу при виде его склоненной головы и отравил себе не один вечер, прислушиваясь к его писклявому голосочку. К счастью, Бруно говорил редко – только когда речь шла о сочинениях религиозных, а в остальное время днем и ночью сидел у себя в комнате за перепиской Божественных текстов. Принимая во внимание его усердие и ученость, новый пробст поручил ему вести запись выдающихся событий в капитульные анналы. Бруно вел эти записи бедным языком. Языком бессильным, бесцветным, сухо, скупо, при помощи школьной латыни, фразами стертыми, словами, которые ковыляют наподобие ведьм, разбитых параличом, и дьяволов об одной ноге и одном копыте.








