412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ванчура » Картины из истории народа чешского. Том 1 » Текст книги (страница 16)
Картины из истории народа чешского. Том 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:48

Текст книги "Картины из истории народа чешского. Том 1"


Автор книги: Владислав Ванчура



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

Воин перекрестился и промолвил:

– Теперь на поле еврея будет нечисто.

– Очень может быть, – ответил монах. – Но сейчас мне не хочется об этом думать. Как по-твоему: надо разбудить остальных?

Воин кивнул и стал их трясти. Тряс до тех пор, пока они не открыли глаз и не очнулись. Прошло уже семь часов после захода солнца, было сыро, стебли трав покрыла роса и облачка нежного тумана стелились полосами по самой земле, как дым. У беглого раба вся рука была мокрая, и он, отряхаясь, как свалившаяся в колодец собачка, сказал:

– Чего спать не даете?

Когда наконец все поднялись и поняли в чем дело, монашек заговорил снова:

– Что теперь нам, люди добрые, делать? Кабы старик умер язычником, можно б было оставить его, где лежит. Было б ему подушкой поле еврейское и получилось бы ладно: ведь от евреев до язычников рукой подать. Но, на беду для нас и к вечной радости для него, старик был окрещен.

– Ничего не поделаешь, – подумав, сказал бывший раб. – Давайте похороним его. Выроем могилу и опустим братеника в землю.

Все согласились. Отломили сук и принялись копать неглубокую яму. Тот воин, который работать не мог, дрожал от холода, а монах молился.

Когда они свое дело окончили, а солнце всплыло на небосклоне, еврею пришло в голову пойти посмотреть, что там с язычником, который его проклял. Только он переступил межу, как увидел, что на поле стоят уж не двое, а четверо, и, понятное дело, страшно испугался. Он был уверен, что это княжеская стража, и невольно вскрикнул.

– Тише ты, убийца, тише, Ирод! – отозвался монах и, размахивая суком, побежал ему навстречу.

Господи Боже Ты мой! При виде решительных движений монаха, заметив еще двух человек, бегущих вслед за ним, и четвертого, важно шагающего сзади, еврей испугался еще больше и хотел обратиться в бегство. Когда же безрукий воин нагнал его, он упал на колени со словами:

– Милостивый господин мой, это поле куплено христианином по закону и с разрешения, им полученного. Он платит с него подати, налог и десятину. Цена была немалая, и поле принадлежит ему, оно – его собственное, пока вельможи церковные, либо князь, либо другой кто – не оспорят. Сам я к этому делу не имею никакого отношения и, право, не знаю за собой ничего недозволенного.

– Хо-хо, а носишь турецкий кафтан! Это ничего? – заметил бывший раб.

– А что, ежели мы тебе докажем, что на поле твоем не все ладно, а? – спросил однорукий воин. – Что, ежели мы найдем на нем мертвое тело?

Тут монах осенил себя крестным знамением и, хоть был добрым христианином, подумал, что эту мысль внушил воину черт и что проклятье язычника начинает действовать.

А еврей запричитал, кинулся на землю, стал целовать траву между своими руками и божиться страшными клятвами, от которых волосы вставали дыбом, что ежели на стерне кто зарыт, так об этом знает пан монах. Ничего не помогло! Раб слегка копнул землю в ногах мертвого старика и подтащил к этому месту еврея, чтобы тот посмотрел как следует. Ах! Тот издал крик, похожий на вороний грай, и, обезумев, посыпал во весь дух.

– Стой! Куда ты? – закричал монах, бросившись за ним вдогонку, и не остановился, пока не догнал. – Никому от своей судьбы не уйти, и ты, мой милый, будешь висеть, – сказал он, схватив еврея за полу. – Постарайся спастись добрыми делами. Мы голодны, а у тебя дома полно снеди. Угости нас завтраком!

Что еврею было делать? Он послушался. Пошел со своими гостями, рассматривая их и стараясь догадаться, кто они: беглые рабы или распущенная челядь какого-нибудь могущественного пана?

«В таком случае, – решил он, – надо мне держать язык за зубами. И потом, – продолжал он, – конечно, Господь Бог, все устроющий по усмотрению Своему и на пользу евреям, внушил им эту ложь только потому, что от нее будет польза мне. Придет день – все изменится».

С такими мыслями в голове еврей осклабился и, кивая головой, как овца, и улыбаясь побирушам, ввел их к себе в дом. И там навалил им еды – сказать страшно!

По прошествии времени случилось так, что Пражскому капитулу был нанесен ущерб одним из моравских удельных князей, находившимся тогда как раз в восточной Чехии. Магнат самоуправно присвоил себе какие-то базарные сборы. Они принадлежали каноникам, но князь знать об «этом не хотел. Заграбастал, зажал их в горсти и смеялся, рассчитывая на эти деньги украсить себе перьями шляпу. Насилие это породило среди священников великую обиду. И тогда старшина капитула послал к князю Космаса, поручив ему с помощью своего красноречия добиться, чтоб этот князь признал правоту священников. Старшина был того мнения, что Космас говорит лучше всех каноников, сообразительней их и что, в общем, его не так легко сбить с толку. Космас согласился, отправился в путь, переговорил с князем, переговорил с местным владетелем и так удачно исполнил поручение, что захотелось ему, чтоб успех его получил огласку. Короче говоря, он решил кому-нибудь рассказать о том, как он сажал князя в лужу, и им овладело страстное стремление поделиться. Сидя верхом на лошади и переваливаясь из стороны в сторону, он со смехом вспоминал словесные обороты и шутки, к которым прибегал в словопрении. При этом в голове у него шевелилось еще другое.

Что?

Тоска по Шебирю! Желание стиснуть этого брюхана в объятиях! Жажда услышать его крикливый голос!

Перед тем как выехать из дома, он на всякий случай отыскал сазавскую рукопись. И взял ее с собой. Она шуршала у него в седельной сумке, и, говоря по правде, давно уже было решено, кому ее отдать.

Доехав до распутья, Космас коленом и уздой повернул свою кобылу, направив ее в сторону Мельника. Именно там, вкушая все радости бытия, жил Шебирь. Его недавно назначили пробстом Мельницкого костела, и с тех пор, забыв о суете мирской, он жил, упиваясь рукописями и прелестью земного существования.

Размышляя о друге, Космас все сильней погонял лошадь и на склоне дня приехал вместо Праги к слиянию Лабы с Влтавой. А перед самым закатом уже приближался к возвышенности, вздымавшейся над развилкой рек. Была весна. Луга зеленели, деревья были белые, розовые. Солнце, всегда стоящее в этот предвечерний час над самым горизонтом, занимало, само собой, обычное свое положение, как ни в чем не бывало золотя прикосновениями своими луг, рощу и фигуру всадника.

Шебирь видел все это очень подробно. Он как раз в это время был в саду, откуда открывался широкий вид на дорогу.

Всмотревшись хорошенько в верхового, опиравшегося суставами правой кисти руки на шею лошади, в его подпрыгивания, а потом в его очертания и лицо, он испустил радостный крик. Даже и не вспомнил о том, что Космас когда-то распространял про него всякие обидные слухи. Нет, нет, он начисто об этом забыл, давно выкинул все это из головы и думал о сплетнях, имевших отношение к его несостоявшемуся назначению пробстом пражского капитула, столько же, сколько о прошлогоднем снеге. Он почувствовал только радость, да такую неистовую, что немножко боялся, как бы своего Космаса не задушить.

Они обнялись, и объятия их были весьма бурными. Раз справа, потом слева и бессчетное количество раз прямо. При этом слышались только смех, да хруст суставов, да восклицания, смысл которых можно выразить двумя словами:

– Брат!

– Друг!

Когда старики друг на друга нарадовались и насытились пищей и наступило время отведать вина, слуга Шебирев принес скамью и поставил ее перед открытым очагом. Потом повесил мех с вином на крюк и хотел уйти.

– Клянусь перстами святого Себастьяна, – воскликнул Космас, – вот так созданье! Кто поселил в освященном доме злого духа? Весь черный, волосы – по самые брови, нос перешибленный.

– Это, – ответил Шебирь, – он приобрел на княжеской службе в честных боях с Вршовцами.

– Когда? Где? Как? – спросил Космас и, притянув слугу за край рукава, заставил Шебиря объяснить, в чем дело.

– Прежде всего, – сказал Шебирь, – можно быть уверенным, что за этой дьявольской наружностью скрыта честная душа. Сужу на том основании, что при переливании вина из меха в деревянную посудину у него никогда не пропадает ни капли.

Слуга, осклабившийся, на самом деле словно какой-то злой дух, понял намек, схватил мех и чрезвычайно ловко наклонил его.

– Это уменье, – сказал он, – перешло ко мне от отца, который был сыном винодела. А у того был, в пятом поколении от потопа, дед, о котором рассказывают, что он во время войны женщин должен был в наказание за какую-то провинность три дня и три ночи носить мех на палке, да еще полную чашу, и чтоб чаша эта с начала до самого конца похода была все так же полна. Если б он не сумел, расплескал бы хоть немного, так лишился бы головы.

– Враки! – оборвал Космас. – Вот уж второй раз я слышу о девичьей войне.

Тут он повторил рассказ старого язычника и закончил словами:

– Где только берут эти бездельники подобный вздор? Откуда все эти побасенки? Право, никто не поколеблет моей уверенности в том, что это – рассказ о царице амазонок Пентисилее, о которой говорится у древнегреческих поэтов!.. В их писаниях я нахожу великую точность и невыразимую прелесть и чувствую себя несчастным, когда вижу их искаженными. Как они попали на язык к твоему слуге? Я думаю, наверно, переписчики и люди духовно грубые намелют с пятого на десятое и давай разносить но корчмам.

– Брат, – ответил Шебирь, – существуют два источника наших сведений. Первый – лучший и наиболее занимательный – людская память. Говорю это, как человек, чуть не ослепший от чтения всяких свитков и протерший на заднице добрый десяток ряс.

– Хо-хо! – возразил каноник Пражского капитула. – Ты хочешь сказать, будто что-нибудь может сравниться с прекрасным языком Ювенала? Хочешь сказать, что можно обойтись без прекрасного расположения слов, хочешь сказать, что довольно, если кто вывалит ворох запутанных приключений, наподобие пресного теста.

Боже спаси и сохрани! В таких случаях всегда себя спрашиваешь: кто так дьявольски воет? Кто оскорбляет грубым языком своим все нежные побеги и звон повествования? Кто смешивает огонь латыни и греческого с бурдой языков необработанных? Кто лепит из лошадиного помета?

– Довольно! Довольно! – воскликнул Шебирь. Потом, ударив себя в грудь кулаком и смеясь во все горло, прибавил:

– Клянусь стихом Ювеналовым, о котором ты упомянул, сам-то ты как говоришь?.. Это не латынь. Слышал ты когда-нибудь такие звуки хоть в одном стихе „Энеиды“? Уверен, что нет. Это речь пастухов, и поселян, и всякой челяди, потом – тех кичливых князей и тех плохих монахов с посконной душой, что до самой смерти не научатся прилично читать „Верую“. Это язык земли, по которой мы ходим, и людей, у которых дел по горло. Вижу, как они открывают полные коров и волов загоны, вижу, как они налегают на рукояти плуга, вижу, как они лукавят, как спешат на рынок и с рынка, вижу, как ласкают своих женушек, как грешат и каются, как, открыв рот и распевая, топочут. Вижу всех их вместе и могу сказать, что зрелище это мне по нраву!.. А теперь, когда я их тебе показал, таких вспотевших, и буйных, и лоснящихся, давай сравним их с теми, другими, – с давно мертвым сбродом, который жрет землю и в чьих черепах копашатся змеи.

– Отец, – промолвил Шебирев слуга, – ты приказал мне подымать палец всякий раз, как тебя начнет уносить, как ты говоришь, поток красноречия, и ты заведешь речь о предмете, не подходящем для слуха священнослужителя.

– Ах, – отмахнулся Шебирь, – ты спутал мне все построение, и я забыл, что хотел сказать… Но не беда: как только мысли лвериутся, я напишу Космасу письмо на семи страницах. Ни больше, ни меньше.

– Не слишком ли много? – спросил Космас.

– Отнюдь нет, отнюдь нет. Я должен тебе сказать, что сам ты – человек, слепленный из разных пристрастий, и что сказанное тобой недолго держится. Меня не проведешь! Ты думаешь, я не знаю о твоих странных прихотях? А кто эти старики, которые ходили к тебе и ты давал им по монетке?

– Не будем говорить об этом, – ответил Космас и засмеялся, хлопая себя руками по коленям.

Потом они притянули к себе столик, чтоб можно было опереться локтем, и принялись в полном согласии толковать, как о латинских сочинениях, так и о том, что передается из уст в уста.

– Если б святой Лука и прочие святые евангелисты передали кому-нибудь хоть частицу евоего искусства, – заключил Космас, – можно бы выпавшее из списков вложить обратно в гнездо. Можно б было все это полегоньку переловить, как ловят перепелов.

– Иной раз кажется: стоит только руку протянуть, – ответил Шебирь и умолк, глубоко задумавшись.

В таких разговорах и так дружно Космас провел со своим другом три дня. В подходящую минуту он отдал ему листы сазавского монаха. Выслушав рассказы безобразного слуги и хорошенько запомнив его сообщения (особенно все, что относилось к истреблению рода Вршовцев), он сказал ему в виде благодарности:

– Теперь, когда я досконально узнал, что ты получил увечья вовсе не в какой-то корчме, а на палаческой службе, ты стал мне еще противней, чем прежде. У-у, ткнуться мордой в плаху!

– Не надо! Не надо, милый! – воскликнул Шебирь, так как события, случившиеся при прежнем князе, были яблоком раздора для обоих приятелей и бередили их старые раны.

– Нет, нет, – сказал Космас, – тяжбы, ссоры, свары и все такое в этом роде очищают мне кровь. Видеть не могу человека, который в бешенстве дергает себя за усы, а ни словечком за живое не заденет…

– Вон оно что, – возразил Шебирь. – Так ты и сюда приехал, чтоб повздорить?

– Отчасти, – ответил Космас, и они расстались. Но это не все, так как самое важное осталось невысказанным.

Кем? Шебирем? Или Космасом?

Обоими! Они не упоминали о нем прямо, – во-первых, потому что это скрытая и нежная тайна, которая плохо переносит дневной свет и о которой не говорят. Слова пригодны для событий, а то, что проходило в мыслях двух друзей, было воздыханье, некий поток чувств и поток воли, который подымает один предмет и ставит его на место другого, и делает его великим, а другой уменьшает так, чтоб отдать должное связному замыслу, а равно – чтоб замысел этот отчетливо выступал в ряде слов. Это напоминало отчасти игру, отчасти мудрость, отчасти дурачество, еще – шутки и мучение. Ни Космас, ни Шебирь не могли ничего выразить коротко одной фразой, но им казалось, что где-то внутри их существа находится веретено слов или бесконечной речи, способной охватить все, что достойно любви, и багровеет страстями, и рдеет чувством, и возвышает деянье. Им казалось, что мир повествует, а они – уста этого мира. Им казалось, что былое переливается в новое время, казалось, что деянья князей можно нанизывать на нить повествования, казалось, что слово помогает дереву расцвесть и встать во всем своем великолепии.

Все это и еще многое проходило в их мыслях.

И они взглядывали друг на друга в минуты молчанья и отвечали друг другу пожатьем руки и вслед за тем взрывом веселья. Им было каждому семьдесят лет. Они напоминали двух влюбленных, – порыв и неустанная бодрость делали их молодыми.

Когда Шебирев слуга держал стремя Космасовой кобылы и каноник Святовитского капитула уже оперся ему на плечо, чтоб легче вскочить в седло, Шебирь подошел к нему и промолвил:

– Мне легче продеть ногу в игольное ушко, легче перепрыгнуть через коня туда и обратно, чем написать одну страничку!

– Ах, друг мой, – ответил Космас, – я не умею ни первого, ни второго. А последнее мне тоже не дается, так что приходится каждый раз пробовать снова и снова.

Тут он отстранил осклабившегося слугу и в последний раз обнял пробста Мельницкого костела.

И уехал со стесненным сердцем, так как дух и мысли его менялись от дуновенья ветра.

А Шебирь вернулся к своим спискам. Перевертывая страницы, он думал о Космасе. Видел в воображении прежние места. Вспоминал льежскую школу, магистра Франка и двух школяров, бродивших по цветущим лугам, беседуя о хронике, которую они обязательно когда-нибудь напишут.

Летом, которое, согласно естественному кругообороту, пришло на смену дождливой весне 1116 года, нагрянула страшная засуха. Деревья стояли бурые, травы пожелтели, родники все как есть высохли; реки в седых руслах еле тащились среди камней и потрескавшихся топей. С наступлением жары и зноя туго пришлось нищим старикам. Есть нечего, голод одолел их, а Космас в эту лютую пору закрыл перед ними двери своего жилища, так как пани Божетеха хворала.

Уже не слышалось ее смеха, не хохотала, не язвила супруга, была тихая, смирная.

– Я причинила довольно неприятностей, – говорила она, – и часто подавала тебе повод для гнева. Богу, который будет скоро судить меня, известно, что я делала это не по злому умыслу, а потому, что у меня непоседливый язык, и я любила, чтобы колеса вертелись и чтоб наши трещотки трещали вовсю. Но кто, кроме Всевышнего, может знать, что я никогда не злобилась?

– Бедная, – отвечал Космас, – у тебя всегда язык отточен, и ты готова спорить! Ха-ха-ха! Но меня на это не возьмешь. Я-то знаю, что ты – добрая, только бранчливая, да задиристая, да колючая, как целое семейство ежей! Честное слово, мне с тобой славно живется и, Бог даст, мы пройдем еще с тобой вместе порядочный кусок дороги, потому что, я вижу, болезнь твоя – только слово одно, а по существу, ты та же, что была. Покуда осел пьет и челюстью шевелит, нечего бояться, что подох. И женщина – то же самое.

– Друг мой, – возразила жена, – не принуждай себя к веселью. Поговорим хоть раз серьезно. Я знаю, тебя хлебом не корми, только дай пошутить, но вспомни, со сколькими людьми я тебя перессорила. Вспомни о магистре Бруно, человеке мирном и достойном любви!.. Потом приведи себе на память, как дурно, как жестоко я обращалась с твоими стариками. Посчитай, сколько раз указала я им на дверь. А почему? Только потому, что дура! Мне казалось, что россказни их совсем ни к чему… Воняют, кашляют, весь пол исщербят стоптанными каблуками своими, и всякий раз потом поймаешь дюжину блох. Ах, это было страшное мученье, и мученье это заслонило от меня божественную сторону их природы. Признаю, что нападала на них несправедливо, и прошу у тебя прощенья!

– С какой стати? – спросил Космас, всплеснув от удивления руками. – Я вчера взял палку и выгнал их взашей! Как, говорю, пани Божетеха плохо себя чувствует, а вы мне тут будете безобразия творить!

После этого наступила тишина, и Божетеха с трудом повернулась к стене.

Так мы друг друга не поймем, – сказала она, помолчав. – Тогда скажу тебе как на духу в чем дело: два дня тому назад взяла я одну из твоих писанин и отнесла ее (не скажу, чтоб это было мне легко) к магистру Бруно. „Магистр, говорю, отец милосердный, я тебе никогда не сделала никакого добра, но неужели ты отвергнешь мою просьбу?“ Он, понятно, сразу переменился, стал сама любезность. Я, встретив с его стороны такой добрый прием, попросила, чтоб он прочел твое сочинение. Это были страницы, где речь идет о приходе чехов в эту страну и дальше – о Кроке и Либуше. Я запомнила только несколько слов, но магистр сказал, что это вещь прекрасная, превосходная, и дважды поцеловал то место, где ты описываешь, как Либуша предвещала славное будущее Пражскому граду.

– Ей-Богу, – воскликнул Космас, – я оттреплю магистра за ухо, а этих старых дураков выкину за дверь!

– Не делай этого, – с улыбкой возразила Божетеха. – Видно, сам Бог поставил их на твоей дороге и сам Бог подает тебе знак – в наилучших словах и с изящнейшим искусством закрепить предание, полученное ими от отцов.

Но Космас был так раздражен, что не мог ответить. Он щелкал от злости пальцами, стыдясь за свои произведения, такие жалкие и смешные. Он знал их изъяны, хотел исправить, чувствовал себя униженным перед Бруно, которому дали возможность их увидеть. Его охватил страшный гнев, и он злился бы до вечера, если б взгляд его не упал на растерянное, осунувшееся лицо жены. Стоило ему только взглянуть на нее, как мысли его изменили направление (как флюгер на верху башни, когда ветер вдруг подует с другой стороны). Он заметил, что жена мучается, увидал, что она не понимает в чем дело, догадался, что раскаивается в своем поступке, вызванном добрыми намерениями. Он встал на колени перед постелью жены и, похлопывая ее слегка по рукам, раз десять повторил ей, что хоть она и дурочка, но сам он был бы еще большим дураком, если б, несмотря на это, не видел множества ее прекрасных достоинств.

Но что касается стариков, то Космас остался неумолим. Он вновь и вновь прогонял их. И беднягам поневоле пришлось стучаться в другие двери. Они подолгу стояли у монастыря бенедиктинок, околачивались вокруг костела святого Иржи, ловили богомольцев, идущих поклониться мощам святой Людмилы, а если не удавалось подцепить ни кусочка, тащились дальше к святому Виту, где вдоль стены кишело мастеровых без числа. Время от времени какой-нибудь добросердечный паренек насадит кусок жаркого на крюк и, перегнувшись с лесов, подаст им – заморить червячка. Они отвечали затверженной фразой, призывая на даятеля благословение святого Вита, в честь которого воздвигалась колокольня. Но случалось и так, что они приходили чаще, чем могло выдержать доброхотство каменщиков, и тогда добрые люди эти гнали их прочь, кидали в них каменья, ругали их. Тогда что ж им еще было делать, как не пускаться наутек? валившись на расстояние выстрела и находясь уже перед самым ГрадОхМ, то есть перед дворцом владетельного князя, они для приличия замедляли бег и кланялись крыльцу, как будто на пороге стоял сам властитель. При этом либо однорукий воин, либо монах, давно уже потерявший право так называться, говорил, что княжеский дворец прекрасен, и высок, и сложен из хорошего камня. Они не могли отказать себе в этом удовольствии, гордясь Градом, как всадник гордится конем. Обиталище епископское – низкое, протяженное, широкое – не вызывало в них такого восхищения. На мопашка оно нагоняло даже страх, потому что он никак не мог забыть жившего там пана в высокой шапке, чей предшественник учинил до черта крутую расправу над его монастырем.

– Ах, – всегда говорил монашек, указывая большим пальцем на соединенные арочками и разделенные столбиками узкие окошки у себя за спиной. – Ах, ах, ах! Епископы – наместники Апостолов, и монахи, священники, простой люд – все должны их слушаться. И я охотно это делаю, но почему же все-таки не могу сидеть за стеной своего монастыря? Признаться, я не принимал ни большого, ни малого пострига и даже среди братий, давших лишь половину обетов, слыл нерадивым. Монастырю я был маленько в тягость, и настоятель видеть меня не мог. Меня гоняли во все стороны и не подпускали ни к чему. Но как-то раз пришел к нам резчик из Царьграда и дозволил мне долота точить и подавать ему деревянный молоточек или палочку. Я с этим хорошо справлялся. Прищурюсь точь-в-точь как он и, наклонивши голову, отойду вместе с ним на три шага от изображения Христа Спасителя распятого. А работа кончена, заблаговестили, мы отпоем часы и – за еду!.. Но об этом не буду рассказывать, потому – вечерняя трапеза была обильная, сытная, жирная, и отлично приготовленная, и наилучшим образом приправленная. Вы слишком глупы и слишком голодны, чтобы слушать об этом без зависти, и я, продолжая начатую речь, ввел бы вас в искушение.

Одышливый воин не поспевал за остальными, так что большая часть этих бесед до него не доходила. В тот день, о котором идет речь, он догнал товарищей, как раз когда монах уже змолчал. И без всякой связи с тем, о чем шла речь, промолвил:

– Ладно, а теперь скажите, как дальше? Что вы собираетесь есть? Каким манером утолить нам свой голод?

– Не знаю, – ответил монах, пожав узкими плечами. – Может, пойти заглянуть к еврею.

– Нет, нет. Его слуга, христианин, избил меня, – воскликнул одышливый воин.

– Ну ее, еврейскую усадьбу, подадимся к ротонде Малого Святого креста. До заречной слободы даже для твоих слабых сил не так уж далеко.

– Это правда, что у меня зубы лучше задних лап, – ответил воин. – Но и я до Вышеграда бы дошел, кабы меня там полная миска ждала.

Посовещавшись, стали ходить туда-сюда и всюду остались ни с чем, так как дань милосердия сжималась в кулак.

Однажды в подобных тугих обстоятельствах бывший монах вспомнил о том, что говорил ему наскоро окрещенный им человек. Он стал перебирать в памяти слово за словом все, что ему удалось тогда уловить; и в сердце его возникла какая-то смутная надежда. Он твердил себе, что язычники закапывают в старых Божелесьях оплечья и перстни. Поверил, что ему непременно достанется клад и что Бог в милосердии своем скрестил его собственный путь с путем несчастного язычника, отверз уста последнего и теперь подает ему, черноризцу, знак – получить награду.

„Кто знает, – думал он, – может, Господь наш милостивый испытывает меня? Может, Ему угоден решительный поступок мой? Может, Он связывает с воздаянием мне еще какой-нибудь значительный замысел? Очень возможно, что в поругание Бога живого под мерзостный жертвенник положен кусок золота. Может, Всемогущий Отец наш желает, чтобы я разделил золотую глыбу на десять частей и велел из одной частицы выковать прекрасную розу на алтарь Его?“

В ходе этих размышлений у монаха мало-помалу созрело намерение завтра же пуститься в путь и посмотреть, цело еще гнездышко или уже разорено. При этом он страшно трусил, так как ходить по старым Божелесьям и рыться там под жертвенником (где наверняка полно нечистой силы) – это легче сказать, чем исполнить. И, считая раба больного продувным, монах обратился за подкреплением к бывшему воину.

– Ты одна кожа да кости, еле дышишь, у тебя даже шапки нет, твоя куртка – сплошные дырья, и сквозь все эти дыры из тебя так и клубится голод. Как бы ты поступил, если б я тебе сказал, что какой-то добрый голос нашептывает мне название места, где лежит большими слитками золото и где пропасть драгоценных камней?

– Хо, – ответил воин, – я бы туда – опрометью и выкопал бы все вот этой самой культяпкой хоть с девятисаженной глубины.

– Ладно, – сказал монах. – Ну, а ежели это золото – на погосте?

– Тогда нипочем не пойду! – объявил воин, и улыбка, только что озарившая лицо его, бесследно исчезла.

– Я тебя испытывал, – сказал монах. – Вижу, ты не святотатец и послушен служителям Божьим. Но отцы Церкви еще говорят, что капища языческих кобелей и сук должны быть разрушены и разрыты. Они ручаются, что, кто на это отважится, тому ничего не будет, – и это правда. А я прибавлю – и ты можешь мне поверить, – что Господь и святые наши заступники отпустят такому человеку половину грехов, ибо ниспровергающий жертвенник языческий совершает угодное Богу.

– Скажу тебе напрямик, – ответил воин, – ничего ты не знаешь. Но коли святая Церковь на такое дело запрета не налагает, то, видно, оно дозволено, и я согласен.

– Тогда пойдем, – сказал монах. И они стали собираться в путь.

Простились с рабом и вторым воином, сказав, чтоб те их ждали через три дня перед собором святых Петра и Павла в Вышеграде, и – в путь. Двинулись прекрасной долиной реки вверх по течению. Прошли по равнинке, перешли Мжу, углубились в ущелье между скал и весело зашагали к сазавскому устью. А там уж нетрудно было расспросить о нужной горе. Какой-то пастух (скорей голый, чем одетый) показал им рукой на Остров, омываемый двумя полувысохшими рукавами реки.

– Спасибо! Большое спасибо! – поблагодарил монашек. – А ежели найдем там какого дьявола, разделим с тобой пополам.

– Ну, – возразил пастух, – у него там славное ложе из раскаленных каменьев. Надо думать, он перед вами не побежит, а вы его узнаете по зубам, по когтям и тем ранам, на которые он для вас не поскупится.

При этом пастух почесал себе затылок и, отступив на три шага, оградился от путников крестным знамением.

– Хо-хо! – заметил монах. – Видно, я нагнал на него страху.

С такими добрыми надеждами пошли они к берегу. Отыскавши брод, перешли реку в месте под названием Секанка. Правый берег был здесь обрывистый, и, если б вода в то лето не стояла так низко, налазились бы монах со старым воином по скалам. В этом смысле засуха оказалась им на руку. Так (хоть и притомившись) они все-таки выбрались к подножию горы и, друг друга подбадривая, вскарабкались на ее темя. Там была роща. Росли лиственницы, множество лип, и березы, и густой можжевельник. Кругом тишина. Мыс с прадревним городищем был давно покинут. Слуха их не коснулись ни оклик человека, ни протяжные голоса стада, так как земля в этих местах тощая и еле прикрывает скалу и камни.

– Эге! – заметил монах. – Тут прямо смердит дьяволом.

Воин остановил его: не надо, мол, чертыхаться, а лучше помолиться. И они это сделали, прочли все молитвы, какие только помнили. Потом дружно и решительно, хоть отнюдь не без страха, принялись за дело. Обшарили все углы, обыскали все купы деревьев и ничего не нашли, кроме как в одном месте – странную группу камней: три глыбы ушли в землю, остальные образовали груду, и на ней лежит каменная плита.

– Я так полагаю, – сказал монах, – что коли в храме нет ни окон, ни дверей, то нет и алтаря, и что эти камни обозначают место, где он был.

– А дальше что? – спросил воин.

– Да только то, что я приказываю тебе скатить камни вниз, в реку, и копать, рыть, ковырять в самом том месте, где они были.

Подавив новый приступ робости, оба снова принялись за работу и трудились в поте лица до вечера. А когда стало смеркаться, торопливо съехали на своих задах вниз, подгоняемые страхом.

Но на другой день (с рассветом) были уже опять на месте. И так продолжалось три дня. Напрасно бедпяга воин с беглым рабом ждали у храма святых Петра и Павла. Друзья не появились.

Наконец, после того как миновал и седьмой день, и девятый, все четверо сошлись на поле еврея. Кладоискатели были в изнеможении. Из-под обломанных ногтей у них шла кровь, и ни тот, ни другой не ворочали языком. К счастью, повеял ветерок и появилась надежда на легкую прохладу. Их освежило, но не досыта. Только когда пошел дождь, охладив их ушибы и разгоряченные гневом лбы, монах открыл рот, обратясь ко второму воину:

– Радуйся, друг, что у тебя плохое дыхание, радуйся, что остался сидеть перед костелом! Мы переворошили все Божелесье вдоль и поперек, копали как ошалелые и ничего не нашли, кроме какого-то отвратительного, безобразного истукана. Мне было страшно взглянуть на его деревянную рожу, и я знаю только, что в руке у него укреплена стрела, а сам он весь источен червями и будто вышел из преисподней.

– Ох, – воскликнул больной старик, – киньте его в реку! Говорю вам, прочь это знаменье дьяволово!

– Глупец, – возразил монах. – Может, Божьим попущеньем Космас, который собирает старые рукописанья и платит за каждое денежку, от великого ума даст нам что-нибудь и за истукана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю