Текст книги "В семнадцать мальчишеских лет"
Автор книги: Владислав Гравишкис
Соавторы: Семен Буньков,Николай Верзаков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Василий, окровавленный, лежал в углу камеры. С порога одну за другой всадил контрразведчик все семь пуль в могучее и бессильно распростертое на склизком полу тело Антонова.
Последнее письмо
Федор Андреевич, отец Виктора, был подавлен. Мастеровой на заводе, он много работал, во всем любил порядок, детей и жену держал в строгости, политики сторонился. Тянулся за теми, кто жил покрепче, детям хотел дать образование. Прежде, когда при нем заговаривали о политике, Федор Андреевич окидывал собеседника насупленным взглядом и медленно говорил:
– Не мешайте мне жить по-своему. У меня вон их сколько, пять ртов, всех прокормить надо. – И на этом умолкал.
Переход власти из рук в руки выбил старого мастера из привычной колеи. Он по-прежнему исправно ходил на завод, но домой возвращался угрюмый, недовольный.
– Не знаешь, какому богу молиться. Вчера были товарищи, а сегодня опять господа. Так и норовят кулаком заехать, – бубнил отец, тяжело шагая по широким крашеным половицам.
Арест Виктора, любимца в семье, не сломил доброй и щедрой материнской души Екатерины Аникеевны. Она по-прежнему была заботлива и расторопна. Только чуть больше приспускала края головного платка. Горе круто коснулось ее сердца. Не была ли она сама отчасти виновата в том, что не уберегли Виктора, что родную кровинку – сына – бросили в тюрьму?
От таких мыслей становилось тяжелей.
Честный, добросовестный, справедливый, он любил самое хорошее на свете, а попал в тюрьму только потому, что пошел против злого в жизни, против несправедливости.
В тесной камере Виктор, с трудом преодолевая боль в пальцах, писал записку. Ложились на бумагу строки а он видел маму, как будто она была совсем рядом. Представлял, как она ходит по горнице, заглядывает в окна. А может, она возится у печи с ухватом в руках, поддевая чугунок с разваристой картошкой. «Мама, какая же ты у меня добрая, ласковая…»
Стукнула осторожно и быстро калитка. В сумерках трудно разобрать лицо идущего. «Якуба», – догадалась Екатерина Аникеевна и рванулась к входной двери.
– Принес? – шепотом спросила она невысокого сутулого человека.
Якуба зорко огляделся по сторонам, снял картуз и быстро подал Екатерине Аникеевне аккуратно свернутый клочок серой бумаги. Екатерина Аникеевна не взяла – схватила и спрятала его на груди под кофточкой: весточка от Витеньки!
– Заходите, – позвала она негромко.
– Не можно мне, – шепотом возразил тот, – зайдет кто, увидит – головы не сносить.
– Ничего-ничего, посидите на кухне, никто не увидит, – ласково убеждала Екатерина Аникеевна. – Чайку попьем, о Витеньке расскажете.
Якуба, тюремный надзиратель, приносил от Виктора редкие и короткие записочки. Беженец с Украины, он терпел на новом месте большую нужду. Она-то и загнала старика в это «растреклятое место», как выразился однажды Якуба. Екатерина Аникеевна никогда не отпускала его без того, чтобы не покормить. Она проворно поставила самовар.
После чая Якуба заспешил. Натягивая глубже картуз на крупную голову, сказал:
– Скоро не ждите. Лютуют у нас до крайностев. Того и гляди, сам попадешь к политикам.
– Ничего-ничего, все обойдется, – благодарно говорила Екатерина Аникеевна, засовывая в карман Якубе деньги.
– Не надо, – возражал больше для вида Якуба, а сам потихоньку пятился к двери.
Что поделаешь, мать отрывала от семьи последнее, не жалела. Иначе как узнаешь о Витеньке?
Из горницы вышел Федор Андреевич. Пристально посмотрел на жену, угрюмо спросил:
– А этому ворону что здесь надо?
– Привет от сыночка передал, – виновато вымолвила Екатерина Аникеевна, поправляя платок.
– Бьют?
– Да нет вроде…
– А я тебе говорю – бьют! Дожили на старости лет до радости. Одного белые порют, другой против красных идет. Эх, жизнь! – повернулся и, ссутулясь, ушел в горницу.
Екатерина Аникеевна вернулась на кухню, крадучись развернула записку.
«Здравствуйте, мама, папа, Федя, Толя и все знакомые, – беззвучно шевелила пересохшими от волнения губами мать. – Шлю вам свое сердечное спасибо за все заботы, но вместе с тем хочется вас и поругать за то, что вы, не имея мужества, лишнего беспокоитесь».
– Господи, – вздохнула Екатерина Аникеевна.
Читая коротенькие записки сына, она будто слышала его ломкий голос, видела большие сияющие глаза – как в тот раз, когда он вернулся с митинга, на котором выступал Виталий Ковшов.
Краем платка смахнула слезу, стала читать дальше:
«Когда мне сообщают о том, что вы целые сутки стоите возле тюрьмы, изливая потоки слез, то вы меня же этим только расстраиваете…
Ведь поймите, наконец, дело сделано, – следовательно, его не поправишь… Утешение я могу вам дать то лишь, что все, что взвалилось или взвалится на мои плечи, будь то даже смерть, я переношу и перенесу бодро, с полным сознанием долга. По моему мнению, мне может быть лишь два приговора: каторга или, что я все же не жду, расстрел. Как к тому, так и к другому отношусь хладнокровно, ибо чувствую себя правым перед своей совестью, а это ведь самое главное. Безумству храбрых пою я славу!»
– Дорогой мой сыночек, родной мой, и в кого ты такой? – прошептала мать.
Сердце стучало глухо и больно, казалось, сжали его в тисках. Сердце-вещун будто говорило, что это письмо от Виктора последнее. Раньше он писал иначе: заботился о других, просил передачи для товарищей. А эта, седьмая записка, как она непохожа на другие.
Спрятав бумажку, мать беззвучно разрыдалась. О записках в семье никто не знал – ни дети, ни муж.
«Вы жертвою пали…»
Светлое, умытое росами утро. Пробиваясь из-за дальних лесов, заря золотила тюремные стекла, крыши домов. Отблески ее ложились на измученные лица арестованных, на острия штыков конвойных – чешских и русских солдат. Вот-вот брызнут из-за гор ослепительные лучи, выкатится огненный шар, разгонит хлопья тумана и в полную силу засверкает над тихой, еще в утренней дреме землей.
Прохлада овеяла лицо, освежила разбитое тело.
Виктор заложил назад руки, и пожилой солдат скрутил их проволокой, другим концом ее опоясал стоящего рядом Белоусова.
Из камер по одному, по двое выводили на тюремный двор и строили в колонну людей, связанных попарно, всех еще раз перевязали проволокой…
Надежды на побег померкли. В суровом молчании шагали арестованные. Шли мимо густого ельника, туда, где когда-то рыли шурфы в поисках железной руды.
Парное дыхание земли кружило голову, смоляной воздух веял в лицо. Из-за кустов показался бугор вывороченной свежей земли, широкий ров.
И все это – черный бугор земли, серые фигуры солдат – казалось неестественным в такое изумительное, чистое утро. Казалось, сейчас вот-вот должно случиться чудо: падут тугие путы, опустятся нацеленные в грудь дула винтовок…
Суетливый фельдфебель прокаркал команду, арестованных поставили на краю рва, напротив выстроились солдаты. Из-за рядов выкатился с крестом в руках поп, которого прежде никто не заметил.
– Прикажи, отче, развязать руки, в рай-то поодиночке будут пускать, – раздался насмешливый голос Ивана Васильевича.
– Молчи, еретик! – огрызнулся поп, нацеливаясь крестом на осужденных.
– Крестом и пулями казните! – опять раздался над толпой голос Теплоухова. – Отойди, отче, не заслоняй солнце.
– Молчать! – раскатился над головами окрик, но он потонул в сильных звуках закипающей песни. Ее начали почти все одновременно, не сговариваясь.
«Вы жертвою пали…» – поплыли суровые и мужественные слова над густым ельником.
Вскинуты к плечу винтовки. А песня плывет, нарастает грозной силой.
Испуганно крестясь, шарахнулся в сторону поп.
– Пли! – скомандовал прапорщик.
– Прощайте, товарищи! – звонко и чисто выкрикнул Виктор и пошатнулся.
Упал, увлекая за собой Виктора, Григорий. Собрав последние силы, Виктор, напрягая голос, крикнул:
– Наши отомстят!..
К нему подскочил прапорщик, взмахнул обнаженной шашкой…
В городском саду, куда перенесен прах погибших подпольщиков, стоит на могиле мраморный обелиск. Стелется по обелиску металлическая лента, горят на ней под красной звездой имена тех, кто на заре рождения первого в мире социалистического государства отдал свои жизни в борьбе за правое дело.
Улица, где жил Виктор Гепп, носит его имя. Перед домом – цветы. Пусть всегда напоминают они о светлой и мужественной жизни, отданной за революцию, за наше счастье.
Николай Верзаков
ГОРЯЧАЯ ПУЛЯ, ЛЕТИ
В музее
В краеведческом музее я наткнулся на фотографию времен гражданской войны. Желнин, Ипатов, Крутолапов, опять Желнин и Ипатов… Фамилии ни о чем не говорили. Но прошел и почувствовал беспокойство. Вернулся. Стою, всматриваюсь – обыкновенные красноармейцы. Перед бородатым Ипатовым на корточках Ипатов-меньший, на коленях – винтовка. Из-под папахи округло, по-детски, глядят глаза, рот полуоткрыт…
Образ полуребенка преследовал дорогой, виделся ночью, на другой день, через неделю. Тогда понял: покоя не будет, пока не узнаю о нем, что возможно.
Отыскались те, кто помнил Ипатовых. Ваню Ипатова не просто помнил, – воевал бок о бок с ним Павел Иванович Анаховский. Он рассказал, что знал, потом схватил за рукав:
– Пойдем к Алексееву.
Иван Семенович Алексеев, делегат III съезда комсомола, действительно много рассказал о том времени, о подполье в годы колчаковщины.
Павел Иванович напрягал память:
– Стефания Ившина из Заречки с Марией Петровной Ипатовой в тюрьме вместе сидела. Еще Надежда Ивановна Абаева-Астафьева знать должна. Чичиланов, он в последнем бою отрядом милиции командовал.
Федор Георгиевич Чичиланов при встрече достал старую карту, развернул ее и повел пальцем: «Вот тут мы заходили с фланга…»
Нашлись записанные в тридцатые годы воспоминания Марии Петровны, матери Ванюши. Приехали его сестры – Елена Ивановна и Нина Ивановна – привезли фотографии, справки, удостоверения…
Словом, кое-что удалось узнать.
Светлой памяти первых комсомольцев посвящается это повествование.
Семья
В Златоусте всех крамольников взять все равно невозможно, ибо даже малые дети и те заражены пропагандой.
Будагосский, жандармский ротмистр.Из донесения в жандармское управление. 1902 год
В этом году священник Никольской церкви записал в книге, что 18 августа у рабочего механического завода Ивана Федоровича Ипатова родился сын, нареченный Иваном. Против его фамилии священник выразил красным карандашом неудовольствие – отец за крещение дал самую малость. И это бы ладно, да высказался в том направлении, что человек только глянет на свет божий, а с него уже требуют мзду. Возмутительные мысли в этом возмутительном городе.
Город, если посмотреть на него с какой-нибудь окрестной горы, похож на воронку. В узком месте воронки – пруд. У плотины завод. Перед заводом площадь. От площади во все стороны улицы. Утром, когда прогудит завод, по улицам вниз спешат люди и пропадают за коваными в завитушках воротами. А из ворот выходят те, кто отработал смену. Продымленные, пропахшие маслом и каленым железом, они медленно бредут в гору. Спускаются сумерки, и улицы пустеют. И только в самом низу горят огни прокатки, кузнечного, домен. Стучат механизмы, шумит под плотиной вода, крутит огромное колесо. В отсветах пламени видны черные фигурки, и кажется, их тоже, как и машины, приводит в движение деревянное колесо.
В сухое время река мелеет, воды в пруду не хватает, и колесо останавливается. Умолкают тогда цехи, а рабочих распускают по домам. У кого есть корова, лошадь, те отправляются на покос, перебиваются так-сяк, а у кого нет, тем туго приходится. Есть возле домишек огороды, только на камнях, кроме картошки, ничего не растет, да и та одно название.
Иногда случаются ливни. Тогда вода, стекая с гор, устремляется в узкое место воронки, то есть в завод. Речка Громотуха, в обычное время похожая на ручей, вдруг начинает метаться в глубоком логу, смывает огороды, сносит бани и все, что попадает на пути. Ай и Тесьма вспучиваются. Вода в пруду стремительно прибывает, идет через плотину, затопляет площадь. Бронзовый «царь-освободитель» с протянутой рукой тогда словно взывает о милости. А в заводе вода устремляется в цехи, уносит уголь со склада, сено и прочие припасы. И опять умолкает завод, и опять падают заработки.
С одной стороны площади – заводоуправление, с другой – дом горного начальника с мезонином и балконом, а за ним сад с прудочком для отдыха губернского начальства – иногда оно здесь бывает проездом. В прудке, огороженном высоким забором, плавает лебедь с подрезанным крылом, чтобы не улетел. Слева, между заводоуправлением и домом горного начальника, – пятиглавый, построенный в честь святой троицы собор, рядом – колокольня. В ясный день маковки и кресты поблескивают.
В праздники колокольный звон мечется между горами, и эхо вносит сумятицу в работу звонаря.
День получки на заводе – особый. Площадь заполняют лавочники, лоточники, торговки – голосисто, песенно нахваливают товар. Впереди этих «марьиных трестов» стоят матери работников, жены с ребятишками. Толпа растягивается от оружейной фабрики вдоль заводоуправления, под крышей которого значится «Арсеналъ», – там собраны образцы оружия, которое когда-либо делал завод.
В воздухе – соблазнительный дух жареного, моченого, квашеного – он щекочет ноздри и кружит голову. В толпе обсуждают городские события, семейные дела, переругиваются, ждут конца смены. На паре заводских кляч проехала карета с лекарем – опять на заводе несчастье. Но они случаются так часто, что к ним привыкли.
Гудит гудок, и все замирают на мгновение. В воротах показываются первые мастеровые, и толпа приходит в движение – женщины, ребятишки вытягивают шеи, выглядывая и боясь пропустить «своего». Аксинья Шляхтина волнуется больше других.
– Тебе углей насыпали, вертишься, – ворчит старуха из-за ее плеча.
– Будешь вертеться, небось, прошлый раз горой ушел, Косотуром. Его, нечистого духа, не узоришь вовремя – пропали денежки.
Возбуждение растет.
– Сбитень медовый горячий, пьют попы, дьяки и подьячие! – зазывает сочный голос.
– Сычуг с кашей!
– Пряники на сусле!
– Что? Кто там?
– Пестова в прокатной фабрике.
– Пестом, слышь, вот штука-то…
– Планетное гадание, – инвалид японской войны стучит деревяшкой о камни. На плече его попугай с обитым и грязным хвостом. – Ученая дрессированная птица! Гадает и предсказывает: насчет задуманного даст ответ, сбудется ваше дело или нет. Узнай судьбу, сударыня.
– Обманешь.
– Медовуха!
– Пирожки – блины – оладьи…
– Иван Федорович, а, Иван Федорович! – окликает Аксинья.
Человек в кожаной кепке останавливается. Он коренаст, широкие брови и небольшие усы придают лицу спокойную выразительность.
– Афоню не видел, а?
– Нет, Аксинья, не видал, – и пробивается через заслон.
Возле ведра с водкой мелькает вороватый взгляд Афони – пьет прямо из ковша.
Перекрывая многоголосый шум, над площадью взмывает:
Думал, думал, не забреют,
Думал, мать не заревет…
От площади вверх отходит главная улица города – Большая Немецкая. Дома в начале ее тоже большие. Рядом с домом горного начальника немецкая церковь – кирха, напротив здание из красного кирпича – школа второй ступени. За кирхой – дом купца Пролубникова, рядом – гостиничные номера, выше торговые ряды, карусель. Справа, на Ключевской, – кинематограф «Марс», возле – толпа. С афиши смотрит, засунув руки по локоть в карманы, человек с выпученными глазами, в шляпе, похожей на старушечий ночной чепец.
В толпе Иван Федорович увидел своего сына Ваню и позвал:
– А ну, иди сюда.
– Меня за маслом мама послала, – Ванюшка для убедительности показал бутылку из-под постного масла.
– Разве его здесь продают? – Иван Федорович постоял в раздумье и сказал: – Ну, идем.
Купили билеты, прошли в зрительный зал. «Буаро – король воров», – так назывался фильм. Шел он семь минут.
– Ну и что? – спросил Иван Федорович, когда вышли на Большую Немецкую.
– Смешно было, – ответил Ванюшка и почувствовал себя вдруг неловко. Отец, конечно, понял, что он хотел проникнуть в зал без билета. Но это уж потом он надумал, а вначале правда шел за маслом в лавку. И дался ему этот король воров. Бегает как заполошный, падает. Смешно, конечно, особенно когда головой стенку проломил.
По пути завернули в книжную лавку. Там книги разные – старые и новые, толстые и тонкие, серые, как пачки газет, и с яркими картинками. Иван Федорович кое-какие брал в руки, разглядывал. Перед глазами мелькали названия, имена: «Труп», «Жадный мужик», Гюго, Жюль Верн, Кирша Данилов. А вот приключения Ната Пинкертона – очень ценилась среди мальчишек, ее хвалил даже Кива Голендер, а он учился уже в техническом училище.
И Ванюшка попросил отца:
– Купи.
– Зачем? Это, брат, что головой сквозь стенку – смешно, а толку мало.
Продавец понимающе глянул на Ипатова-старшего, достал из-под прилавка тоненькую невзрачную книжечку.
– Эту возьму, – Иван Федорович положил книжку внутрь пиджака.
Рассчитались с продавцом и направились дальше по Большой Немецкой вдоль домов, совершенно похожих друг на друга, – здесь жили немецкие мастера, завезенные на завод лет сто назад. Перед домами тротуар из каменных плит, за ним газон и ровный, по линеечке, ряд лип.
Отец купил запрещенную книжку. Таких у Ипатовых хранилось несколько. Лежали они в чулане под ларем, в котором содержались мука, отруби или овес. Ванюшка обнаружил их случайно, когда доставал закатившийся под ларь пятак. Книги эти исчезали куда-то, потом возвращались, или на их месте появлялись новые. Но если взрослые что-то прячут, об этом лучше всего молчать. Знал он также, что за божницей в углу хранилась круглая печать с буквами «РСДРП(б)». Но даже Петьке Шевелеву, даже Витьке Рыжему – друзьям закадычным – ни разу не проговорился Ванюшка.
А жаль все же, что отец не купил Пинкертона. И стоит-то всего двугривенный, хотя, конечно, и его надо где-то взять.
Выше немецких домов стоял заводской госпиталь, а еще выше красная кирпичная школа, в которой Ванюшка проучился уже три года. Совсем высоко – домишки рабочих. Возле школы спустились на Малую Громотушную улицу. Здесь, под номером 44, жили Ипатовы. Дом, шатром крытый, на дорогу – два окна. За домом, внизу, речка Громотуха. Через ворота человек попадал в небольшой двор, куда выходило окно из горницы, и, минуя крыльцо в одну ступеньку, попадал в сени. Из сеней одна дверь вела в чулан, другая – на кухню, где над дверью были полати, посреди русская печь, вплотную к ней – лесенка в три приступки. На печи хорошо было погреться с морозу, послушать сказку бабушки Демьяновны; и дети, бывало, с нетерпением ждали вечернего часа.
Над потолком висела лампа под стеклянным абажуром, но керосин стоил дорого, и больше жгли лучину, вставив в трезубец. Нагар падал в корытце с водой, шипел и чадил.
В горнице, устланной домоткаными половиками, самой замечательной вещью была машина «Зингер» – без нее в большой семье не обойтись. А детей у Ипатовых пятеро. За Ванюшкой шли Тоня, Лена, Витя и Ниночка. Хозяйку соседи звали Марией Петровной, хозяина – Иваном Федоровичем: по имени-отчеству, из-за исключительного к ним уважения.
Когда Ванюшка с отцом пришли домой, мать мяла тесто, Тоня рубила в корытце картошку с добавкой сала. В день получки Ипатовы обычно стряпали пельмени. Мария Петровна заводила тесто, Ванюшка орудовал скалкой. Младшие вертелись тут же, подкидывали в печку хворост, следили, когда закипит вода. Пельмени гнули и укладывали на листы, а потом запускали в кипяток. Там их крутило, переворачивало, и между ними варился счастливый, начиненный сюрпризом – курагой или своей ягодой, чаще земляникой. Белая пена вспучивалась, ее укрощали холодной водой из ковша. Томительно тянулись последние минуты.
– Как бы не переварить, – говорил кто-нибудь.
– Рано еще.
– Попробуй.
Демьяновна подхватывала пельмень, откидывала на блюдо, давила шумовкой пополам. Иван Федорович и Ванюшка пробовали, смотрели друг на друга, решали: поспели. Демьяновна вылавливала пельмени, ставила блюдо на середину стола. Мария Петровна расставляла тарелки, Тоня раскладывала вилки. Двигались табуретки. Над столом пар. Возле блюда конопляное или подсолнечное масло, уксус, горчица – кому что. Кот крутился у плошки – хвост трубой. Во дворе пес Кучум водил носом, переступал лапами и тихонько скулил в ожидании удовольствия, ему перепадал бульон с размоченными в нем сухарями.
За столом Иван Федорович обычно рассказывал о заводских делах, и тут было начал, да собака тявкнула – шел кто-то свой.
Дернулась дверь – Аксинья Шляхтина за порог:
– Мария Петровна, Иван Федорович, кормильцы, в ноги падать пришла. Мой-то…
– Ну-ну, будет, проходи да садись с нами, – Иван Федорович подвинул табуретку.
– Ни копеечки не донес, ах, наказание господне. Пластом лежит посреди двора, все кончал, как есть все.
– Видно, и было совсем ничего. Мастер его нагрел. Он у тебя с характером, непокорный, ну и нашла коса на камень.
– Карахтерный, – Аксинья со вздохом присела к столу.
– Душит штрафами, ну, а Афанасий мужик с норовом. Обидно: гнул спину, а за что? Все на штрафы и ушло.
Мастер Енько заставлял работать на себя по воскресеньям: рубить дрова, косить траву, стога метать, а кто не хотел, тому угрожал: ты у меня шиш получишь. Так его и звали Шиш. Теперь Шиш допекал Афоню Шляхтина, придирался ко всякой мелочи.
– Беда, беда, – вздыхала Аксинья.
– У тебя еще не беда, вот у Пестовых – беда, без кормильца остались.
– Что вышло-то? – спросила Мария Петровна.
– Обыкновенное дело. Пестов попросил новые клещи, старые катанку не прихватывают, а с железом, когда из стана идет, шутки плохи. Шиш на Пестова: нарочно испортил, работать тебе неохота. Мужик тихий, не стал спорить, а может, побоялся. Хвать горячую штуку, а она не берется – взыграла да и прошла насквозь мужика. Лекарь приехал, а уж он, Пестов-то, рогожей накрыт – готов. Пока суд да дело, хватились, а клещей нет, заместо них новые. Пестова же и завинили.
Между тем в двери показались две нечесаных рыжих головы – Витька с Шуркой Шляхтины.
– Чего вам? – поднялась Аксинья.
– Сиди, – остановил ее Иван Федорович, – небось, есть хотят. Тесновато только.
– Мы ничего, мы на залавке, – Витька охотно переступил порог.
– Ах, бесстыжие! Хоть бы руки вымыли, черти окаянные, – Аксинья проводила их к умывальнику.
Витька помочил руки для видимости, вытер о штаны, уверенный, что их отмыть невозможно. Шурка, сколько могла, старалась.
Витька вертел в руках вилку – чудное дело завели Ипатовы. Сплошь по улице в рабочих семьях понятия о вилках не имеют. А тут, мало того, у каждого своя тарелка. У Ипатовых и отца папой кличут, не тятей, а кому не известно, что папой-то малые ребята хлебный мякиш зовут. «Чудно, а приятно», – думал про себя Витька, по прозвищу Рыжий, надевая на вилку рукой пельмень за пельменем. Вот если бы и у них отец так-то после получки да сразу домой, так тоже, небось, пельмени бы ели.
Шурка без лишних рассуждений подъедала с тарелки.
– Ешьте, ешьте, – успокаивала Мария Петровна, – всем хватит.
После ужина к Ивану Федоровичу пришли рабочие, и Аксинья с ребятами убралась домой. Витька шепнул на ходу:
– Идем завтра к углежогам рыбачить?
– Ладно, – Ванюшка кивнул.
Рыжий пошел не в ворота, а в огород, там перемахнул через плетень и оказался в ветхом сарайчике, где и спал летом на охапке сена.
Ванюшка залез на полати. Демьяновна, жалуясь на старые кости, легла на печи, а вокруг нее пристроились Тоня, Лена и Витя. Ниночка спала в зыбке, к пружине которой была подвешена тряпичная кукла.
Мария Петровна для гостей ставила самовар, рабочие иногда засиживались допоздна. Ванюшка в щель перегородки видел, как от них на стены падали изломанные тени. Говорили о смерти Пестова. Михайло Гордеев, самый молодой, горячился: «Я не затем живу, чтобы набивать чужие карманы…» На печке свой разговор: «Луто-Лутонюшка, приплынь, приплынь к бережку, поешь блинков-оладеек», – журчал голос Демьяновны.
Ванюшке вспомнился зимний день и то, как он мчал враскат на санках вниз по Большой Немецкой и вдруг из переулка – старушка с сундучком. Рванул набок, завертелся кубарем, испугался – не сшиб ли? Нет, не сшиб. Поднялся – в снегу весь, спросил:
– Куда идешь, бабушка?
– В богаделенку.
– У тебя никого нет, что ли?
– Никого, милый, одна, как перст.
– Да ведь ночь.
– Ночь, – согласилась бабушка.
– Теперь-то куда? Айда к нам.
– Поди, ругаться станут?
– Клади сундучок на санки.
Привел Ваня старушку домой. Накормили, напоили, спать уложили, да так с тех пор и прижилась, к ребятам привязалась. И они ее полюбили. Работящая – Мария Петровна ею не нахвалится. Иван Федорович рад – за ребятишками догляд есть. Ванюшка доволен не меньше, в мальчишеском деле всякое случается, но чтобы родителям пожаловаться – никогда. Сквозь дрему слышится: «Покатаюсь-ка, поваляюся на Лутонюшкиных косточках», – говорила Ягишна. А в ответ: «Поваляйся-ка, покатайся на дочерних-то косточках…»
Иван Федорович прибавил свету в лампе и стал читать, а товарищи его плотнее сгрудились. Прислушался Ванюшка, только и понял, что новую книжку читают, а о чем она, не вник – уснул.