412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Ляхницкий » Эхо тайги » Текст книги (страница 6)
Эхо тайги
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 19:28

Текст книги "Эхо тайги"


Автор книги: Владислав Ляхницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)

6

Когда решение было принято, когда определилась конкретная задача, Вавила почувствовал прилив сил, ему хотелось дурачиться, петь. Он возвращался домой возбужденный, удивляясь тому, какое яркое нынче небо, какими красивыми волнами лежит снег на склонах горы. С шумом ввалился в избу, отбив на пороге чечетку.

– Закрывай дверь, морозно, – крикнула Лушка. Даже окрик понравился Вавиле. Быстро прикрыв за собой дверь, сбросив на лавку полушубок, шапку, – он занял половину избы. Шагнув вперед. Вавила поймал за руку жену. Она не успела и ойкнуть, как он подхватил ее на руки и поднял к самому потолку.

– Добрый день, Утишна!

У Лушки дух захватило и от объятий мужа, и от ласковой – «Утишны». Давно, еще при первой встрече, Вавила спросил у Лушки, как ее зовут, «Зовут Зовуткой, величают Уткой»,– ответила тогда Лушка. «Значит, Зовутка Утишна»,– рассмеялся тогда Вавила. И до сих пор, когда на его душе праздник, когда он ощущает себя двадцатилетним парнишкой, когда хочет разбудить и в Лушке дорогие воспоминания, он зовет ее Утишной.

– Задушишь… Уф-ф… зацелуешь до смерти… Ой, разошелся… с чего это ты?

Вавила держал Лушку у груди, как держат ребенка, зарывался лицом в ее волосы, шею, целовал и шептал:

– С того, что ты у меня самая хорошая… Самая красивая… Самая дорогая.

– И ты только сегодня заметил, – отбивалась Лушка. – Пусти…

– Заметил давно, но боялся сказать. А сегодня… Уф-ф, такие ты щи сварила… так пахнут.

– А вот и обманулся. Не успела я щей сварить. Даже картошки еще не начистила.

– Тогда это чай такой духовитый,

– И чай не скипел, – глаза Лушки искрились от счастья. Нежная, отзывчивая, она замирала в руках Вавилы. Но где-то глубоко-глубоко темным пятнышком шевелилась мысль: «С чего он сегодня такой?»

И чай готов. И щи Лушка сварила еще утром. Теперь ей очень хотелось, чтоб полузабытые игры первых дней их знакомства, веселость Вавилы, продолжались как можно дольше.

– И хлеба-то нонче нет. Что? Небось и целовать перестал? Хлеб-то нужнее Лушки?

– Хлеба нет? Да мне и не надо, я просто-напросто съем тебя, – и защелкал зубами. Из угла донесся громкий крик:

– Папа…

– О! В избе еще кто-то есть! Кто бы это мог быть?

Поставив Лушку на ноги и, обнимая одной рукой ее плечи, Вавила подвел жену к топчану, где тараща большие голубые глаза, тянула к отцу руки Аннушка.

– Папа…

– Идем, дочь, обедать. Мамка наша темнит, будто еще и картошки не чистила. Мы с тобой сейчас сами поищем еду. Ты у меня должна знать, где что лежит. – Расшалился Вавила и, держа Аннушку на руках, заглянул под топчан, в сундучок, под лавку. Лушка ходила следом и, хлопая себя по бокам, закатывалась счастливым смехом.

– Осторожней, медведь. Меня тискаешь – кости хрустят, а это дитя.

– Выдумывает твоя мама, Аннушка, косточки у нее до единой целы, а обед нам с тобой надо найти. – И тут, будто бы неожиданно, увидел на печурке чугун. – Ба, Аннушка, щи. Да какие вкусные. Кто их сварил?

Вавила подбрасывал дочку, а Лушка собирала на стол и счастливо смеялась. «Такая бы жизнь да каждый день. Последние дни ходил мрачный, а сегодня как заново родился. С чего бы? Хорошие вести?» Почувствовала досаду: «Почему со мной не поделится? – досада росла, и уже острая ревность резанула грудь: – Что я ему не товарищ, а только баба?»

Собрала ужин, села напротив, уперла в подбородок кулаки.

– Наигрался? А сказать ничего не хочешь? Что, не товарищ я больше тебе? Просто баба? А когда-то совет со мной держал, в разведку посылал по степным селам. Может статься, и за жену теперь не считаешь? Накормила, постирала бельишко – и доволен?

Знала, что укоряет несправедливо, что любит её Вавила, но остановиться не могла. Все новые обиды всплывали в памяти – а мало ли их бывает в совместной жизни. Кое-как овладев собой, спросила с дрожью в голосе:

– А про нас с дочерью подумал?

– Конечно, подумал… Послушай, Луша. Третьего дня из села Притаежного пришел наш связной и сообщил: нагрянули горевцы. Взыскивают царские недоимки, и рекрутов Колчак дивно набирает. Надо помешать им увести из села коров, лошадей, увезти зерно. Этим мы нанесем удар Колчаку и приобретем в деревнях друзей. Мы решили уходить, как только с прииска Верхнего придут дружинники Федора. А на Богомдарованном присоединится отряд Журы. Может быть, утром уйдем…

– Без меня?

– Лушенька, мы идем на бой, а у нас дочь…

– Аннушка не твоя забота, я ее телом своим обогрею. Когда ты с Богомдарованного на степь уходил, я богу молилась, говорила: спасибо, что осчастливил меня, подарив мне Вавилу. Пусть не жена я ему. Но за те счастливые дни, что я прожила с ним, буду до смерти благодарна. Не ровня я ему. По всем статьям не ровня. И пусть он бросит меня – все одно буду ему благодарна. Но с тех пор время дивно прошло. Ты умнее меня… Признаю. Но и я стала тебе не только женой, а и товарищем… – Лушка глотала подступившие слезы, подавляла комок глубокой обиды. – Мы с тобой одной думкой жили. Одной мечтой. Или я обманулась? Разные были думки? – затормошила Вавилу за плечо, добиваясь ответа.

Вавила пытался объяснить:

– Мы ж еще не знаем, как удастся задуманное, как нас примут крестьяне, будет ли крыша над головой. Как прояснит – тотчас же сообщу. Вот тебе честное слово.

– Оттого, что я буду с вами, хуже не примут.

Давно наступила ночь. Аннушка мирно спала. Маленькую избу еще высвечивала коптилка-жировичок. Лушка все не могла найти себе места. Чем больше думала, тем сильнее распаляла обиду, тем сильнее дрожали губы.

«Неужто не понимает, что не могу я без него остаться! Часа одного не могу. А если у него другая? Неделю назад получил же от кого-то письмо и не показал…»

Наклонилась к печурке, чтобы спрятать лицо и искоса наблюдать за Вавилой. Она примолкла, и Вавила подумал, что все улажено. Сидел, подшивал валенок и мурлыкал песню о диких степях Забайкалья. Спокойствие Вавилы показалось наигранным, и еще более утвердило Лушку в ее подозрении. Есть люди, к которым редко приходят шальные мысли, но уж если они пришли, то засядут накрепко. Лушка пыталась даже уверить себя, все ее подозрения налетная чушь. Но чем больше уверяла, тем более утверждалась в обратном. «Получил же письмо от кого-то и скрыл. И почему бы не быть какой-то другой? Что я лучше всех? Но скажи ты прямо. Не томи. Не обманывай».

Ревность к делу, как часто бывает, переходила в ревность к сопернице, еще неизвестной, а потому казавшейся очень опасной.

«Любил бы, так взял сразу. Сам же рассказывал про жен, что шли вместе с мужьями на баррикады, на каторгу».

В дверь постучали. Не условным стуком, а настойчиво, несколько раз.

«Ищейки?» – сжалась Лушка и отступила к Вавиле. Он вынул из-под подушки револьвер и, отступив в тень, шепнул:

– Отопри…

Стараясь не скрипеть половицами, на цыпочках, Лушка кралась к двери.

«Аннушка останется сиротой… видно, такая судьба. – Отступила к лавке, взяла в руки топор. Тихо спросила:

– Кто там? – голос перехватило, будто кто-то железной рукой сдавил горло.

– Здесь живет Алексей Степной?

– Нет его дома… А сколько вас?

– Я одна, Луша…

– Мамоньки, Вера?! – Лушка отбросила крючок. В избу, в клубах морозного пара вошла Вера в рыжем залатанном полушубке, голова закутана серой шалью.

Вавила шагнул навстречу Вере и, сбросив с рук ее варежки, начал распутывать шаль. А Лушка все продолжала стоять с топором.

– Замерзла до последнего ребрышка, – едва шевеля губами, говорила Вера. – Меня комитет послал. Там удивляются…

– Хоть здравствуй скажи.

Рассмеялась невесело.

– Скажешь тут, когда с топором встречают.

Тут только Лушка положила топор и, смахнув с лица холодный пот, пришла наконец в себя.

– Вавила, топи печку! Смотри, как Вера замерзла. Пусти уж, теперь я сама…

И Лушка захлопотала, Нащепала лучины, сбегала на улицу за дровами, разожгла печурку и опять побежала на улицу за пельменями. Она не слышала, о чем говорили Вера с Вавилой. И только когда собрала на стол и разлила по кружкам горячий чай, только тогда услыхала, что Вера корит Вавилу.

– …В комитете удивляются: не слышно Вавилы. Я успокаиваю: плохая, мол, связь. Вавила действует. Он не будет сидеть сложа руки. Луша, милая, это ты его не пускаешь?

Шутит Вера и Лушка приняла ее вызов.

– Я для него не чужая. И подруга ты мне, и люблю я тебя, и не знаю, чем потчевать, а как подумаю, уведешь ты Вавилу, так в горло б тебе вцепилась. Да ты пей, пей. Вот мед, отведай. У меня еще есть.

– Не я увожу, а дело. Он и без меня собрался утром в поход. – И снова к Вавиле: – Комитет поручил передать, что в Сибири началось партизанское движение. Немедленно поднимай на борьбу приискателей и крестьян,

Вера пила горячий чай, что-то рассказывала Вавиле, а Лушка сидела, подперев ладонью щеку и думала свою думу. «Жили едиными мыслями, вместе думали, когда начинать восстание и что для этого надо. А пришло время действовать, я лишняя стала. Уходит с другой. Баба я… А Вера не баба? Может, у них все заранее договорено? И приехала она не случайно».

Выскочила на улицу охладить себя. Терла лицо крупитчатым снегом.

7

Сегодня никто не просил Ксюшу передать что-нибудь Алексею Степному. Сегодня она решила сама принести Вавиле вести о том, что народ пробудился, что даже Тарас готов вступить в драку с «проклятыми колчаками».

«До рудника далеко. День туда, день обратно. Угонят рекрутов. Увезут хлеб, масло, кожи, скот. Сызнова проморгала, – сокрушалась Ксюша. – И так завсегда получается – гляжу и не вижу, што надо увидеть, слушаю и не слышу, што надо услышать, провороню а опосля бегу сломя голову. Взять того же Тараса. Как разогнали коммуну, он увидит меня и шмыгнет в проулок, а с середины зимы кланяться начал. Мне бы понять тогда, што народ начал меняться, а я проморгала».

Шуршит под лыжами весенний снег. Краснотал у ключа уже набрал почки. На березах заливисто, позабывши себя от радости, пересвистывают рябец и рябчиха. Он – тонко, длинно, на четыре колена, с волнующей трелью в конце: «фью… фью… фью-фью-фью», а рябчиха стыдливо: «фью, фью». Сколько сказано в этой короткой песне!

Услыша ответ, рябец припадает к ветке и в сладком забвении склоняет голову набок. Он однолюб этот маленький, серенький рябчик. Он любит только одну, и для него одного звучит ее ответная песня.

Ксюша всегда с наслаждением слушала любовные песни рябчиков. Много птиц в тайге. Много песен. Далеко разносится в утренней тишине пощелкивание глухаря или чуфырканье косачей; хватает за сердце курлыканье журавлей у таежных озер, не говоря уж о песнях славок, дроздов, соловьев-красношеек. Все они красивы, звучны, всех их любила Ксюша, но песня рябка, простая безыскусная ее особенно волновала.

Сегодня и справа и слева свистели рябцы, отвечали рябчихи. Постоять бы, послушать их, но времени нет.

Скалы с темными пихтами, и рябчиные посвисты остались позади, в Безымянке. Перед Ксюшей раскинулась широкая гладь с голубоватой полоской дороги. На том берегу, Аксу – тальник, березки. Там луга и озера. Простор!

Ксюша резко повернула налево, вверх по реке. По Аксу, дорога ровная. Вон следы колонка. Они тянулись цепочкой от поймы реки. На дороге зверьку что-то не понравилось и он долго бежал рядом с ней: то обходил вплотную, то круто отскакивал в сторону. Но видно большая нужда гнала колонка на правый скалистый берег Аксу. Поборов страх, колонок решительно перемахнул через дорогу и большими прыжками умчался к желтеющим скалам.

Летняя тропа на прииск идет через горы. По ней можно пройти пешком, проехать верхом на лошади, при нужде доставить вьюком нетяжелые срочные грузы. Продукты, товары и инструменты на прииск завозятся зимой по застывшей реке.

Коварна Аксу. Прижимы, шиверы, пороги, подводные камни караулят смельчаков, рискнувших сплавиться в лодке. И зимой, когда закует ее льдом, когда река кажется усмиренной, не очень вверяйся Аксу. Кругом нее горы, покрытые глубоким снегом. Земля на склонах не промерзает, и река всю зиму питается родниками. Летом вода в них кажется ледяной. Пьешь – зубы ломит, а зимой, чуть спали морозы, лед, прикрытый снегами, начинает снизу подтаивать. Идет обоз по реке, все кругом бело, ровно и снегу, чувствуешь, под ногами аршина три-четыре. Понукают ямщики лошадей, торопясь на зимовье. Вон оно, за скалой. Уже потянуло по реке горьковатым дымком, лошади ускорили шаг. И тут – суховатый треск. Черная смоляная вода проступает наружу, поглощает и людей, и лошадей, и груз.

Весной на берегу, напротив провала, жена утонувшего ямщика поставит деревянный крест.

Если стоят морозы, если Аксу накрепко скована, идут и идут обозы вверх на прииски. Обратно, порожняком, лошади бегут веселой рысцой. Поскрипывают полозья, Раздается песня подвыпившего ямщика, то беззаветно удалая, то тягучая и унылая.

Обычно и люди идут по Аксу: кто на лыжах, рядом с дорогой, кто по дороге пеший. Ксюша держалась подальше от дороги. Мысленно отмечала, что мало нынче идет обозов на прииски. Всего и прошло два-один в пять, другой в десять упряжек. Не густо. И пешеходы редки. Из-за поворота, из-за скал, где река зажата в теснину и пешеходная тропа почти вплотную подходит к дороге, Ксюша увидела большую группу людей. Встреча была настолько неожиданной, что она и присесть за кусты не успела.

Стояла, смотрела, как споро шли люди, не цепочкой, а плотно, плечо к плечу по четыре в ряд. На одежде пятна рудничной глины. Треухи на головах, старые солдатские папахи – тоже в глине. У кого за плечами боевая винтовка. У кого берданка, шомполка дробовая, а то и просто топор за поясом или пика в руках. Люди приметили Ксюшу. Тот, что в шинели, с винтовкой, приложил ладонь воронкой ко рту.

– Ксю-ю-ша-а! Э! Э-э!

Неожиданный окрик вывел Ксюшу из оцепенения. «Солдаты? Ведут арестантов? Неужто и меня арестуют?»

А солдат с винтовкой еще крикнул:

– Ксюша… Ксюша-а…

– Это ж Вавила! Федор! – побежала навстречу. Что бы ни случилось с товарищами, пусть арестовали их, пусть в рекруты взяли, но сейчас надо быть с ними. Добегая, сообразила, что арестантам винтовок не дают. С пиками приискатели на работу не ходят. А рядом с Вавилой – Вера! Вот тебе на! Все тут, к кому она шла и мечтала увидеть лишь вечером. Веру вовсе не чаяла видеть. Почему-то вспомнилось раннее утро в коммуне. Дядя Егор, присев и хлопая себя по бокам руками, тряся сивой бородкой, кричит: «Ку-ка-реку», – а Вера с ножом и картошкой в руке, отбросив локтем упрямую прядь со лба, смеется совсем по-ребячьи. В памяти всплыли певучие строки про златую цепь на дубе у лукоморья. Ксюша кинулась к Вере, расцеловала ее и уткнулась лицом в воротник полушубка подруги.

– Радость-то… Вот же радость какая…

Вавила поправил на плече ремень от винтовки, вытер пот рукавом. Спросил у Ксюши:

– Ко мне шла?

– К тебе.

– Послал кто?

– Сама по себе, – оглядевши пристальней обступивших мужиков, забеспокоилась: как Вавиле с Верой все обсказать? Вера взяла ее под руку.

– Говори. Здесь свои.

В Рогачево солдаты нагрянули… подполковника Горева. Хлеб забирают. Рекрутов… и мужиков в Рогачево как подменили. Ищут Вавилу и заявляют: «Без большевиков нам труба», Пораскинула я умом и сказала, не знаю, мол, где Вавила – и чуть свет к тебе. Обоз от нас нынче уходит с рекрутами, с коровенками, с хлебом. Лошадей позабрали дивно.

– Знаю, Ксюша, вот мы и спешим на помощь мужикам,

Вера удрученно вздохнула:

– Упустили. Немного бы раньше…

– Пошто упустили. Я вас прямой тропой поведу, через горы.

– А сколько, Ксюша, солдат с обозом?

– Боле десятка не будет.

Вавила оглядел товарищей. Народ надежный.

– Справимся!

Ниже устья ключа Безымянки, над долиной Аксу, поднимался невысокий хребет, поросший густым кедрачом. Через него, в обход Рогачева, Ксюша и повела отряд.

8

– А ну, поше-в-веливай, сиволапые… Ну… – добавляя крепкое слово, поторапливал унтер.

Приказано выехать рано, но солнце покатило к обеду, а подвод полста еще стояло в глубине Устинова двора. За всю жизнь села дважды собиралось здесь столько людей: как царя свалили и когда Вавила с Егором пришли в село, рассказали народу про рабочую революцию и Советскую власть.

В ту пору расейские жались к одной стороне, кержаки – к другой; бабы позади мужиков, ребятня – кто на крышах, кто где. Сегодня все вперемешку. Бабы с сарынью даже вперед протискались и запрудили дорогу. Со двора выводили подводы. Позади к саням привязаны коровы.

– Р-разойдись, – надрывался унтер. – Шомполов захотелось?…

– Кормилица, угоняют тебя… Солнышка родного тебе боле не видать… И водицы ключевой не испить… И травки нашенской не отведать, – причитали бабы. Сквозь общий гул взвился вопль;

– Сазонушка… родненький… – Это сынок, новобранец показался в воротах со связанными руками. – Дай хоть гляну на тебя распоследний разок… Вскормила тебя, вспоила… Угоняют тебя…

– Эй, выводи остальных лошадей. Пошто встали, так вашу тетку с бусами вместе.

– Завертка лопнула.

– Сызнова? Да что ж вы, тетка ваша вприсядку пляшет, наперед завертки не проверили? Неужто кажинный раз, как за сеном ехать иль по дрова, так у вас завертки рвутся? А ну, – подойдя к злополучному возу, шустрый унтер ткнул кулаком хозяина, – наваливай воз!

Завертке копейка цена, а без нее не поедешь, и стоит весь обоз.

– Тащи веревку.

Перепуганные зуботычинами, возчнки выпрягали лошадей и одни наваливали сани, чтоб бок с порванной заверткой был наверху, другие совали конец веревки между передними копыльями – стойками, что соединяют полозья и санный настил. Чтоб петля была крепкая, продевали три-четыре раза веревку, потом продевали в нее конец оглобли с зарубкой и крутили «солнышком. Конец оглобли описывал широкие круги над санями, и с каждым поворотом закручивалась петля, крепче обхватывала оглоблю.

– Живей верти! Живей запрягай! – надрывался унтер и опять совал кулак кому в бороду, кому под вздох. Унтер – из мещан и переполнен мещанской спеси. Он твердо уверен, если «деревне» морды не квасить, так добра не видать.

На душе у унтера коломитно, как говорят в Рогачево. Вечером с нарочным отправил Донесение подполковнику Гореву и заверил, что на рассвете обоз выйдет из Рогачева.

На рассвете! Как бы до вечера не провозиться с завертками. Новобранцы того и гляди улизнут. Благо хоть догадался руки им повязать. Кто надрезал завертки?

– Судьбинушка, горе-горькое, неизбывное… Соколики ненаглядные, ясноокие… – неслись над толпой причитания, и бросались бабы, кто на шею угоняемым коровенкам, кто на шею рекрутам.

Новобранцы исподлобья бросали полные боли и страха взгляды на родную улицу, на матерей и отцов, на жен и сестер, искали глазами ту, что не посмела пробиться впёред, а стоит у забора, за спинами мужиков, вытирая слезу уголком полушалка, или привстала на цыпочки, чтоб в последний раз увидеть желанного, запомнить его навсегда. Приложив ладони к горящим щекам, подалась вперед как птица перед подъемом на воздух и, кажется, вот-вот полетит за своим ясноглазым туда, откуда возвращаются безногими, безрукими, а то и вовсе не возвращаются.

– Войну большаки прихлопнули, а эти вон сызнова…

– Последний раз на тебя, ненаглядного, погляжу…

– Молчи, мать, молчи. Может стать, большаки-то вернутся…

И самым заядлым приверженцам староверческого благочестия большевики уже не представлялись анчутками да чертями хвостатыми. Вспомнились речи Вавилы, Егора, Кирюхи, Журы о Советской власти, о революции. В ту пору, слушая их, кержаки плевались бывало: «Одно слово – «ботало», прости меня боже». А сегодня соображали: толковое говорили на сходах большевики, да вот беда, не слушали их в ту пору.

С грехом пополам выполз обоз на дорогу,

– Но-о… пше-ел…

Натужно налегая на хомуты, потянули лошади груженые сани. Новобранцы со связанными руками расставлены между санями по одному. И так вперемежку: лошадь с возом, новобранец, корова, опять лошадь с возом.

– Пше-ел! Погоняй, тетку твою собака куснула. – Изобретателен на ругательства унтер…

Обоз свернул в проулок.

Ванюшка шел за первой подводой. В широких бахилах – выворотных сапогах на подборах, в порыжелом нагольном полушубке, в черной отцовской барашковой шапке. Он не дезертировал, не призывался. Но вчера недосчитались двух новобранцев, что убежали в тайгу. Вернулся унтер в Устинову избу, где стоял на постое. Ванюшка снимал полушубок, только что с сеном приехал. Унтер разделся, сел на лавку возле стола.

– Поди-ка сюда, – поманил он Ванюшку. Хотел спросить, не знает ли он, где скрываются дезертиры, и вздохнул: «Ни черта он не скажет. – Все, будь они трижды неладны, тут заодно». И ткнул пальцем в грудь Ванюшке: – Завтра утром, значит, того… рекрутом в город. Да не вздумай бечь!…

– Да пошто я не в очередь?…

– Поговори у меня еще, – и поднес кулак к носу Ванюшки.

Весь вечер, всю ночку ревела Матрена. Симеон несколько раз подходил к унтеру и, наклонившись к нему, что-то шептал. Унтер мотал головой.

Что мне, в петлю лезть из-за вас? Приказано, стало быть, и неча гутарить. Пусть за моими санями идет. Не обижу.

Вот и шел Ванюшка следом за первым возом. Справа шла мать, в овчинной шубе, покрытой лазоревым бархатом, в шали с большими маками. Тяжело нести телеса по неровному снегу. Надо плакать и причитать от материнского горя, а тут еле-еле дух переводишь. И Матрена стонала без слов. Слева шел Симеон, в полушубке с серой опушкой, в серой мерлушковой шапке, наклонялся порой к Ванюшке и повторял:

– Ты того… не шибко горюй. Там и «Егория» дают…

Ванюшка плохо знал, что такое война, и верил Симеону, «Оттуда с «Егориями» вертаются». Ныло, конечно, в груди. Но ныло вчера, ныло ночью. А сколько же можно ныть? До замирания сердца, до боли в висках хотелось увидеть Ксюшу. Проводи она, скажи на прощание слово и верилось бы: все закончится хорошо. И не ранят. И вернется он скоро. И «Егория» непременно дадут.

«Где ты? Неужто не знашь, што меня угоняют. Или знашь, а взглянуть не пришла? Соромишься? Показалась хотя бы. Рукой помахала…»

Тоска навалилась. Хоть ложись на дорогу и вой.

– Родимый мой… златенький, неужто для вражеской пули растила тебя. Для погибели на чужбине далекой. Для горя горького я тебя холила. Отец твой сгинул на окаянной войне, братан без ноги воротился, а теперича и тебя, – истошно, пронзительно крикнула чья-то мать и забилась, упав на снег, Крик ее, заглушая все крики, повис над толпой.

– Злотенький мой! Растили тебя… – продолжала убиваться мать, и стыдобушку позабыла!., сбросила с головы полушалок, платок и простоволосая кинулась сыну на шею.

– Не отдам… Пущай вместе с тобой положат в могилу. Хочь в землице родной похоронят.

Обхватила сыновьи плечи, целует.

– Не пущу-у.

Остановился обоз.

– Эй, тетка, кур твоих шукай. Уходи!

– Не уйду… Вместе в могилу клади.

– Уйди! – соскочив с саней, унтер подбежал к матери и оттолкнул ее. Упала она под ноги лошади и, падая, слышала, как кто-то пронзительно закричал:

– Тетку Феклу убили…

Всего навидались в эти годы рогачевцы. На их глазах лежали под шомполами коммунары. На их глазах Горев застрелил Кирюху однорукого и Кондратия Васильевича, отца Веры. Зарубили солдаты Оленьку, дочку Егора. В ту пору страх затмил все. Теперь отчаяние брало верх и крик «убйли тетку Феклу» каждого как ножом резанул.

– Убивают! А-а-а… – эхом взвилось над толпой. – Завтра они всех нас под корень.

– Бей их!!!

В селе с малых лет привыкали к истошному крику «бей». Конокрада поймали – «бей!». Все бейте, чтоб начальство потом не могло дознаться, кто зачинщик, кто стоял в стороне. Поджигателя поймали – «бей!»

– Бей колчаков!

– Стой! – унтер вскочил на воз и выхватил шашку из ножен. – Стой, говорю, не то стрелять прикажу.

Трудно раскочегарить крестьянина-домостроевца, затурканного и отцом, и обычаями древлего благочестия, и нуждой, и начальством, но уж если он раскачался, если ненависть прорвалась наружу, то удержу нет. Ломали заборы, хватали жерди, колья в ближайших дворах. Хватали что под руку попадет: вилы, литовки, заступы, топоры. Кое-кто успел сбегать за дробовиком или шомпольной винтовкой-сибиркой.

– Бей! Ат-ту их!…

– Взво-од, – закричал унтер, – за-ряжай.

Клацнули затворы винтовок.

– По неприятелю…

Бабы, шедшие рядом с санями, бросились врассыпную. Падали и, не поднимаясь, старались убраться на четвереньках. А из-за стаек, заплотов надвигались на обоз мужики.

– Пли! – скомандовал унтер.

«В своих стрелять?» – подумал самарский солдат, недавний собеседник Тараса. Он передернул затвор машинально, как делал это на ученье, приложил приклад винтовки к плечу, но ствол был опущен и казалось, нет сил поднять его от земли.

– Пли! Приказываю – пли! – бесновался унтер.

Нестройно, как падают шишки с кедра, ударили выстрелы.

Кто выстрелил в снег, кто в небо, но один все же делил, и рыжий Мефодий медленно повалился набок.

– Душегубы!

– Убивцы!

Мужики попрятались кто за банешки, кто за сугробы, изготовили к бою дробовики. Но как будешь стрелять картечыо, если впереди свои, деревенские: возчики, рекруты. Их непременно картечью заденешь. И лошадей перебьешь. Одиноко тявкнул выстрел из пулевой сибирки. Пуля взвизгнула и улетела куда-то на дальние огороды.

– Миряне, хлыняй от возов. Кабы своих не задеть, – кричали крестьяне.

Унтер нещадно ругался. Он упустил момент, когда можно было погнать обоз и ускакать из села. После первых же выстрелов возчики и рекруты словно растаяли. Попробуй-ка ускачи, а потом объясняй подполковнику, куда подевались и рекруты и обоз. Унтер решил прежде всего осадить вооруженных жердями крестьян. Потом наказать их примерно, как требовал Горев, и с честью выехать из села.

На передних санях, вжимаясь в мешки с пшеницей, чтоб не попасть ненароком под пули и картечь рогачевцев, лежал Ванюшка.

– Вз-во-од! – кричал унтер. – По супостатам, врагам отечества и престола… Пли!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю