355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владислав Глинка » Жизнь Лаврентия Серякова » Текст книги (страница 7)
Жизнь Лаврентия Серякова
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:02

Текст книги "Жизнь Лаврентия Серякова"


Автор книги: Владислав Глинка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

В начале вечера Лаврентий не раз каялся, что пришел – настолько чувствовал себя чужим среди множества нарядно одетых бар, в комнатах, прибранных на этот раз лучше обычного. Он знал только Пузыревского да двух – трех постоянных прихлебателей Кукольника. Сначала Серяков надеялся, что приедет Одоевский – верно, узнает его и спросит, помогли ли письма. Тогда он сможет поблагодарить добряка. Ведь без его участия сидел бы до сих пор за перепиской. Однако входили всё новые гости, а Одоевского не было. Приехало несколько гвардейских офицеров, с которыми Кукольник при встрече троекратно расцеловался. Впрочем, он хоть по одному разу целовался почти со всеми. Поцеловал и Серякова, обдав крепким букетом своего любимого хереса. Явились как-то особенно щегольски одетые молодые статские – одного называли графом, другого бароном. Часам к десяти набралось человек до сорока. Все они бродили, шумно здороваясь, оживленно разговаривая и смеясь, по кабинету, зале и столовой. Потом стали присаживаться, составляя группы; появился Тихон с подносом, на котором стояли стаканы и рюмки; задымились трубки и сигары. В комнате за кабинетом, дверь в которую была обычно закрыта, раскинули ломберные столы и уселись за карты. Кукольник, возвышаясь над всеми, проплывал от группы к группе, командовал Тихоном, заговаривал с одним, с другим, обнимался, чокался.

Никто не обращал внимания на Лаврентия. Здесь все привыкли, что можно встретить приглашенного хозяином никому не известного человека. Оробев от многолюдства, он как прошел в начале вечера в угол залы к окошку, так и остался там, не решаясь сесть в присутствии офицеров.

– Вот и le petit Michel приехал, – сказал соседу барин, сидевший недалеко от Серякова.

По зале, раскланиваясь и пожимая руки, шел плотный, маленький человечек. Черный хохолок задорно топорщился над большим упрямым лбом. Лаврентий тотчас же узнал того пузанчика, под чьим изображением в журнале стояла подпись «Музыка».

– Теперь бы только великий Карл пожаловал, и весь знаменитый триумвират в сборе, – отозвался другой гость.

– Давно уже здесь. В кабинете вторую бутылку кончает, – усмехнулся первый.

Услышав это, Серяков преодолел робость и подошел к дверям кабинета. Там на диване, окруженный несколькими слушателями, сидел, подвернув под себя ногу, пожилой мужчина с курчавыми рыжеватыми волосами.

Лицо его, правильное и когда-то, наверное, очень красивое, было бледно и одутловато. Держа в руке стакан с вином, он говорил уверенно и неторопливо:

– Нет уж, полноте, подлинный художник должен усвоить грамоту своего искусства, то есть первые навыки рисунка, вместе с азбукой, с грифелем и чтением с самого нежного возраста. Его должно тянуть изображать окружающий мир так же, как любознательного ребенка тянет к книге. Рисунок должен стать с детства средством отражения чувства и мысли. А дилетантики, что начинают в двадцать пять лет от нечего делать, то бишь «по высшей склонности к искусству», ходить или, еще хуже, ездить на своих лошадях в академию, верьте мне, ничего не сделают никогда, хоть по десять лет посещай наши классы. У другого, может, и способности есть, да голова уже другим занята. Ему живая женщина больше мраморной Венеры нравится. В голове и то и сё – новый сюртучок, картишки, выпивка с закуской, а для искусства-то, глядь, и места не осталось.

В небольшом кабинете Серякову некуда было притулиться, не обращая на себя общего внимания. Около двери, на пути входивших господ, долго стоять тоже неудобно. Он пробрался опять в свой угол в зале, повторяя про себя только что слышанное.

Лаврентий не знал, что значит «дилетантики», и все же думал, можно ли отнести к себе это явно пренебрежительное название. Ведь и ему без малого двадцать четыре года, а еще не начинал как следует учиться рисовать. Но разве это его вина? Зато уж не от нечего делать взялся за карандаш. С детства для него рисование – самая большая радость. Ну, а насчет щегольства, карт, выпивки – нет, нет, ничего этого пока и в уме нет…

Через полчаса, проходя по зале под руку, или, вернее, держа свою ладонь под мышкой у маленького Брюллова, Кукольник вдруг круто повернул к топографу и увлек к нему своего друга:

– Вот, Карл, тот юноша, что больше года гравировал на дереве одним перочинным ножом и делал отличные доски.

– Очень рад с вами познакомиться, – учтиво сказал Брюллов, протягивая Серякову небольшую, но сильную руку. – Такое пристрастие к искусству делает вам много чести. Желаю вам и впредь неустанно работать. Поверьте мне, радость, ощущаемая, когда видишь сам, что шагнул вперед, вознаградит вас сторицей. А выше ее ничего нет для художника. – Он слегка поклонился и пошел дальше вместе с Кукольником.

Лаврентий стоял, залившись счастливой краской, и опять повторял про себя слова великого художника. Ведь они звучали как напутствие.

Вскоре Тихон зажег на рояле две свечи, а между ними поставил бутылку вина и стакан.

По этому знаку разговоры затихли. Глинка быстро прошел из кабинета к роялю. Круглая табуретка оказалась ему как раз по росту. Он оглянулся. Все окончательно смолкли.

Рассыпав легкие, певучие звуки короткого вступления, Глинка запел небольшим, но удивительно выразительным и верным голосом песню о жаворонке, которую Серяков никогда не слышал. Лаврентий не знал, что с ним. Слезы, которых не помнил он с детства, вдруг подступили к горлу, наполнили глаза. Солнце, небесная чистая высь, рожь тихо стелется – все, что видел мальчишкой-флейтистом в лагерях или на маневрах, мигом выступило откуда-то, разом заслонило эту залу с полусотней господ.

Глинка спел еще десяток романсов, тоже не знакомых Лаврентию, и не раз бросало его в жар и в холод. Но песни о жаворонке он не забывал ни на миг. И восторженно хлопал вместе с другими, когда музыкант встал из-за рояля.

В столовой зазвенели посудой, начали передвигать стулья – накрывали к ужину. Ударили стенные часы. Сквозь шум голосов Лаврентий считал: …десять, одиннадцать, двенадцать… А ведь вставать-то в половине восьмого. И до дому идти, наверное, с час… Да и место ли ему за столом?..

Когда гости двинулись к ужину, он прошел в прихожую, а оттуда в кухню, где, чтоб не мешались среди барской одежды, оставил свою шинель, каску и шашку.

Повар резал и раскладывал по тарелкам каких-то жареных птиц, судомойка ему помогала, и Лаврентий порадовался, что обоим не до него. Уже успел надеть шинель и застегнуться, когда в кухню вошел более обычного раскрасневшийся Тихон и схватил его за рукав:

– Куда, Авксентьич? Не хочешь там, погоди малость – тут преотлично закусим!

Серяков отказался, ссылаясь на завтрашнюю службу. Но Тихон не сдавался. Достав с кухонной полки стакан красного вина, видимо сбереженного на свою потребу, он подступил к топографу:

– Пронял тебя Михаила Иваныч? Думал, только меня, старого дурака, от «Жаворонка» этого каждый раз слезой прошибает, а гляжу, и ты сомлел. Пей за Глинкино здоровье!

Что было делать? Лаврентий отпил полстакана, расцеловался с Тихоном – видно, в пьяном доме Кукольника вина и поцелуев не избежать – и выскочил на черную лестницу.

В то время как он выходил в ворота, из парадного подъезда показалось двое господ и повернули тоже к Загородному. Лаврентий шел за ними шагах в десяти и в ночной тишине отчетливо слышал каждое их слово.

– Нет, воля твоя, все это ужасно пошло! – говорил один, в котором Серяков узнал своего соседа в зале, сказавшего, что Брюллов в кабинете кончает вторую бутылку. – Болтовня, болтовня! Толстый и глупый Кукольник с вечной декламацией о служении искусству просто смешон! Ей-богу, пьяный попугай какой-то!

Серякову стало стыдно за барина, который поносил человека, гостем которого только что был и с которым, верно, целовался при прощании. Почти обрадовался, когда его спутник заметил:

– Ну, ты слишком строг. Конечно, он не гений, но все же человек даровитый. Ведь его слова нынче пел Глинка в «Жаворонке», в «Сомнении», в «Рыцарском романсе» и в «Попутной песне»… «Кто-то вспомнит про тебя и вздохнет украдкой» – это настоящая поэзия… Мы с тобой такого никогда не напишем.

Он оглянулся на шаги Серякова, но, увидев солдата, не счел нужным обратить на него внимание.

– Так это же безделки! – горячо запротестовал его спутник. – Все давным-давно сочинено, пока не пропил своего небольшого талантика. И прелесть главная не в словах, а в музыке. Не в Кукольнике, а в Глинке. Не этими, может и очень миленькими, стишками он прославился, не ими кичится. Ему, новому Шекспиру, по плечу только трагедии, исторические хроники, всякие «Торквато Тассы», «Руки всевышнего», «Скопины-Шуйские» и прочие нелепости, из которых запомнить ничего невозможно. Вместо живых людей – говорящие куклы, идей никаких, одни прописи для скудоумных детей. Помнишь, Белинский писал, что «талант Кукольника не так слаб, чтобы ограничиться мелочами, дающими фельетонную известность, но и не так силен, чтобы создать что-нибудь выходящее из границ посредственности». Очень верно: именно всероссийская посредственность… А этот союз трех искусств, что выставляется напоказ целых десять лет! Все видят, что прославленная «братия» давно прокисла от пьянства и только страсть к хересу у них общая. Пьют вместе, а творят-то порознь. И, конечно, Брюллов – большой талант. Глинка тоже артист недюжинный, хотя и не гений, не Бетховен, не Россини даже. А Кукольник просто статский советник от третьесортной литературы. Ну на что, скажи, ему служба эта при Чернышеве? Тому, может, льстит, что «знаменитость» у него на побегушках. А Кукольнику что? Чины? Ордена? И как не стыдно болтать о горении души в огне искусств! Горит у него душа по хересам да по «Владимиру» на шее!

– Да полно тебе! – прервал расходившегося барина его спутник. – Сам отлично знаешь, что Кукольник человек очень полезный. Сколько сил и средств всаживает в «Иллюстрацию»! Ведь такого журнала не бывало еще в России. И никого, кроме Кукольника, не нашлось, чтобы его начать. А ты думаешь, окупаются затраты? Как ни пьет и ни болтает, а все служит этим обществу.

– Нет уж, черт с ним и с его журналом, а я к нему не ходок.

– Да кто ж тебя силком тянет? Сам идешь и сам же бранишься…

Приятели свернули на Загородный. Серяков нарочно задержался, ему не хотелось даже невольно подслушивать.

«Конечно, Нестор Васильевич – не Пушкин, – думал он. – Да не слишком ли строго этот барин судит его? Уж больно злится чего-то, нет ли тут каких личностей?.. Плохо, что ничего не читал я Белинского. Должно быть, острый человек. И Студитский его с таким почтением поминал. Про Нестора Васильевича Белинский, может, и справедливо сказал, да ведь все-таки признал в нем талант. И верно, зря трагедиями занялся. Столько разного знает, какие статьи хорошие для «Иллюстрации» о Рембрандте, об итальянском искусстве написал. Занимался бы такими сочинениями, больше пользы было бы. Уж не про Белинского ли он так сердито говорил, что покушается на имена, почитаемые обществом? Все может быть… Неужто барин этот опять на Гороховую пойдет? Чисто змея, пригретая на груди… Ну, а я от Нестора Васильевича ничего, кроме добра, не видывал и последним подлецом окажусь, если когда-нибудь про это забуду…»

Глава VIII
Под портретом Аракчеева. Резолюция покрыта лаком

Уже выпал снег и за окнами мелькали по Литейному быстрые санки, когда однажды утром в чертежную вошел полковник Попов.

– Ну, Серяков, поздравляю! – сказал он с улыбкой, показывая газету. – Вот о вас и по всей России стало известно. Вы положительно становитесь заметным человеком.

Лаврентий, вскочив с места, молчал в полном недоумении.

– Про вас в «Северной пчеле» вчера напечатано, – продолжал Петр Петрович. – Не читали еще?

– Никак нет, ваше высокоблагородие.

– Так прочтите, вот я карандашом отметил. – И полковник вышел.

Топографы обступили Лаврентия. Кто-то выхватил у него лист и прочел громко:

– «Среди разнообразных отечественных талантов, которых, благодаря попечительному правительству, увидели мы в последние годы так много на всех поприщах художеств, появилось новое дарование, заслуживающее поощрения. Мы говорим о г-не Л. Серякове, которым в сем году подписаны многие искусно исполненные гравюры на страницах журнала «Иллюстрация», издаваемого уже третий год нашим известным писателем Н. В. Кукольником. Талант этот обещает в будущем еще развиться, ибо, как мы слышали, г-н Серяков очень молод и жаждет усовершенствоваться в своем искусстве. Мы надеемся, что прилежание – лучший союзник всякого артиста – доставит ему будущность известного художника в редком пока у нас гравировании на дереве».

– Здорово, брат!

– Поздравляю!

– Ура Серякову! – кричали топографы.

В первые минуты и Лаврентия порадовала эта печатная похвала, но скоро он думал уже только, как бы не рассердилось начальство: о каком-то унтере без разрешения свыше печатают в газете, да еще называют «господином Серяковым». Правда, он не скрывал, что в свободное время гравирует для «Иллюстрации», и Петр Петрович знает это – как-то спросил, его ли это подпись под картинками, – а все-таки как бы не вышло неприятностей. Одна надежда, что высшее начальство не знает его по имени, а в статье не сказано, что он военный топограф. Всякий прочтет и подумает, что гравер – человек свободный.

На другой день полковник позвал Серякова к себе в кабинет, сказал, что рад его успехам, готов помочь, чем может, и тут же разрешил по субботам не приходить вовсе в чертежную, а в другие дни, если понадобится, отлучаться без особого разрешения. Таких поблажек в департаменте не давали ни одному нижнему чину, и, чтобы не возбуждать зависти, Лаврентий решил пользоваться ими только в крайних случаях.

Ожидая от статьи в «Пчеле» только неприятностей, он не сказал о ней матушке – зачем зря тревожить? Но в ближайшее воскресенье Антонов принес на Озерный газету и прочел заметку Марфе Емельяновне. А когда, воспользовавшись выходом матушки на кухню, Серяков высказал старому писарю свои опасения, тот ответил:

– Что толку бояться-то? Ты худого не делал, по службе Петр Петрович тобой доволен. Авось обойдется. А Марфе Емельяновне вон какое удовольствие…

Лаврентия удивили такие слова не склонного к легкомыслию Антонова. Впрочем, в последнее время он замечал, что его друг изменился характером, стал общительнее, чаще улыбается сослуживцам, даже помолодел на вид – немного распрямился станом, поразгладился лицом. А на Озерном бывает так разговорчив и весел, что часто смешит матушку чуть не до слез.

Через несколько дней, придя к Кукольнику с готовыми работами, Серяков рассказывал, как принял статью в «Пчеле» полковник Попов, и о своих опасениях.

– Простите, Нестор Васильевич, – закончил он, – верно, вы сами господину Булгарину на меня указали, конечно желая мне добра, а вот может и худо выйти.

– Ничуть не я! Что, у Фаддея своих глаз нет? – ответил Кукольник. – Он известная свинья и готов напакостить здорово живешь родному брату, но отказать ему в способностях вынюхивать то, чем может заполнить свою газетку, никак нельзя. Он собственным рылом твои гравюры в «Иллюстрации» унюхал, а меня только вскользь спросил о твоем возрасте. Однако я думаю, может, эта статейка сыграет и полезную роль. – Нестор Васильевич приосанился в кресле и глянул на себя в зеркало. – Хоть бы ту полезную роль, что, прочтя ее, я решил высказать тебе, что давно во мне зреет. Видишь ли, Лауренций, твои гравюры в моем журнале рассматривали не только свистуны, подобные Булгарину, но и большие художники, как Брюллов и Бруни. И все в один голос говорят, что техника у тебя есть, а вот рисунка правильного недостает. Понимаешь ли, ты сейчас механически переносишь все с оригинала на доску, прости, друг мой, без должного понимания. Там, скажем, ошибка, а у тебя она может оказаться вдвое. Гравируешь ты все небольших мастеров и находишься от них в слепой зависимости. Другое б дело, если бы сам прошел настоящий курс рисунка с натуры, перспективы. Как ты об этом думаешь?

– Я бы вот как рад учиться, Нестор Васильевич, – с жаром сказал Серяков, – но где же и как? Ведь за уроки у настоящего художника нужно платить большие деньги. Впрочем, теперь-то, когда я у вас стал столько зарабатывать…

– Вот еще! Какие уроки? – перебил его Кукольник. – В Академии художеств нужно тебе учиться. На то она и существует, чтобы учить вашего брата – способных юнцов.

– Да как же мне ходить в академию? – воскликнул Лаврентий. – Меня, солдата, туда и на порог не пустят. Разве через шесть лет, когда в офицеры произведут?

– Зачем столько ждать? Надобно теперь же тебе вступить на сей порог, но с разрешения начальства, – уверенно сказал Кукольник. – Ты теперь не только унтер и топограф, а лицо, известное многим гравюрами в «Иллюстрации», да и по этой статье. А начальство у тебя, сам рассказываешь, не грубые бурбоны, а люди образованные, делают тебе как художнику разные послабления… И вот что я тебе посоветую, слушай! – Нестор Васильевич опять приосанился и даже поднял руку, призывая к вниманию: – Класс рисунка в академии всегда с пяти до семи вечера, а ты ведь с трех часов свободен. Что начальство и служба теряют? Попроси – и увидишь: разрешат. Я даже уверен, не только разрешат, но еще и похвалят. Сошлись на «Пчелу» – вот, мол, как обо мне пишут, а главное, на меня. Так и скажи: мне Нестор Васильевич советует. Они, эти офицеры твои, все меня знают! Два дня набирался Лаврентий храбрости. Крепко сидел в нем страх поротого кантониста. Но Попов был всегда так добр: наверное, попросту откажет, если найдет дело несбыточным.

И вот на третий день, когда полковник обходил чертежную, Серяков доложил, что имеет к нему просьбу.

– Что же такое? Говорите. Если смогу, почему же…

Так вышло, что при всех топографах Лаврентий изложил свое желание. Упомянул, что работа в департаменте нисколько не пострадает и что так советуют поступить известный художник профессор Брюллов и писатель, статский советник Кукольник, который состоит при самом князе Чернышеве.

– Не знаю, как посмотрит барон, – отвечал полковник, – а по мне, желание ваше не противозаконно. Вот завтра пойду с докладом, заготовлю от себя записку, сошлюсь на «Пчелу», на мнение ваших советчиков, буду за вас просить. Когда Попов ушел, товарищи принялись хором поздравлять Лаврентия.

– Если Петр Петрович обещал сам доложить, то считай, дело в шляпе! – говорили они. – Барону что? Раз наш прямой начальник согласен, ему и думать нечего. Не он за топографов отвечает, мы только прикомандированные.

Попов был видным лицом в департаменте, считался в недалеком будущем кандидатом в генералы, и не было еще случая, чтобы барон Корф не согласился с его представлением. Вот только столкновение с Шаховским из-за Воскресенского. Но и то через полгода топографу было возвращено унтер-офицерское звание.

И все-таки Серяков очень волновался. То ему представлялось, как, может, через неделю будет рисовать в каком-то большом, светлом зале Академии художеств, то вдруг приходила уверенность, что барон найдет его желание дерзким и отнимет даже те льготы, что дал своей властью Попов.

Наутро он сидел на своем месте, тревожась куда больше, чем в памятный день перевода из писарей в топографы. Пробило одиннадцать – время, когда полковник возвращался с доклада.

– Серяков! Зайдите ко мне! – крикнул Попов из коридора.

Плохо! Если бы все прошло гладко, то, уж наверное, полковник тотчас, в чертежной, огласил бы приятную новость. Лаврентий одернул мундир и рысью перебежал коридор.

Попов сидел за письменным столом, лицо его было красно и расстроенно.

– Куда там! – сказал он на вопросительный взгляд Серякова. – И слышать не хочет! Думаю, не иначе, как князь Шаховской ему раньше меня по-своему доложил… Начал с насмешек: «Этак вы своих топографов в лицеи да в университеты определять начнете! У вас не унтера, а все поэты да художники!» А потом уж просто бог знает что наговорил. И записку мою не дочитал, в корзинку бросил… Жаль, но сейчас, видно, ничего не поделаешь… Подождем, подумаем…

Не успел еще взволнованный Лаврентий дойти до своего места в чертежной, как в дверь заглянул рассыльный солдат:

– Топографа Серякова к его высокопревосходительству! Живо!

Лаврентий почувствовал, как кровь отливает от лица. Вот оно! Хорошо Кукольнику говорить: начальство похвалит…

Кто-то из товарищей подал ему каску, другой застегнул портупею, третий почистил мундир.

Уже вполне владея собой, но с сильно бьющимся сердцем вошел он в полутемную прихожую аракчеевского дома. И сразу сквозь раскрытые двери увидел барона Корфа. Одетый в полную парадную форму, с орденами, звездами и красной лентой через плечо, видно совсем готовый ехать к высшему начальству, старый генерал нетерпеливо прохаживался по блестящему паркету. На стене за ним висел большой, в рост, портрет Аракчеева.

Ступив за порог, Лаврентий выкатил грудь, твердо и четко, с коротким звоном шпор приставил ногу и замер. Барон остановился и посмотрел на него. Лицо старика залилось бурым румянцем, крашеные усы торчали, как деревянные.

– А ну, подойди-ка ты сюда, академик! – грозно позвал он.

Серяков сделал несколько шагов и снова замер в предельной строевой неподвижности. Генерал расставил ноги и заложил за спину сжатые кулаки в белых перчатках.

«Сейчас будет бить», – подумал Лаврентий.

Корф медленно смерил его с ног до головы злобным взглядом.

– Солдат! С чего ты взял мечтать об академии? – спросил он. Выдержал паузу и продолжал более высоким голосом – Давно до тебя добираюсь, «господин Серяков, известный художник»! «Господином» величаешься? В баре лезешь?.. А я сейчас велю спороть твои дурацкие галуны и загоню в арестантскую роту! Суток не пройдет, как будешь в такой академии, откуда вовек не выдерешься! Прикажу перевести под Харьков, в хохлацкую деревню, и чтоб не выпускали оттуда лет пять… Да как ты, сукин сын, посмел такое задумать?..

Он смотрел не отрываясь в помертвевшее лицо топографа. Прошла минута, а может, и десять в полном молчании. Внятно тикали большие часы рядом с портретом Аракчеева да в печке потрескивали дрова.

– П-шел вон! Собирайся в дорогу по этапу! – скомандовал генерал.

Лаврентий не помнил, как вышел, как пересек Кирочную. Не слышал, как выругал его кучер выехавшей из-за угла кареты, под которую едва не попал. Красные и зеленые круги ходили перед глазами, руки и ноги тряслись мелкой дрожью. Возмущение и обида, страх и гнев мешали ему видеть и соображать.

Он не помнил и того, как взошел по лестнице, как добрался до своего места в чертежной. Товарищи окружили его, поняв по перекошенному лицу, что случилось в директорской приемной. Кто-то снял каску, кто-то отстегнул шашку, кто-то подал воды. В этот день прямо из департамента Серяков решил идти на Гороховую. До возвращения домой нужно успокоиться, обдумать положение. Матушка вчера так радовалась его планам, так верила в силу полковника… Эх, да ведь и сам он, дурак, верил… Вот она, аракчеевщина проклятая, когти показала! Забежали вперед, нашептали генералу, что унтер-топограф осмелился гравировать, что назвали его художником, «господином».

«Стой, никуда не уйдешь от судьбы, солдат, серая скотина! Как ты смел, сукин сын, такое задумать?!» При выходе из департамента его догнал Антонов:

– Домой?

– Нет, к Кукольнику.

Шли молча, враз вытягиваясь перед встречными офицерами. В малолюдном переулке у Соляного городка Антонов спросил:

– Грозил в арестантские роты загнать?

– Грозил… А вы откуда знаете?

– Семеныч, швейцар при Аракчеевом доме, рассказал. Все Шаховского дело: ему, как кость в горле, что солдат своим трудом в люди выходит, да и Попову нагадить охота… Он и газетку намедни генералу приносил… Только я тебе сказать хочу, Лавреша, – не пугайся. Ничего такого Корф не сделает. Сам, как тебя дожидался, адъютанту сказал: «Я его так пугну, что разом про академию забудет». А для отправки в арестантские роты и вовсе вины нет. И Попов не допустит. Так и сказал давеча нашему начальнику отделения: «Я за него просил, пусть с меня и взыскивает…» Ну, а коли что, переведут, скажем, куда, так не тревожься, уж я о Марфе Емельяновне позабочусь… Ну, прощай, мне назад, в департамент, еще нужно…

Нестор Васильевич выслушал Серякова, ни разу не перебив. Только постепенно краснел все больше, так что под конец налился кровью не хуже барона Корфа.

– Не ожидал я такого грубого невежества, – сказал он. – И от кого же? От артиллерийского генерала, почитаемого человеком образованным! Чего же ждать от других господ начальников? От разных армейцев, командующих в Казани, в Рязани?.. – Он встал с кресла, прошелся туда и сюда по кабинету. Постоял, напряженно уставясь на ковер и сосредоточенно теребя нижнюю губу. И вдруг, оживившись, хитро прищурился и обернулся к Серякову: – Эврика! Нашел, Лауренций! Погодите-ка, господин барон! Не будь я Нестор Кукольник, если не сделаю вам подарка! А ты, любезный друг, не вешай пока носа, авось не все потеряно!

– Да что же вы можете против него, Нестор Васильевич? Еще пуще взбесится, да и, верно, упрячет меня куда-нибудь за тридевять земель, – опасливо возразил Серяков.

– Что я против него могу? Прямо действуя, конечно, ничего, – согласился Кукольник, садясь к столу. – Но перо Кукольника и здесь может служить. Сила ума Кукольника двигает обходный маневр против баронского невежества. «В поход! На брань, спокойно и умно!» – как говорит один из рожденных мною героев… Вот я напишу сейчас своему патрону, князю Александру Ивановичу, докладную записку с такой верной приманкой, что она и барона Корфа авось пересилит!..

Он замолчал и стал быстро писать. Серяков замер, присев на угол дивана.

– Ну, слушай! – сказал Кукольник через несколько минут. – Вот какова моя докладная: «Издавая с 1845 года известный вашему сиятельству журнал «Иллюстрация», я постоянно заказываю гравюры на дереве топографу роты № 9 Лаврентию Серякову. Отличные способности сего унтер-офицера не раз обращали на себя внимание лиц, столь осведомленных в художествах, как профессоры Брюллов и Бруни. Однако именно названные живописцы полагают, что для полного развития таланта Серякову следовало бы посещать классы Академии художеств. Я же, со своей стороны, смею добавить, что, будучи с ранних лет кантонистом, то есть принадлежа к наследственному военному сословию, упомянутый Серяков прошел превосходную строевую школу в армии, участвовал в парадах и маневрах войск, нес гарнизонную службу, а посему мог бы в будущем оказать особенные успехи в живописи баталической…» Подпись: «Статский советник и кавалер Нестор Кукольник», число… Вот он, крючок-то, на который, надеюсь, клюнет мой сиятельный кит! Живопись баталическая!! – Кукольник опять хитро подмигнул и потер руки. – Для моего князя, да и для самого государя этот разряд искусства, по правде сказать, куда дороже всех Тицианов и Рафаэлей! – Он встал, подошел к Серякову и указал на свое кресло:

– Теперь садись, перепиши все отменно разборчиво, не так, как рука поэта накуролесила. И последнюю фразу возьми чуть-чуть крупнее, чтоб обязательно бросилась в глаза.

Серяков присел к столу и в точности исполнил приказание. Нестор Васильевич перечел и, видимо, остался доволен.

– Теперь положи наше творение в сию папку, – скомандовал он. – Завтра четверг, значит, будет мой доклад князю и решится твоя судьба. Надейся и молись! А не выйдет, будем думать снова, как оборонить тебя от барона.

Но Лаврентий совсем не надеялся на успех затеи своего покровителя. Он слишком хорошо знал, как может обернуться солдатская судьба. Наверное, министр прикажет сделать запрос, согласно ли с представлением Кукольника департаментское начальство. А уж тогда барон с Шаховским и вовсе сживут его со света. Непременно загонят, может, не в арестантские роты, да в такую глушь, что и думать не придется не только о гравировании, но и о заработке перепиской.

Придя затемно домой, Лаврентий скорее лег в постель, отвернулся к стене. От матушки скрыл и угрозы барона и проект Кукольника, сказал только, что в просьбе отказано, что разболелась голова и хочется скорее заснуть. Марфа Емельяновна поохала над неудачей, предложила заварить малины, сказала в утешение, что в академии сможет учиться, когда выйдет в офицеры. Наконец, не получая ответа, тихонько убрала кое-что, тоже легла и вскоре заснула.

А Лаврентий в эту ночь долго не спал. Чем дальше отходили события нынешнего дня, тем сильнее терзало беспокойство за будущее свое и матушкино, тем больше бранил себя, что послушался совета Кукольника, согласился говорить с Поповым, что не упросил забыть затею о докладной записке. Еще придется идти, как когда-то, по этапу с партией «не вроде арестанта». Но уже по зимней дороге да много-много дальше…

Следующий день в чертежной прошел томительно и тревожно. Серяков отлично понимал, что, если министр, прочтя записку Кукольника, пришлет запрос Корфу, то эта бумага никак не может сегодня прийти в департамент. Понимал также, обдумав за сутки все случившееся, что вчерашние угрозы генерала и вправду не более как желание до полусмерти напугать. Навряд ли барон будет преследовать его, ничтожного унтера, за представление, сделанное Поповым. И полковник получил уже выговор, да и на него самого накричал, как на собаку, потешил генеральское сердце. Значит, сегодня ждать новой грозы не приходилось. И все-таки каждый раз, когда отворялась дверь из коридора в чертежную, Лаврентий вздрагивал и весь сжимался, как, бывало, перед первым ударом розги.

В середине дня его вызвал к себе Петр Петрович. Лаврентий вошел к нему с упавшим сердцем и похолодевшими руками – вот сейчас объявит приказ барона о переводе куда-нибудь далеко… Но полковник только расспросил про вчерашние баронские угрозы и, покачав головой, отпустил в чертежную. Серяков не сказал и ему о проекте Кукольника. Чем больше думал об этой затее, тем неизбежнее казался ее провал. А просить заранее заступничества от новой вспышки генеральского гнева, в котором будет виноват уж целиком он сам, не отговоривший Кукольника, представлялось нечестным. Будь что будет!

Товарищи не спрашивали ни о чем и наперебой старались услужить: двое предложили закончить за Лаврентия бывший в работе план, третий подарил несколько колонковых кисточек. Перед полуднем зашел Антонов и молча подсунул теплый калач и пару крутых яиц.

К концу занятий у Серякова, будто вчера накликал, разболелась голова, должно быть, от недосыпа и волнения. Едва дотащился домой. Через силу пообедал, снял мундир, сапоги и лег.

Казалось, только забылся, а кто-то уже трясет за плечо.

– Вставай, Лауренций, вставай! – повторяет мужской голос.

– Проснись, Лавреша, проснись, сынок! – вторит Марфа Емельяновна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю