355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Лорченков » Последний роман » Текст книги (страница 7)
Последний роман
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:44

Текст книги "Последний роман"


Автор книги: Владимир Лорченков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

Дедушка президента Молдавии Воронина, – равнодушно глядящего на погром правительства, парламента и президентского дворца в апреле 2009 года, – тоже жалеет. Ненавидит Советы. Говорит об этом в интервью румынскому корреспонденту, который в 1942 году опрашивает жителей Бессарабии, вновь занятой румынскими войсками, как им жилось при Советах. Хреново, режет дед. Плачет, поет «Миорицу», обниматься лезет, кажется, он просто пьяный, думает румын с неприязнью, но записывает все дословно и статья выходит в оккупационной газете. Шестьдесят лет спустя эту статью перепечатывают оппозиционные издания Молдавии с заголовком «Дед коммуниста номер один ненавидел коммунистов». Коммунист Молдавии номер один, президент Воронин, глядит на дымящиеся здания в центре города. Варвары бесчинствуют. Ему все равно, он уже заключил контракт на реконструкцию зданий с самим собой и выделил себе 10 миллионов долларов. Пусть их. Воронин глядит на Кишинев с десятого этажа здания президентского дворца, и ни о чем не беспокоится: ходы наверх перекрыты, а в толпе и правда много провокаторов от властей. Как и от оппозиции. Молдавия. Здесь все всегда и во всём замешаны. Сорока метрами ниже, в фундаменте президентского дворца, замурованы кости расстрелянных противников разгона Великого национального Дворца. В 1918 году здесь была протестантская кирха и в ее подвале румынские войска, в ночь после присоединения Бессарабии, прикончили всех противников этого «шага в будущее». Набралось с сотню. Что за ерунда? Внизу какой-то парень волочит за собой не монитор, не стул, не клавиатуру или сейф, в надежде распилить попозже, а большой кусок… картона… бумаги…? Президент Воронин, заключивший контракт с самим собой, и укравший, в стране, по версии оппозиции, все, что только можно, а по версии своих сторонников, почти все, что можно – перегибается через карниз под напряженными взглядами охраны, и говорит, вот черти, ну что за воровской народ, даже фотографии воруют. Охрана хохочет.


26

Григорий не дурак, – понимает, что время его уходит, и революционных романтиков сменят те, кто умеют подшивать дела в папочки, а он, Котовский, не из их числа. Подумывает смыться. Вполне возможно уйти с отрядом в Турцию, вспоминает он свою давнюю идею, но и в Турции сейчас неспокойно, тем более, что товарищи большевики помогли этому их Кемалю-паше прийти к власти, и даже, говорят, сам Фрунзе поехал в туретщину военным советником. Чудны дела твои. Приходит пакет из Москвы. Котовскому, разбои которого большевики упорно считают борьбой с царским, а после белогвардейским, режимами, следует организовать несколько отрядов, способных в течение длительного времени к автономным походам вглубь вражеской территории. Велено Троцким. Котовский много слышал об этом удивительном человеке, превосходном ораторе, и поэтому его огорчает суконный стиль письма, все эти «следует организовать», «войти в расположение». Как-то… сухо! Было бы куда лучше, мечтательно думает Григорий, выйдя во двор дома на берегу Днестра – видна оккупированная Бессарабия, – если бы приказ был написан языком пламенным, революционным. Приказываю перейти Днестр! И в атаку, и без всяких там… Вот было бы здорово, вздыхает Григорий и ласково улыбается черноногой белозубой молдаванке, вынесшей ему таз с водой для утреннего умывания. Грудастая. Григорий даже и не вспоминает девицу Анестиди, и вообще, эти несколько лет после революции, так изменившие уклад жизни края, отодвинули события дореволюционной жизни как будто в далекое-предалекое прошлое. При царе значит при царе Горохе. Руки Котовского плещутся в тазу словно два переполненных жизнью карпа, рядом с тазом падает спелый абрикос, разбрызгав от удара о землю сочную мякоть и сладкий запах, и Григорий вдруг с удивлением думает: а ведь жив до сих пор, полон жизни, полон сока, значит, судьба моя жить долго и счастливо. Молдаванка улыбается. Идет в дом. Ну, и Григорий за ней. Денщик Котовского глядит им вслед пустыми глазами, и отворачивается, чтобы вечером отписать в очередном докладе, что товарищ Котовский пренебрегает поручениями из центра, и проводит время в буржуазных удовольствиях, в то время как… Стучит машинка. Стучит телеграф. Стучат провода. Стучит боек по бумажной ленте, и человек с козлиной бородкой в Москве, слушая расшифровку сообщений, хмурится недовольно и мнет подбородок. Гражданская война вот-вот кончится, и все, что нужно сейчас там делать, так это не провоцировать румын, а сколачивать отряды и готовить, готовить, готовить, а еще один Махно нам не нужен. Прекратить вольницу.

На следующий день Котовский решается уходить, потому что понимает: его пытаются опутать организационными проблемами по рукам и ногам, лишить опоры среди его вольницы, заодно и вольницу присмирить. Уйдем в Персию. Поняв это, Григорий радуется, и думает, что вот она, жизнь-то настоящая – только начинается, и будет это вольная скачка по персиянским просторам во главе верного отряда с белозубой девчонкой за спиной. Велит собираться. Отряд думает, что их поведут на столкновение с какой-нибудь белогвардейской бандой из-за Днестра, которые время от времени приходят, чтобы пограбить Левобережье, как они – Бессарабию. Котовский не объясняет. Дойдем до границы, там все растолкую, думает он, и пишет в ответ Москве бодрую телеграмму, что, мол, все отлично, выхожу на плановую зачистку территории юга от банд… столкновения… вооружения… Чекисты смеются. Наивный как дитя, Котовский – дитя наивной Бессарабии, – собирается, когда ему приносят записку от какой-то дамы, встреча с которой изменит в дальнейшем всю его жизнь. Так, по крайней мере, говорится в записке. Провинциальная романтика. Конверт пахнет духами, это невероятно модный в том, 1922-ом, году, аромат из Франции, разработанный некоей мадам «Шанель». Подделка, конечно. Но запах волнует. Мог ли он устоять? Бессарабский Робин Гуд ведет свой отряд мимо Одессы, и, оставив их под городом, на день покидает расположение отряда, чтобы встретиться на пляже с таинственной незнакомкой.

На пляж Котовский заезжает прямо на коне, – красивый, статный всадник с наголо бритой головой – и запахом спелых абрикосов и французских духов в ноздрях, и видит у самой кромки воды женщину. Глядит в море. Котовский спешивается, оглядывается, поправляет пистолет на кобуре, и идет к даме, оставляя смазанные по краю следы. Ветер в лицо. Котовский глотает соленый воздух и восторг переполняет его, и он внезапно понимает, в чем состоит его предназначение, и что есть та цель, которая манит его сильнее женщины. Рожденный свободным. Рожденный бежать. Мадам, начинает он галантно, – переполняемый жизнью, переполняемый соком, переполняемый осознанием того, что он Есть, – я, как мы и уславлива… Чайки взлетают. Их спугнул выстрел, от которого Котовский падает ничком, лицом в песок, не успев даже обернуться, чтобы увидеть, кто его убил, и не успев ничего подумать толком. Бессарабия теряется в догадках. Была ли девушка? Может, это манекен в женском наряде поставили на пляже? Где прятался убийца? Убийство было из-за женщины или все-таки успели чекисты? Этого так никто никогда и не узнает. Мы тоже.


27

Помоги мне, Боже, поднимает Лоринков глаза к потолку офиса, и напялив на голову кожаные наушники. Вспоминает Крестителя. Тот питался акридами, и носил одежды из верблюжьей шерсти, а на поясе его был кожаный ремень, говорит Интернациональная Библия. Та самая, которую легко может прочитать любой начинающий изучать английский язык, а к ним относится и Лоринков, давно подумывающий сменить место жительства. Манит Новая Зеландия. Прекрасные пейзажи, круглогодичная температура 25 градусов выше нуля и ни градусом меньше, и ни градусом больше, а чем старше становится писатель Лоринков, тем больше ему начинает нравиться набившая оскомину «золотая середина», а еще океан, по которому прекрасный пловец Лоринков скучает. Стало быть, он скучает почти всю свою жизнь, потому что дни, проведенные им у океана, не составляют и года. Особенно запомнилось Баренцево море. Больше всего Лоринкову хотелось бы войти в его воды и поплыть вперед, расталкивая руками ледяную крошку и отфыркиваясь, словно морж какой. Увы. На дворе жаркая в этом году кишиневская осень, и в небо взмывают столбы пыли, которой здесь за пятьсот лет, – еще со времен упоминания кошмарной бессарабской пыли в хрониках путешественника Дионисия Фелиодора – и моря здесь нет. Было сто миллионов лет, но потом отступило, и Молдавия – это дно древнего мезозойского моря, – вся усыпана ракушками, останками древних морских животных, и иногда Лоринкову хочется, чтобы вода снова поднялась и погребла эту странную страну под собой. Вместе с ним заодно. Словно Атлантида какая, шепчет о родине Лоринков, и поднимая глаза к потолку, призывает Бога. Боже, помоги мне, укрепи руку мою и дай праведного гнева, да побольше. Еще Лоринков вспоминает белую девчонку из колледжа для богатеньких, которую поймали трое черных на стадионе, когда она возвращалась со свидания с рафинированным белым парнем – вечный сюжет порнорассказа, бегло просмотренного за утренним кофе. Та тоже кричала Боже, помоги мне. Спокойно. Возьми себя в руки, велит Лоринков, и прибавляет громкости музыке, пытаясь сосредоточиться и найти в мыслях ту опору, отталкиваясь от которой, начнет бросать пальцы на клавиатуру: сначала медленно, потом быстрее, затем, наконец, будет стучать так быстро, что текст потом придется вычитывать не один раз, так много опечаток в нем будет. Мысль не догнать. Было бы что догонять. Лоринков поправляет наушники, и вспоминает. Бога, белую девчонку из порнорассказа, Иоанна Крестителя, вчерашний разговор с братом, предстоящую встречу с приятелем у книжного магазина, прошлогодний заплыв с турецкого берега до одного из одиннадцати греческих островков, расположенных всего в трех километрах от побережья. Сын растет так быстро, поет нервно солист ленинградской группы «Сплин». Лоринков с ним совершенно согласен. Вздыхает. Отодвигает от себя клавиатуру с мыслью, что сегодня явно не его день, как и вчера, как и позавчера, как и все предыдущие несколько месяцев, да и вообще. Будет ли он когда-нибудь еще писать? Неужели это ушло? Лоринкову интересно, но горечи, страха или сожалений он не испытывает, в конце концов, писателей судят по наивысшим их достижениям, и Аксенова, – которого оплакали этим неудачным для него, Лоринкова, летом, – запомнят по «Острову Крым», а не неудачным последним книгам. Бояться нечего. Но что, в таком случае, ждет его впереди. В юности писатель Лоринков часто думал о том, в чем же состоит его предназначение, для чего он? Как сейчас о смерти. Сейчас, о, да, тридцатидвухлетний Лоринков ныряет в сон с мыслями о смерти, оплывая потом на огромном диване, и просыпается с мыслями о ней же, когда сын тихонько ноет ему в ухо «вставай, вставай, да вставай же». Обычно в шесть утра. Ранняя птаха. В двадцать лет он часто думал о том, что у него есть лазейка: брошу все и поеду в Мексику, буду бродяжничать, а то подамся на Галапагосы, спасать гигантских черепах, а может заплутаю в джунглях и стану вождем какого-нибудь слаборазвитого племени, кокетливо думал писатель Лоринков. Много думал. До тех пор, пока жилистая рука судьбы не взяла его за шкирку и не ткнула лицом в то, для чего он и был рожден. Писательство. Зрелище завораживало. Перед лицом его проплывали мириады видений, он нырял в цветные фантазии, и выныривал из них – как расшалившийся дельфин; он видел огромные несуществующие города, он просыпался посреди ненастоящих полей сновидений. Книги писал. Сейчас он, повторимся, думает о смерти не реже, чем когда-то о предназначении. Улыбается. Сдается мне, думает часто писатель Лоринков, смерть и есть мое предназначение, и костлявая ласково улыбается ему из-за левого – где, как известно и хоронятся темные силы, – плеча. Отцу все равно. С тех пор, как у Лоринкова появились дети, он боится смерти исключительно в утилитарном смысле, его беспокоят лишь технические моменты. Будущее детей. Экзистенциальная сторона происшествия, которое случится с ним неизбежно, – о, куда неизбежнее теоретической возможности спасать черепах на Галапагосах, ухмыляется Лоринков, – его не волнует. Я умру. Этого достаточно, считает писатель Лоринков, напоминая себе об этом утром и вечером, днем, в ванной, на улице, и дома, и даже ночью, когда он просыпается из-за чересчур громкой музыки диско-бара по соседству. Воды захотелось. Он идет на кухню, и, прислонив лицо к стеклу, глядит на чернеющую улицу, ожидая рассвет – он знает, что уже не уснет, и утра лучше дожидаться стоя. Он и стоит часа два, пока небо не посерело, и над парком не начинают кружиться вороны, выбирающиеся с ночевки в город. Город просыпается. Писатель Лоринков ставит чайник на плиту, идет в ванную, и глядит на себя в зеркало. Крупное лицо с большими глазами, усы и бородка, которые каждую неделю ровняет ему машинкой жена, и тени под глазами, а дальше он себя рассмотреть не успевает, потому что в дверь стучат. Дом проснулся.


28

После разгона Великого Национального Собрания дела у одного из депутатов, – Дедушки Первого, – идут в гору, и начинается все с того, что на выходе из здания его окликают, и просят подписать какой-то лист. Подмахивает, не глядя. Солдаты, окружившие парламент, – который и не парламент, а так, смех один, простое четырехэтажное здание с просторным залом, в котором стулья поставлены кое как, – косятся на депутатов. Гребанные бессарабцы. Но приказ есть приказ, так что, после подписи, каждому депутату, ошалевшему от столь быстрой смены событий, вручают некоторую сумму денег, и не находится ни одного, кто бы отказался. Дураков нет. Взятки гладки, они всего лишь случайные горожане, которых румыны набрали сюда для того, чтобы придать вид законности случившемуся фарсу, который… Сосед шепчет. Дедушка Первый поворачивается и громко спрашивает, чего это он разводит тут агитацию, и сосед бледнеет, отчего всем становится совершенно очевидно, что волосы у него чересчур кучерявые и подозрительно черные. Жид затесался. Первый расстрел депутата Великого Национального Собрания проходит быстро – солдаты просто вытаскивают упирающегося мужчину из толпы вспотевших, уставших, и мечтающих о том, чтобы разойтись по домам депутатов, и приканчивают того у стены. Закалывают штыками. Это и расстрелом-то называть нельзя, думает Дедушка Первый, на которого эта смерть, – уже десятая по счету, и произошедшая у него на глазах в этот день, – никакого впечатления не производит. Поделом вору мука. Кто знает, не крикни громко Дедушка Первый про агитацию, может, прикончили бы у стены его, а не этого несчастного жида, который, кажется, вовсе и не жид никакой, а самый что ни на есть грек, Анестиди, кажется, его фамилия, и Дедушка припоминает историю, вроде бы случившуюся давненько с дочкой грека и Котовским. А может, слухи. Дедушка Первый ошалело покачивается, стоя в очереди депутатов, подписавших Декларацию о присоединении к Румынии, – получает, после получасового ожидания, деньги, – и выходит на улицу, с облегчением чувствуя, ветерок, задувающий за воротник. Фрак забыл вернуть. Дедушка Первый поворачивается к зданию Собрания, но, постояв несколько минут, и глядя, как из дверей выскакивают, один за одним, измученные люди, машет рукой. От греха подальше. Спешит к знакомому торговцу, у которого оставил деньги и повозку, спешит поделиться новостями, после чего выбирается потихоньку из города. Заставы перекрыты. Господин лейтенант, обращается Дедушка униженно к молодому пареньку, который скучает на выезде из города, глядя, как подчиненные разыгрывают в кости лохмотья какого-то забитого до смерти еврея, погромы вот-вот начнутся. Говори. Нельзя ли мне покинуть город, я, видите ли, начинает бормотать дедушка, но тут лейтенант – почему все они лейтенанты, Румыния словно бы сослала всех своих лейтенантов в Бессарабию, думает Дедушка Первый, – поворачивается. Вид у лейтенанта отсутствующий. Возвращайся в город. Господин лейтенант, пытается зайти с другого боку Дедушка Первый, с вами говорит депутат Великого Национального Собрания, принявшего решение о присоединении нашего края к вашей благословенной стра… Экий прыткий. Офицер пожимает плечами, и возвращается к наблюдению за солдатами, бросив на ходу странную фразу о том, что Бессарабия это странный край, завораживающий свой меланхолией, настоящая черная дыра метафизики, и много лет спустя бессарабский писатель Лоринков возьмет эту фразу эпиграфом к одной из своих книг, так ему понравится эта фраза. Изречение Чорана. Лейтенанту Чорану фраза тоже нравится и он спешит записать ее в небольшой блокнотик, который всюду таскает с собой, вызывая насмешки жизнерадостных сослуживцев, те говорят, что лучше бы он по девкам шлялся и вино с сослуживцами пил. Наш писака. После лейтенант Чоран, оперевшись на стек, глядит на игру в кости, демонстративно не обращая внимания на молдаванина, и Дедушка Первый понимает, что из города ему не выбраться, по крайней мере, по дорогам. Что делать. Оставить повозку в городе и брести в село пешком чересчур хлопотно, да и жалко добра, так что Дедушка Первый поневоле решает стать городским жителем, и перебирается в Кишинев, или, если точнее, Кишинев не выпускает его, и в городе становится на одного жителя больше. Добро пожаловать.


29

Ночь 12 октября 2007 года в Кишиневе выдается невероятно жаркой, что, в общем в Молдавии, теплая погода которой скорее преувеличение, нежели правда, дело странное. Природная аномалия. Жители города выбираются в парки с разбитыми асфальтовыми дорожками, и редкими кусками тротуаров, белеющих над выбоинами дорожек, словно редкие зубы алкоголика. Городская разруха. Голоса звучат над городом до полуночи, пока температура не опускается до тридцати градусов и можно хотя бы на какой-то срок уснуть. Лоринков храпит. Все дело в нервах и избыточном весе, который, как ни сгоняй, появится снова, – особенно если в магазине рядом с домом появился отдел свежей выпечки, – думает жена писателя, и толкает того ногой. Слону дробина. Приходится тормошить Лоринкова, и он, приподнявшись над кроватью, несколько минут не может понять, в чем же, собственно, дело, а когда понимает, перебирается на пол, чтобы никому не мешать. Снова засыпает. Писателю Лоринкову снятся триста лет Кишинева. Ему видится сон о городе, в котором он спит, ворочаясь на кровати, – весь мокрый, как большая, обессиленная рыба, и на тело мужчины на полу глядят сверху души всех жителей этого города. Всех, когда-либо бывших здесь за те триста лет, что Кишинев – город. Снятся поля. Бескрайние поля, которые отлипал от горизонта первый государь Бессарабии, которой тогда еще и не было, – невысокий злобный человек, звали его Штефан Великий. Нервный молдаванин. Ох, чего только не вытворяли банды сброда, который Штефан набирал со всех окрестных земель и делал их армией, осужденной на погибель в очередном сражении с турками. Сорок сражений. Сорок армий, и после каждой выигранной битвы, после каждой пирровой победы, – а иными они быть и не могли, слишком велик был противник, – коротышка Штефан набирает новую армию, а призраки старой отправляются на небо, на низкое бессарабское небо, цеплять крючьями ноги небесных коней и охотиться на Большую и Малую Медведиц, да прекратите же вы так бить и колоть их, ворочается во сне беспокойно Лоринков. Штефан смеется. Маленький ублюдок, предавший двоюродного брата, о котором позже писатель Стокер написал полную нелепиц книгу, Влада Цепеша – для интеллигентного Лоринкова это источник вечного комплекса вины перед румынами, – Штефан был женат на сестре Ивана Грозного, и она проезжала через Кишинев. Еще поселок. Маленькое селение, затерянное в полях, потому что холмы здесь появились много позже, они стали результатом деятельности человека, отлично знает Лоринков, ведший краеведческую рубрику в местной газете несколько лет. Вонючий поселок. Загаженное мухами местечко, в котором было несколько стад, пару крестьянских домов, два-три спившихся армянина, один грек, пару молдаван и, вероятно, еврей-другой. Проклятая дыра. Она снится Лоринкову собой пятисотлетней давности и писатель не в силах оторвать тело от пола, жалобно стонет во сне. Видит холмы. Вот они, наконец, появились из-за того, что землю передвигали – то дом построят, то церковь возведут, и каким-то странным для людей образом на месте этой дыры появилось нечто, что уже вполне можно назвать деревней. Рядом река. Судоходный Бык, это верно, – правда, летописцы забывают добавить, что корабли, шедшие по этой реке, были обычными лодками, какой флот, о чем вы. Лоринков всхлипывает. Воды реки Бык, вышедшие из берегов, – а случалось такое нередко, потому что четко очерченных берегов у неглубокого Быка не было, – подкрадываются к его телу и поднимают его над полом. Край меняется. Пыльные поля, по которым еще татары скакали, когда в Оргееве столицу Золотой Орды основали, меняются пыльными холмами, и от одного холма к другому несется всадник с головой на копье. Посланник султана. Печальный плач несется ему вслед из дворца в Яссах, через Прут, через Кишинев, это воют женщины, за триста лет научившиеся в Бессарабии лучше всех в мире оплакивать своих покойников, потому что смертей было много. Турки старались. В очередной раз бессарабская знать предала следующего своего государя, воткнули кинжал в спину, а голову отрубили и послали в Стамбул. Нация предателей. Лоринков выныривает под мостом через Бык и оглядывается: внизу суетятся люди, а сверху по Измайловской горке, которая еще просто горка, идут вереницей какие-то люди, много людей. Русская армия. 1810 год, это Кутузов ведет своих солдат, чтобы победить Порту, и Румянцев ведет, чтобы разгромить турок под Ларгой и у Кагула, и Лоринков глядит им вслед, пытаясь перекрестить онемевшими пальцами, но те не слушаются, потому что во сне он отлежал руку. Тьма спускается. Заря встает. Лоринков глядит на город сверху и уже не узнает его: грязное местечко – и это еще до появления каких бы то не было евреев, так что зря часто сваливают на них эту местечковость, думает он – превращается в провинциальный город Российской империи. Город разросся. Кучка грязных домишек у вонючей реки становится небольшим населенным пунктом с мощенными булыжником улицами, главным проспектом, несколькими особняками, и учреждениями, появляется главная площадь, и, самое главное, парк. Первая зелень. Позже она разрастается: с каждым годом зеленое пятно увеличивается и увеличивается, а в пятидесятых годах двадцатого века пятно буквально взрывается. Город озеленяют. Пока Дедушка Первый умирает от голода у кишиневского железнодорожного вокзала, молдавские комсомольцы, – пошатываясь от голода, – разбивают парки во всех районах столицы. Дедушка Первый закрывает глаза, а писатель Лоринков открывает глаза, и видит, как огромную яму посреди город заполняют водой, обсаживают со всех сторон деревьями и называют это «Комсомольским озером». Вода плещется. Лоринков взлетает во сне над городом поворачивает голову, и видит, как город переживает второй – после прихода русских – бум. Советский период. В Кишиневе растут жилые кварталы, здания балета, оперы, цирка, школы и поликлиники, в Кишиневе появляется планетарий, который открывают в старой церкви, Кишинев растет и процветает. Лоринков стонет. Во сне все происходит чересчур быстро: еще минуту назад перед ним бегали зубры, которых в Бессарабии водилось в изобилии, а сегодня в Краеведческом музее Кишинева открывается для гостей столицы экспозиция – чучело последнего зубра, застреленного советскими охотниками в 1949 году, проходите спокойно, товарищи, не толкайтесь. Музей белеет. Небольшое здание в мавританском стиле с зубцами наверху, он работает сто лет без перерыва, за исключением тех десяти лет, что при румынской оккупации – или воссоединении, как вам будет угодно, в Бессарабии все двояко, нет ничего определенного, – там располагалась контрразведка. Одно слово. Пили, буянили, да водили шлюх, и особенно популярна была с 1922 по 1924 годы, невероятно развращенная проститутка, фамилию которой произносили на румынский манер по-мужски, – Александра Копанский, – и от которой вышел, расстегиваясь, навстречу своей судьбе будущий депутат Великого национального Собрания Дедушка Первый. Затейницей была. В 1924 году, накопив денег, решила порвать с распутным прошлым, справила документы, открыла шляпный салон, да только мужчины нашли ее и там: шлюха что ни откроет, получится все равно публичный дом. Пришлось уехать в Бухарест. Контрразведка свирепствовала. Что только с молдаванами не творили, пальцы ломали, пытали, а иногда и расстреливали, – да только, когда пришли немцы, все это показалось цветочками, потому что от румын можно было откупиться. Грехи тяжкие. Ветер проносится и исчезает контрразведка, в городе раздается салют, это пришли русские освободители нас от самих себя, и на столе с огромной картой края – музейный экспонат, датировано 1642 годом, – уже не скачут голые пьяные проститутки, не дымятся на нем пепельницы с горами не потушенных папирос, не крутятся бутылки, полные вина. Ветер всё унесет. Уносит он от музея и Лоринкова, которому снится, что прошло еще несколько десятков лет. По источникам и ручьям Лоринков попадает в другие парки города, переплывает из одного озера Долины Роз в другое, проносится над небольшими прудами между районами Рышкановка и Чеканы, а потом поднимается высоко, на самую телевизионную вышку города. Огни гаснут. Ночь все еще сильна, но огни гаснут, и Лоринков догадывается, что это новые времена наступили, при которых Кишинев, да и вся Бессарабия, с неба выглядят черной дырой, на что жалуются все летчики всех авиакомпаний, обслуживающих рейсы над данной территорией. Черное пятно. И это лишь одно из сотен ухудшений, произошедших с Кишиневом с тех пор, как отсюда снова уходит твердая власть – русская ли, румынская ли, турецкая ли. Лоринкову снится, как осыпаются деревья в общественных парках, как без ухода вянут цветы, и камни с клумб разлетятся, и за ними и скульптуры и скамьи разлетаются, будто пена под ветром; снится, как высыхают озера, как на месте прудов, украшенных кувшинками, появляются ссохшиеся черные рты оврагов. Город осыпается. Крошатся камни, исчезают канализационные люки, лопается краска на чугунных решетках, пропадают чугунные решетки, застывают навсегда лифты, истончаются стекла в домах, выходят на улицы миллионы крыс, привлеченных, – как когда-то в Гамильтоне, – музыкой, но не флейт, а музыкой из колонок, установленных на центральной площади. Колонки ревут. Толпы ревут, посреди площади трибуна, с которой люди кричат что-то в небо. Это очередное Великое Национальное Собрание, по традиции, превращенное в Бессарабии в фарс, это очередная независимость, которую – по традиции, – Бессарабия не знает куда девать и не знает, что с ней делать. Лоринкову снятся 1989 год. Снятся каменные блоки на выездах в город, вооруженные патрули, и это уже 1992 год: генерал Лебедь, брат полковника Лебедя, глядевшего с похмелья какой-то фильм про ударников производства в кинотеатре «Искра» напротив дома Лоринкова, спасает Бессарабию от позорного поражения. Снится 1995 год – в городе происходит первое наводнение, потому что канализационные стоки не чистили шесть лет, и в Кишиневе на дороге тонет первый прохожий, случай невероятный и дикий, а потом к таким происшествиям город привыкнет.

Кишинев, разбросавшийся на семи холмах, как человек, изнывающий во сне от жары, становится похож на каменный город, брошенный людьми в джунглях. Трава побеждает. Лианы мягко обнимают колонны, ползут по стенам зданий, чтобы задушить их, по улицам скачут мартышки, а в подвалах находят приют смертоносные кобры. Мартышки хохочут. Они садятся на скамьи, надевают на головы брошенные людьми короны, с раздражением отмечает Лоринков, они могут даже накласть в унитаз, потому что видели нечто подобное когда-то, но разве в состоянии они поддерживать систему водопровода? Нет. Несколько десятилетний город еще держится, поражая воображение случайных путешественников, а после зелень побеждает. Прошлое развеивается. Есть два города, которые были и перестали быть, и один из них звали Макондо, а со вторым сейчас доживаю его век я, думает Лоринков во сне.

Вода смывает город. Ветер сдувает город. Исчезают улицы, слетает плитка с мостовых, закрываются больницы и заводы, пропадают светофоры, зато появляются стаи бродячих собак, поражающих воображение даже бывалых туристов, крыши становятся дырявыми, подъезды пугают, тьма, тьма сгущается над Кишиневом. Наступает последняя стража, и перед рассветом над городом становится особенно темно, Лоринкову приходится старательно вглядываться, чтобы хоть что-то разглядеть во сне. Видит цикл. Город, появившийся из ничего, в ничего и превращается: вновь становится пыльным, заброшенным среди полей местом, исчезает, разрушается, и камни порастают травой. Рожденный из тлена тленом и становится. Лоринков ворочается на полу, оставляя после себя мокрые следы, и прикрывает лицо руками. Страдает от жары. Кишинев тяжело стонет под грузом жаркого воздуха, Кишинев истекает влагой, и ему невдомек, что на него глядит кто-то сверху. Писатель Лоринков глядит во сне на свои владения, свой удел, данный ему Богом в безраздельное прижизненное пользование до конца времен, писатель Лоринков глядит на свою вечную ссылку и свой вечный дар. Писатель Лоринков глядит на Кишинев. Город просыпается.


30

Пока мужчины занимаются своими невероятно важными делами – войной, работой и посещениями борделей, – Бабушка Первая поет колыбельные младшей сестре и мечтает о муже. Седьмая дочь. Ничего особенного, потому что после нее в семье рождаются еще три девочки– итого, ровным счетом, десять невесть, и отец Бабушки Первой глубоко задумывается. Из этого состояния меланхолии его не выводит даже призыв в армию и отправка на фронт, куда-то очень далеко, на Дальний Восток. Бить япошек. Зачем ему нужно бить япошек, здоровущий мужик ростом в два с лишним метра, уроженец Буковины, знает отлично. Злые косоглазые. Если мы япошку не поколотим, объясняет он Бабушке Первой, которая тревожно глядит на сборы папеньки, он придет сюда и всех нас заставит на себя работать, куклу твою отберет, а тятю и маму скушает! Бабушка плачет. Не реви, смеется отец и уходит на войну, чтобы вернуться спустя полтора года живым и невредимым, в полной уверенности, что если бы япошку по носу не щелкнули, тот бы у дочери куклу отобрал и мамку с папкой скушал. С возвращением. Ветеран японской войны, отец Бабушки Первой славится на все село Машкауцы тем, что может взвалить себе на плечи четыре мешка зерна и подняться, не держась за лестницу, на второй этаж дома. Всегда спокойный. Как и все, кто обладает недюжинной силой, добродушный мужчина, – за все благодарный судьбе, просто слегка озадаченный наличием десяти дочерей, – отец Бабушки Первой женат на истеричке. Нервная баба. Жену он любит, а та, вечно дерганная и чем-то напуганная, притягивает к себе неприятности, словно магнит и, кажется, Бабушка Первая наследует эту неприятную черту от матери. Будто сама кличет! Когда отец уезжает в поле, чтобы там поражать односельчан количеством мешков, поднятых и на телегу брошенных, – в село приходят цыгане. Времена вегетарианские. Так что цыгане пришли без дурман-травы, цыгане никого не украли, они просто зашли во двор Бабушки Первой, и, на глазах у испуганного ребенка, оставили мать в дураках. Наплели с три короба. Если порчу, что на твоем ребенке, не свести, – говорит качая головой, седой цыган, – то плохо вам всем будет: через три года дети начнут умирать. Мать охает. Всегда напуганная, с глазами на пол-лица, вечно подавленная, в депрессии, кудахчет по любому поводу, и от малейшего шороха грохается оземь. Ударяется в слезы. Не плачь, милочка, говорят цыгане, есть способ. Уходят, нагруженные добром, – его они обещают сжечь в полнолуние на могиле утопленника, и после того все чары с Бабушки Первой будут сняты. Кстати, где она? Мать взмахивает руками, заливается слезами, и бегает по двору с раскрытым ртом, потому что еще и ребенка прошляпила, да и дом обокрали, только сейчас начинает понимать она. Бабушка Первая бежит. Папа-папа, кричит она и машет рукой с дороги, и с радостью видит, как в поле распрямляется огромный столб. Отец. Папа-папа, кричит Бабушка Первая и теплая волна подхватывает ее, несет над полем, и бросает прямо в руки отца, чье задумчивое лицо, всегда спокойное, успокаивает и саму девочку. Цыгане маму воруют! Оставив девчонку на поле с соседями, отец спешит к дому, рывком отбрасывает ворота, глядит на заполошную дурную жену, что хныкает на пороге – слезы в три ручья, и знает же, дура, что не бью и не стану никогда, – и бросается в погоню. Нагоняет в версте. Огромные кулаки падают с неба на цыган, – словно молнии пророка Илии, – и седой старик, рассказавший матери Бабушки Первой про порчу, остается лежать на дороге с пробитой головой. Сдохни, тварь. Не злобливый отец, на войне старавшийся стреляться куда-то очень сильно поверх голов япошек – косоглазый он дурак, ну так ведь и него дети есть, – и дававший волю лишь в рукопашных, на этот раз звереет. Бьет до смерти. Уцелевшие остатки табора уносятся с криками и воплями, в лес. Берегись цыган. Никогда, слышишь, никогда, говорит вечером отец Бабушке Первой, порядок в доме восстановлен и все имущество на месте, НИКОГДА не верь цыганам, понятно? Девочка кивает. Уроки отца не идут впрок, и любой психолог, – например Эрик Берн, книгу которого как раз изучает, в надежде приступить к психологическому роману во всеоружии анализа, писатель Лоринков, – объяснил бы отцу, что он совершил акт анти-программирования. Запутал ребенка. Не верь цыганам, но верь всем остальным, слепо полагайся на любого другого обманщика, – вот что сказало, злобно хихикнув, подсознание отца Бабушки Первой, а девчонка покорно это проглотила. С точки зрения Берна, конечно. Хотя возможно, что сам Берн, – еврей Берстайн с бессарабскими корнями, взявший псевдоним в этом жестоком протестантском мире, – с этим бы поспорил. Девочка кивает. Никогда больше она не поверит цыгану, но всегда ее будут обманывать остальные, так что отрицательное программирование можно считать, безусловно, состоявшимся. Бабушка Первая растет. Выходит замуж седьмой по счету – как и родилась – за Дедушку Первого, положительного парня из бессарабского села, который забирает жену к себе, и так водится спокон веку, слегка колотит. Для Бабушки Первой, чей отец никогда – хотя не раз и заслуживала – не трогал свою жену иначе, кроме как в постели, делая одну из своих десяти дочерей, это становится шоком. Бежит домой. Несколько дней добирается по плохим дорогам Бессарабии в Буковину, и в доме отца, поразив своим появлением его, и страшно напугав – она боится даже собственной тени, с раздражением думает уже женщина Бабушка Первая, – мать. Горько жалуется. И впервые в жизни сталкивается с предательством своего нежно любимого и любящего отца, – тот отправляет ее к мужу, объяснив, что это доля такая у нее, женская. Привозит дочь. Дедушка Первый недоумевает. Никакой злобы против жены у него нет, недоуменно объясняет он отцу супруги, просто побил слегка за провинность небольшую, ну так ведь и положено, разве нет? Отец кивает. Бабушка Первая замыкается. С тех пор Дедушка Первый старается не распускать руки, потому что и правда поколотил жену без злого умысла. Живут достойно. Бабушка Первая рожает четырех детей, и двое из них мальчики, чему Дедушка Первый – зная об отсутствии наследников у тестя, – очень радуется. Сыновья гарантируют продолжение рода. Так думает Дедушка Первый, всячески балуя мальчиков, которые будут страдать от голода всю Вторую мировую войну; будут недоедать те несколько лет, что пройдут после Второй Мировой войны; и умрут от голода в 1949 году, и младший в бессильной попытке съесть хоть что-то, замрет с обмусоленным кулаком во рту. Дедушка Первый улыбается. Двое мальчиков, – обещание продолжения рода, – растут в его доме. Дедушка Первый знаменитость. В своем селе он известен, как депутат Великого Национального Собрания, которое и присоединило Бессарабию к Румынию, и старики каждый раз просят Дедушку Первого рассказать, как оно все было. Румыны зверствуют. По молдавским селам носят на палке фуражку румынского офицера, и если прохожий не поклонится, его ждет десяток ударов палкой по пяткам. Турецкое наследие. К Дедушке Первому претензий нет – все знают, что он стал депутатом Собрания совершенно случайно, да и слишком мудры люди на земле, чтобы кого-то за что-то осуждать. Случилось, потому что случилось. И Бессарабия и Буковина сейчас находятся в составе Румынии – потому Дедушка Первый и смог вывезти себе из Буковины жену, – и Бухарест подумывает о том, чтобы прихватить себе еще немного территорий. Восточная Европа бурлит так же, как и в конце 20 века. Здесь каждый второй – Наполеон, венгры мечтают о Великой Венгрии, румыны – о Великой Румынии, словаки – Великой Словакии, ну и так далее, но на самом деле всем этим аборигенам следует хорошенько вымыть шею, почистить сапоги, и научиться вести себя в приличном обществе, с раздражением восклицает русский монархист, бессарабец Крушеван. Лоринков кивает. Дедушка Первый, – счастливый отец пока еще одного сына, – рассказывает на сельской попойке о том, как Бессарабия стала частью Румынии, и староста благосклонно кивает, потому что история с десятком расстрелянных на этот раз оглашена не была. Живой очевидец! А расскажи, просят Дедушку Первого, как ты стал кишиневским жителем на несколько месяцев, и в зале хохочут, и свечи в большой комнате – каса маре («большой дом», рум.) – мерцают, потому что уже ночь. Все стихают. Все свои, выпивают только мужчины, так что Дедушка Первый может начать издалека, с достоинств той самой девчонки, – буквально с которой его сняли, чтобы вершить историю, два солдата и лейтенант, ими командовавший. Выхожу, застегиваясь… Мужчины хохочут, мотыльки беспокойно кружат над свечами, сверху подмигивают бессарабские звезды, одну из которых воевода Штефан снял, чтобы приколотить к своему щиту перед тридцать шестым победным сражением, а село спит. Бабушка Первая знает. Но никаких претензий к супругу у нее нет, поскольку все это приключилось с ним задолго до их свадьбы, взятки гладки. Кто же из мужчин не шлялся по доступным женщинам по молодости, хотя кое кто не шлялся, твердо знает Бабушка Первая. Ее отец. К сожалению, этот достойный усатый мужчина давно женат на маленькой, вечно напуганной, с нездоровым цветом лица, женщине. Ее матери. Бабушка Первая поджимает губы – похоже она становится моралисткой – глядя, как в соседний дом, где живет вдова, пробирается кто-то из сельчан. Отправляется в город. В 1938 году в Кишиневе очень весело, и хотя молдаван и и собак не пускают в парк и не разрешают ходить по тротуарам, зато даже стоя на проезжей части дороги можно увидать столько интересного. Памятник королю Михаю. Знаменитого борца Заикина, который, – хотя он и русский, – приехал в Бессарабию, чтобы переждать нашествие красных дьяволов на Москву, и вернуться, когда все успокоится. Экипажи. Нарядных дам. Щеголеватых румынских офицеров. Но Бабушке Первой нельзя долго стоять на дороге, еще экипаж заденет, да и домой надо будет вернуться сегодня же, так что она спешит на базар. Центральный рынок. Единственное место Кишинева, которое не изменилось за триста лет. Кишиневский рынок это место, где прекращаются все войны. Преступник, укрывшийся на кишиневском рынке, не подлежит выдаче. Новости кишиневского рынка самые интересные. На кишиневский рынок выходят, как в свет. Кишиневский рынок священен. Бабушка Первая, пораженная шумом и гамом рынка, – евреи носят бублики на связках в рост человека, молдаване торгуют с повозок, армяне прищуриваются, греки прицениваются, поляки бранятся, татары цыкают, Вавилон реинкарнировался и ожил в кишиневском рынке, – становится в углу. Робко торгует. Художник-великан уронил на кишиневский рынок свою палитру, и по земле разбрызганы все возможные краски; гигантский парфюмер уронил на кишиневский рынок пояс со скляночками, и здесь ожили все возможные аромат;, здесь все галдит и шевелится, как живой ковер джунглей между Эквадором и Перу, где зарастают лианами брошенные поселения мигрантов из Бессарабии. Голова кружится. Что это у тебя, дочка, спрашивает старушка-божий одуванчик, подошедшая к Бабушке Первой и та пристально всматривается в покупательницу. Не цыганка ли? Кажется нет, и успокоенная Бабушка Первая объясняет старушке, что пришла торговать козу, замечательную молочную козу, которая в хозяйстве попросту не нужна, – дела идут хорошо, и хоть молоко у нее и прекрасное, но им с мужем и детишками просто не нужно, понимаете, кстати, детей у них уже трое и, сдается ей, с мужем они на этом не остановятся, пусть госпожа покупательница не поймет ее превратно, с мужчиной, понятное дело, она бы в жизни о таком не заговорила! Бабушку Первую несет. Знает ли уважаемая госпожа покупательница, спрашивает она, семейство Лянку из Рышкан, которые приходятся кумовьями ее родне с Буковины, да, разве она не говорила госпоже, что сама она родом с Буковины, соседями их были евреи Крейцеры, один из которых пытался найти свое счастье в Латинской Америке, вы только себе представьте, но, конечно, ничего у нее не вышло, пропал, как в воду канул, а здесь, между прочим, остались дети и семья, нет, у нее, Бабушки Первой, муж вовсе не такой, хоть и поколотил ее однажды, ну, в самом начале семейной жизни, знаете, как оно быва… Что, простите? Ах, коза. Всего тридцать леев, госпожа, конечно, тридцать румынских леев, это справедливая цена, говорит Бабушка Первая, на что старушка кивает головой, потому что цена и правда справедливая. Тридцать леев. Одиннадцать лет спустя, глядя как умирают от голода ее дети, умирающая от голода Бабушка Первая не раз вспомнит ту козу и то молоко, что могла бы дать эта коза, и глаза Бабушки Первой будут преисполнены слезами, уж что-что, а плакать она по-любому поводу умела отлично. В мать. Ох, восклицает старушка. Забыла деньги, говорит она, – вот беда, доченька, придется мне возвращаться к себе домой, даже не знаю, смогу ли вернуться к сегодняшнему дню на рынок, жаль мне тебя, а вдруг никто не купит? И правда. Давай, говорит старушка – слава Богу, не цыганка, верить можно, – я возьму у тебя козу, пойду домой, а сама племянника отошлю к тебе с деньгами, а чтоб ты спокойна была, вот тебе мой платок, только не уходи, пока денег не принесут. Как же я без платка?! Бабушка Первая, преисполненная радости из-за того, что кто-то выслушал ее историю об истории соседей ее соседей и крестников ее кумовей, отдает козу, берет дешевенький платок и честно стоит до самого закрытия центрального рынка города, который скоро расцветет, чтобы потом обратиться в пыль, в ничто, и ветер дует в одинокую упрямую дуру все сильнее. Облака бегут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю