Текст книги "Последний роман"
Автор книги: Владимир Лорченков
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Всего Бессарабия выслала пятнадцать тысяч человек, – это были кулаки и члены их семей, – причем первоначальная цифра плана предусматривала семь тысяч, но постарался глава республики Коваль. Перевыполним план! К тому же, чем больше людей ссылали, тем больше становилось виновных в голоде, который наблюдал Косыгин и от которого спас Косыгин, уехавший из Кишинева через неделю, причем на вокзал он шел опять же пешком, глядя на оживающий постепенно город, и сопровождало его все руководство республики. Тепло простились. Обняв по очереди двадцать мужчин, половину из которых расстреляли полгода спустя по его представлению, Косыгин уселся в вагон и паровоз тронулся, и ехал ровно и быстро, потому что состав был не простой, а спецсостав. Помедлили единожды. На подъезде к Тирасполю пришлось минут десять ждать, пока охрана не разберется с глупым машинистом паровоза, волокшего за собой длинную цепь теплушек, которые Косыгин начал считать. Пятнадцать вагонов. Невероятное количество скота, подумал Косыгин, но тут его поезд, – которому бестолковый машинист грузового состава все же дал дорогу, – пополз вперед, и министр увидел в одном вагоне сорванный кусок обшивки, а за ним людей и все понял. Отвернулся. Но перед этим Косыгин взглянул на человека с курчавыми волосами, стоявшего в теплушке ровно, и показался он Косыгину почему-то одноруким, и несколько секунд мужчины глядели друг другу в глаза, после чего министр, как мы уже сказали, отвлекся, и то была единственная встреча Дедушки Второго с Косыгиным. Поглядели, отвернулись.
В теплушке Дедушка Второй подбадривает семью, и с нетерпением ждет, когда они прибудут на новое место жительства, хотя и знает, что ехать будут долго, ведь в войну он почти до Сталинграда дошел. Дезертировал. Пока добрался домой, в Бессарабию, туда же и советские войска пришли, так что Василия схватили, одели гимнастерки и велели искупать вину, и дойти пришлось до самой Вены, где Дедушка Второй был ранен, и пробыл в госпитале до конца войны. Да уж, поездил. Вернее, походил, так что свое нынешнее путешествие в теплушке Дедушка Второй, – едва отошедший от голода, – воспринимает как подарок судьбы. Ведь могли бы пешком всех отправить, как при царе.
К концу поездки, правда, Дедушка Второй стал очень сомневаться в том, что правительство СССР оказало ему услугу, отправив в полуторамесячное путешествие в вагоне для скота с семьей. Старший умер. Это поразило Василия в самое сердце, он не хотел верить, и несколько дней прятал тельце в углу, пока не убедился, что ребенок действительно мертв, а когда понял, то все равно еще день не выдавал труп. Ждешь чуда? Сектантов везем, спросил один охранник другого, на что тот глубокомысленно заметил про самолеты и бога, и ткнул штыком мертвого сына Дедушки Второго, – проверить, правда ли мертвый, – и велел выбрасывать дохлятину. Бросай! Даже проститься не дали, секунда, и вот его нету, старшего обожаемого пацана, которого Василий втайне от самого себя любил больше всех, и засыпать рядом с которым любил, поглаживая мальчишкину голову, и которого спас от голода ценой своей собственной руки. Пропал как сон. Василий завыл было, но потом под внимательным взглядом конвоира спохватился, и сжал зубы, сволочь только и ждет, чтобы ты дал слабину, так что Василий переполз – к середине поездки стоять уже сил не было – к жене с уцелевшими детьми, и стал ждать Сибири. Та показалась.
Огромная, все в белом, словно Бессарабия на Рождество, – только в сотни тысяч раз больше, – она поразила сосланных молдаван, разразившихся горестными воплями. Василий успокаивал. Правда, и его мужество оставило, когда поезд остановился в лесу, всем велели вылезать из вагонов, построили у насыпи и объяснили, что здесь им и жить, первые два года разрешается обустраиваться, а потом будете трудиться на благо страны. Развели огонь. И оставили полторы тысячи человек без инструментов, укрытия и еды, прямо под открытым небом, за два часа до сумерек. Василий зашевелился. Большое пламя разнесли на несколько сотен костров, и у одного из них Дедушка Второй оставил семью, а сам пошел в лес ломать ветви потоньше. Стояли ночь. Детей грели над огнем и у огня, пока мужчины делали что могли, чтобы хоть какое-то пристанище обустроить, и где появились зачатки землянок, а где подобия снежных шалашей, и постепенно люди вросли в Сибирь, как наступающие под шквальным огнем пехотинцы – в землю. За год! Если прокрутить это время как на кинопленке, то усыпанный черными точками снег превратится в еле дышащий, но все же поселок, правда, людей в нем будет значительно меньше, чем по прибытии, потому что половина вымерла, и среди них еще один член семьи Дедушки Второго. Это жена. Иду присмотреть за старшим. Василий Грозаву остается вдовцом с двумя детьми на руках, и средняя, – шепчутся люди, – не похожа на человека, способного пережить еще одну зиму, хоть отец и поит ее еловым отваром. Не уберег. Умирает и дочь. К осени 1950 года Василий Грозаву остается отцом единственного сына, младшего, и Василию часто кажется что Папа Второй – а это он – делает все, чтобы забыть вкус отцовской руки, всё, но чаще всего, просто ест снег. Еще и от голода. Если бы точно знать, что Сталин, кровопийца поганый, в отношении которого у Дедушки Второго не осталось никаких иллюзий, скоро помрет, можно было бы еще потерпеть, но Усатый кажется всем вечным, да он вечный и есть, что и доказывает нам до сих пор, глядя отовсюду, где только можно наклеить его портрет. Сталин вечен. Плюнув на все, Василий решает совершить еще одну попытку и написать письмо, – надавить на отцовские чувства Маршала, ведь потерял же он сына, – попробовать разжалобить, и пусть хотя бы младшего, уцелевшего, можно будет отправить куда-то в город, где есть больше еды и не так холодно. Делает последнюю ставку. Пишет Сталину.
10
Москва Кремль Товарищу Сталину лично в руки снова
«Товарищ Сталин Маршал как же так вы могли поступить с моей семьей неужели вам никогда не страшно думать о том что на том свете ждет. А между прочим черти и дым и скрежет духовный и зубовный нас учили, да и вас тоже, я же знаю что Вы Сталин семинарист стало быть тоже закон Божий изучали хоть и велите нам теперь писать слово Бог с маленькой буквы словно он какой-то зампердпотылу. Сталин я обращаюсь к вам как к отцу, я хочу сказать пожалейте моего маленького сына Николая Грозаву ему шесть лет он еле выжил в Сибири первые полтора года и он не выживет еще здесь я это вижу, я боюсь что он умрет, а разве это правильно, никто в живых не остался кроме нас, старший умер еще в дороге, а ведь первенец, первый сын, вы что не понимаете, так нельзя. Кольнули в ногу штыком да Боже ты мой там и мяса никого не было Сталин понимаете вы это, а потом сказали бросай и если бы я не бросил пристрелили бы меня и все семья бы погибла да она и так погибла лучше бы я не бросил лучше бы я убил кого-то из них. Сталин не будьте палачом. За что вы мне мстите я не понимаю, да я служил в румынской армии, но ведь дезертировал да и пошел туда не добровольно нас заставили я при первой же возможности сбросил эту форму не хотел воевать против страны Советов верил что власть там трудового народа я и сейчас верю но разве можно так с детьми Сталин? Послушайте Сталин это еще не все ладно старший умер а ведь первенец первенец я же вам говорил уже да, ну ладно, следующей жена умерла, все пыталась согреться перед смертью, текла кровями по-женски и как кричала из-за этого а ведь мы с вами мужья мы знаем женщина бывает терпеливее мужчины терпеливее мула терпеливее земли. И она кричала. Как кричала Сталин когда я вспоминаю как она кричала у меня кровь стынет в жилах а ведь она у меня и так там с мелким ледовым крошевом потому что мы замерзаем и нет горячего питания чтобы согреться изнутри. Я боюсь за младшего. Дочка тоже умерла слабая была зубы сгнили в ее – то возрасте! Я варил шишки, елки варил чтобы витамины поступали как-то мы же из Молдавии знаете сами фрукты много, вино, овощи, дети не могут так одни елки но она ела ела, а потом сказала папа пуф, я говорю что пуф, а она просто выдохнула значит, я понял потому что больше она ничего не сказала просто пуф и умерла. Сталин! Я долбил землю три дня и мне помогали слава Богу добрые люди слава Богу мы еще не все волки друг другу, Сталин я хочу спросить за что нам такое. Моя семья не кулацкая как врагов народа с которыми нас сослали в Сибирь ладно пусть их сослали, я понимаю, враги. Кулаки, хотя я не понимаю зачем морить их так можно же поиметь пользу с их труда, вы же разумный человек, Сталин, вы же очень умный и читаете много книжек, вы же семинарист. Послушайте Сталин я вас заклинаю всем святым что у вас есть я вас заклинаю именем сына погибшего на этой великой войне между прочим я тоже участвовал я когда вернулся домой в село меня одели в форму и дали винтовку и я пошел сражаться за Советскую родину и я кровью искупил да. Он не жилец. Я вас прошу, я вас умоляю, пусть его вывезут в город, туда где питание, туда где тепло, трое деток были, двое растаяли, как дым, старшего и костей уже наверное не осталось как же так, я вас умоляю. Простите плохой русский, я румынский учил, в школе при румынах, по-русски читать писать учился сам, без всяких. Пожалейте»
11
Видно, последние несколько лет жизни Дедушка Второй был классическим неудачником, по крайней мере, всё говорит в пользу этого, а прежде всего, два его злосчастных письма Сталину. Оба мимо. Второе письмо Василий карябает поспешно, тайком от всех, даже от сына, чтобы бросить привязанным к камню в вагон, проносящийся мимо их поселка, но делает это ровно за половину года до смерти Сталина. Лучше бы перетерпел. Но нет, вожжа под хвост, и он привлекает своим идиотским, нелепым, взбесившим секретариат Вождя письмом, внимание власти, а ведь известно, что лучше никакого от нее внимания, чем даже хорошего. Высунувшихся бьют. Поэтому уже через две недели после того, как письмо, случайно попавшее на стол Сталина и разозлившее его, сожжено, Дедушку Второго и его пащенка вытаскивают за шиворот из их полуземлянки, где отец греет руки мальчишки, горячо на них дыша, и садят у рельс. Поедешь дальше. Василий Грозаву все понимает, но жажда справедливости при этом в нем меньше не становится, – он все так же алчет ее, глядя на сереющий в утре снег, на ядовито-зеленые до черноты ели, – но понимает также, что жажда его будет утолена лишь на том свете. Прикончат. К счастью, делать это решили не прямым способом, видно, чтоб помучился, поэтому из места выселения его доставят еще на полтысячи километров вглубь Сибири, до какого-то нового поселка, который будут только обустраивать, когда прибудет следующая партия ссыльных кулаков. Это приговор. Дедушка Второй соображает не очень быстро, но хватко, поэтому, когда у поселка останавливается паровоз, чтобы подобрать конвоира и ссыльного с мальчишкой, план уже есть. Ты мертвый. Тебя нет, шепчет он мальчишке, и объясняет вкратце, что и как делать, и малец, к счастью, ведет себя послушно и исполняет все в точности. Смышленый малый. Когда в теплушке, прицепленной к составу, начинает темнеть, Дедушка Второй завывает и бьется о стены, чем привлекает внимание конвоиров, недовольных суетой. Что случилось? Сын умер, говорит Василий Грозаву, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не обнять мальчишку напоследок, и спрашивает, что делать с телом. Везем тебя. В документах мальчишка не указан, поэтому выбрасывай свою падаль, вражина, и скажи спасибо, что не заставили тебя могилу копать. Ха-ха. Конвоиры тычут штыком в пацана, на которого Василий напялил все, что только мог, штык распарывает щеку, но ослабший ребенок и так еле жив, поэтому не выдает себя ни звуком, ни обилием крови. Правда помер. После чего, нехотя вынимают доску, которая здесь вместо люка для воздуха, и говорят, чего ждешь, бросай давай падаль свою. Ну, Василий и бросает свою падаль. Аккурат в сугроб, аккурат в нескольких метрах от домика смотрителя и это все, что он смог дать сыну.
Что случилось дальше: смотритель оказался подонком и сдал мальчишку в органы, сообщив что это сбежавший малолетний заключенный; смотритель был доброй душой, и обогрел и накормил мальчика, и придержал у себя до лучших времен; а может, нет никакого смотрителя и прибыл он два дня спустя, когда тело сына не сгибалось от мороза? Василий не узнал. На этом его знакомство с сыном кончилось, и больше они друг друга не видели, потому что Дедушка Второй, – которого велели кончать, а как, сами разберетесь, – погиб несколько недель спустя, облитый водой и выставленный голым на мороз, потому что он воевал за румын. Отомстили за Карбышева.
12
Папа Первый вылетает из теплушки, и, чувствуя распоротой щекой невероятный холод, – что само по себе удивительно, так как вагон в котором их везли, не отапливали и он и так замерз, – падает в огромный сугроб. Случается. Много лет позже, интервьюируя знаменитого советского летчика Посребкина, сбившего в небе над СССР более 190 самолетов люфтваффе, – и это только то, что документально заверено, – Папа Первый с удивлением узнал от асса, что тому тоже случалось упасть в сугроб. Уникальный случай. Об этом написали английские газеты и история вошла во все справочники, посвященные авиации времен Второй Мировой Войны, отчего имя летчика Поскребкина стало нарицательным, как позже водка андроповская или колбаса ливерная. Упал с неба. Прямо с неба, прямо с высоты более пяти километров, где отказал один из двигателей его самолета, старенького истребителя, получившего перед тем несколько дырок в корпусе, только не пиши «дырок», попросил летчик. Почему еще? Засмеют, ответил Поскребкин, поскольку у нас, летчиков, существует свой профессиональный жаргон, и такие штуки на корпусе самолета называются пробоины, это ведь воздушное, но все-таки судно. Хорошо, не буду. Итак, двигатели отказывают, вспоминал летчик Поскребкин, а перед глазами Папы Первого вставала точь в точь картина его падения, не такого героического, конечно, но тоже судьбоносного. Все дымит! Выхожу я на крыло, вспоминает летчик, поправляю ранец с парашютом и прыгаю, не забыв крикнуть «да здравствует наша Советская Социалистическая страна Советов!», и Папа Первый кивает, все-таки 1970 год на дворе, и не кричать «да здравствует» за две минуты до смерти еще дурной тон. Ну, в воспоминаниях. Летчик Поскребкин глядит мимо Папы Первого, – старательно записывающего все, что скажет легендарный ветеран, – и взгляд его становится отсутствующим. Наконец, проникся. С ними со всеми так бывает, думает Папа Первый, навидавшийся за время журналистской практики ветеранов, начинавших с бодрых здравиц, воспоминаний о песнях и плясках на борту, но потом ломавшихся. Все равно догонит. Рано или поздно они вспоминали всё и взгляд их становился отсутствующим, и тогда, – Папа Первый знал, потому что случалось такое и с ним, о чем он никому не говорил, – смерть появлялась перед ними, смерть, глядевшая с заботой и грустью. Он знает. Папа Первый, – хранивший в тайне ото всех историю своего счастливого спасения, да и вообще историю, – знает, как это бывает, потому что довелось вылететь в сугроб с пятикилометровой высоты и ему. Пусть не так. Пусть высота эта была пятиметровая, но полет его был смертельным и летел он погибать, понимал повзрослевший Папа Первый, в тот момент не ощутивший ничего, кроме страха подвести отца и крикнуть, выпадая из теплушки в вечереющие русские снега. Прощай папа. Ну, то есть Дедушка Второй, правдолюбец Василий Грозаву, лицо которого Папа Первый все время силился вспомнить, но которое постоянно забывал, потому что никаких фотокарточек отца у него, конечно, не было. Отца не было. Папа Первый официально проходил по ведомству детских домов сиротой, невесть откуда появившимся ребенком, потерявшим речь, и память, и имя и фамилия поэтому у него были вовсе не такие, как у отца и матери. Никита Бояшов. Русский парень, – ну, раз нашли в Сибири, стало быть, русский парень, пусть и кучерявятся у него чуть-чуть волосы, повергая в смущение преподавателей детского дома города Сретинск, куда попал мальчик, потому что сослали их вовсе не в Сибирь, а в Забайкалье. Глупые молдаване. Им все, что снег, то Сибирь, дикий народ, качал про себя головой Никита, выучившийся на журналиста, получивший направление в Молдавскую ССР и ехавший туда, как в незнакомую страну, потому что постарался забыть все. Вычеркнуть, уничтожить, стереть, сжечь. И получилось. Когда Никита, все забывший по просьбе отца, попал на свою родину, в Молдавию, то первым делом постарался найти село, откуда он родом, и даже съездил туда, чтобы сделать в местную «Комсомольскую правду» репортаж о надоях, урожае винограда и прочих успехах сельского хозяйства цветущей молодой республики. Девушки хохотали. Солнце улыбалось, табак на окрестных полях благоухал, и Никита, сжимая в руке папироску, не понимал, как все могло так измениться за каких-то двадцать лет, – как поля Апокалипсиса превратились в скатерти-изобилия, – и неужели коммунисты были правы, приходила ему в голову крамольная в отношении памяти родителей мысль. Жертвы оправданны? Никита старался об этом не думать, и даже прошел мимо того дома, – откуда их с родителями увезли в ссылку, – с сердцем, не сбившимся с ритма ни на мгновение. Ледяное спокойствие. Какой хладнокровный парень, сразу видно, что русский, у нас тут ребята горячие, сказал председатель – новый, потому что почти никого из старожилов не осталось. Голод добил. Голод, разразившийся здесь в 1952 году, спустя три года после голода 1949, и на второй раз товарищ Косыгин не приехал в республику, потому что голод номер 2 был запланирован, и за два года половину населения республики вымерла, а среди нее и почти все жители села Василия Грозава. Спасибо, папа. В результате твоих нелепых телодвижений, думал Никита Бояшов, – ведших нас казалось бы, к гибели, – был спасен, по крайней мере, один член твоей семьи. Один из так обожаемых тобой детей. Это я. Голод-1952. Он был страшен, и его бы я точно не пережил, думал стажер-журналист, посланный в республику по распределению, и получивший комнату в общежитии государственного университета Молдавии. Русские строили. Университеты, поликлиники, больницы, магазины, театры, бульвары, районы, дома, музеи, в общем, они строили здесь все, и, доживи Пушкин до 1970 года, ему бы и в голову не пришло воскликнуть про «проклятый город» с вечно грязными кривыми улочками. Пушкин классный. Никита Бояшов боится признаться себе в этом, – ведь среди сверстников популярны Вознесенский и Ахмадуллина. Особенно среди интеллектуалов, к которым причисляет себя и Никита, горы свернувший, чтобы стать журналистом. Получилось ведь.
К сожалению, один из минусов профессии был в том, что Никите приходилось частенько встречаться с людьми, общение с которыми не доставляло ему ни малейшего удовольствия. Не будь снобом! Так говорил он себе, всячески пытаясь вытравить пренебрежение к этим кряжистым председателям колхозов, – грязным, как их поля, – к ветеранам, в одиночку разбивавшим танковые армии Гитлера, к ударникам, неправильно склонявшим и спрягавшим… Я мизантроп? Нервно пытаясь понять, Никита, давно уже наловчившийся думать о чем-то своем во время интервью – дай человеку повод начать и делай внимательный вид, он сам не остановится – улыбнулся сочувственно летчику Поскребкину. Тот приободрился. Прыгаю я после этого с крыла, и, раскинув руки, на мгновение забываю о том, что война, а внизу все такое маленькое, и думаю я… бубнит старик, а Никита уже отключается, потому что монолог князя Андрея на поле Бородинской битвы он хорошо знает, сейчас вот про облака будет. И облака красивые! Ага, кивает Никита, а старик продолжает: лечу я вниз, любуюсь на красоту эту, а потом дергаю за кольцо, а парашют, собака, отказал, и запаска отказала, и я прощаюсь с жизнью, а потом думаю, ну раз уж смерть, так хоть гляну на мир этот по-человечески. Красотой проникнусь. Интервьюер отключается, и, продолжая ласково кивать, вспоминает и свой полет, и сейчас они, старый летчик Поскребкин, и молодой журналист Бояшов, летят одновременно, а сидят друг напротив друга оболочки, потертые камни. Мы падаем. Тогда еще не старый Поскребкин, отчаянно рвущий кольцо на груди, а потом успокоившийся, плюнувший на это дело, и сложивший руки на груди, чтобы успеть спокойно и кинуть взгляд на снежные просторы под собой. Вот моя могила. Маленький сын Василия Грозаву тоже летит, но не так величаво, как летчик Поскребкин – мальчика переворачивает несколько раз в воздухе, ведь бросил его отец, крутанув, и малец успевает удивиться тому, как холодно на улице, аж щеку обожгло распоротую. Шрам откуда? А, встрепенулся Никита, и потирая щеку, привычно врет ветерану про велосипеды, пацанов, рыбалку, и все такое прочее, – вызывает у старика поощрительную улыбку, мужественным всегда быть модно. Сорванцом был. Ну так слушай, сорванец, бубнит старик дальше, и Никита снова вспоминает: видит, как летит в лицо снежная пыль, как вертится бешено мир, и иногда лишь в поле зрения возникает убывающая в неизвестном направлении теплушка, а в ней отец, которого мальчик никогда больше не увидит. Прощай папа. Потом наступает тьма, – ледяная, – и мальчишка понимает, что упал лицом прямо в сугроб, огромный, и что именно туда пытался добросить его отец, потому и крутанул сильно, сталкивая в дыру в вагоне, и мальчику становится впервые по-настоящему грустно. Вспоминай наказы. Дедушка Второй велел, во-первых, ничего не бояться и, после того, как упадешь, подняться из снега, и по полотну пойти к домику смотрителя, а во-вторых, забыть, как меня зовут, и как моя фамилия. Безымянный человек. А еще, строго-настрого наказал ему отец, забудь и меня, забудь мое лицо, забудь, как я говорил, что я говорил, забудь мать и голод, и сестру и брата, и Бессарабию, забудь все, кроме одного. Надо жить! Вот что набормотал сыну Дедушка Второй перед тем, как обманул конвоиров и выбросил живого еще мальчишку на снег у домика смотрителя, где никого не было. И хорошо. Тот еще стукач. Но Никита Бояшов, тогда еще безымянный мальчик, об этом не знает, и ползет – потому что если лежа, снег не проваливается, весит мальчик немного, – к домику, и стучит в дверь. Открыто, конечно. Так что Никита заползает в домик, где тепло, где есть еда, и куда может зайти каждый, так у них, на Севере, принято, и северное гостеприимство спасает мальчишке жизнь. Ест и спит.
В это же время – они все еще сидят друг напротив друга, – падает вниз, в сугроб, и летчик Поскребкин, и остается при этом жив, хотя и ломает себе при этом руку. Родился в рубашке. К нему бегут с другой стороны поля пехотинцы, ведь упал летчик на нашей половине фронта, что уже само по себе чудо, и вынимают оглушенного парня со снегом, набитым в рот, уши, за ворот, и несут его на руках в медицинскую часть. Медики поражены. Всего один перелом при падении с такой высоты, это действительно чудо, так что Поскребкина потом еще полгода таскают по всяким консилиумам, а он только улыбается и разводит руками, и все приходят к выводу – сильный порыв ветра, поднявшегося при падении, сыграл роль подушки. Поскребкин помалкивал. Уж он то знал то, что открылось ему при падении, когда он внезапно успокоился, глядя на приближающуюся к нему землю, снег, людей. Земля мягкая.
Такие вот дела, говорит ветеран, и жмет руку парню, молодому, но вроде толковому, – сейчас они все такие, реки вспять поворачивают, – главное, за ними присматривать, чтоб делов без мудрости старших не натворили. Спасибо, Поскребкин. Спасибо, папа. Никита Бояшов, который станет Никитой Бояшовым только через несколько месяцев, просыпается утром в домике смотрителя и вдруг понимает – ему нужно оттуда уходить, и это так же ясно, как и то, что папа уехал. Мальчик ест. Потом, полежав еще немного, выходит из домика и бредет по затвердевшему за ночь снегу, благо, что погода хорошая, – идет долго, почти до самого вечера, сам не зная куда, вдоль полотна, а потом сворачивает в сопки и бредет еще час. Доходит до хутора, на котором живет всего одна семья. Жена военного. Полная женщина с жестким неприятным взглядом, и двумя детьми, – один из которых, младший сын, все время заикается из-за паровоза, который его здорово напугал. Это пройдет. Когда к семье вернется отец, – офицер артиллерии, который сейчас сражается в Северной Корее с американскими оккупантами, по документам китайского добровольца, – первое, что он сделает, отнесет мальчишку к полотну. Дождутся поезда. А-а-а-а, заревет паровоз, а-а-а, заревет мальчишка, а-ха-ха, рассмеется отец, и мальчик снова заговорит легко, будто во рту у него моторчик, и заикаться никогда в жизни больше не будет. Это потом. Сейчас еле живой и еще не Никита Бояшов стоит, покачиваясь, перед дверью дома на хуторе, и с головы у него падает треух, одно ухо которого пропиталось кровью, вытекшей из щеки. Ребенок-призрак. Женщина охает, качает головой, открывает дверь, и втаскивает мальчишку в дом, где купает его несколько раз под внимательным взглядом старшей дочери восьми лет, и накормит еще раз. Тщательно расспросит. Вопросов будет много, большей частью неприятных – кто такой, что делаешь, из ссыльных, ворёнок, чего надо? – но мальчику будет уже все равно, ведь никаких сил идти дальше у него нет. Спокойно отвечает. Как зовут, не помню, папа погиб на фронте, с мамой ехали в поезде, уснул, проснулся, лежу в снегу, наверное, выпал, фамилии своей не помню, тетенька, можно я у вас тут останусь? Еще чего. Женщина жестко усмехается, и сын Василия Грозаву со вздохом понимает, что это не конечная цель его путешествия, и покорно пытается встать, взять одежду и уйти. Еще чего. Лежи давай, говорит устыдившаяся своей жестокости женщина, в которой злое вечно борется с добрым, и доброе потерпит сокрушительное поражение, но случится это через много лет, а пока борьба с разгаре. Поживешь у нас.
Мальчик несколько недель и правда живет на хуторе, затерянном среди сопок, километрах в десяти от железнодорожного полотна, помогает по хозяйству, ест просто, но сытно. Куры квохчут. Еще есть коза, которая дает молоко, свечи, – их зажигают, как стемнеет, чтобы почитать три письма от мужа, место командировки которого неизвестно, и ночи. Забайкальские ночи. Глубокие, темные, беспросветные, когда весь мир стихает, и кажется, что это большая смерть пришла, та самая, которая спит в обнимку с забайкальской принцессой каменного века в срубе, затопленном ледяной водой, смерть вечная и молчаливая, как Яблоневый хребет. Ночи мрака. Очень страшно ночами мальчику и он повторяет про себя, лежа на лавке под шинелью военного: меня зовут никак, моя фамилия никто, я никак и никто, я Никто Никакович, я Никак Никтотович, я Никто Никак, я Никак Никто, и постепенно становится смешно. И он хихикает. Спи давай! Мальчик затихает, обняв свое худое тело, свои не закостеневшие еще и гибкие ребрышки, которые так любил с жалостью гладить Дедушка Второй, Василий Грозаву. Дом засыпает.
С хозяйкой хутора у будущего Никиты Бояшова – отношения ровные, она его терпит за помощь, – посоветоваться с мужем, как быть с мальчишкой, она не может, письма военная цензура лишь принимает с тем, чтобы передать их мужу по возвращении. Армейский идиотизм. Женщина решает: три рта это чересчур, и, кстати, она кривит душой, потому что еды бы хватило, но она решила, и все тут, поэтому, по прошествии двух недель, – мальчишка чуть отъелся и подлечил щеку, – она отправляет его в Сретинск на поезде, который притормаживает при виде двух фигур у полотна. Едут в город. Там будущий Никита Бояшов еще раз рассказывает свою легенду, – вернее, отсутствие этой легенды, – и его приводят в детский дом, где он получает койку, где он получает шкафчик, где он получает список своих обязанностей, где он получает по лицу от одного из старших мальчиков. Чтоб не зарывался. Мальчик, поужинав – масло отобрали старшие, становится понятно, что тяжело придется и здесь, – ложится в постель и с пугающей его самого взрослостью, понимает, что и это не конечная точка его путешествия. Иначе пропаду.
В отличие от лица отца, свою первую ночь в детском доме Никита Бояшов запомнил навсегда, – так крепко, что лишь тридцать лет совместной жизни с любящей, терпеливой и ласковой Мамой Первой выбили из него горечь воспоминаний. Женщины смягчают. Но тогда не было женщины у Никиты Бояшова, – получившего имя и фамилию какого-то человека из прошлого директора детского дома, – никакой женщины, а ведь мужчине женщина нужна всегда. В детстве – мать. А как подрастешь, то и женщина, с которой можно спать и которой можно рассказать, что ты чувствовал, держа руки над тощим одеялом, слушая сопение жестоких, несчастных детей, вынужденных драться за еду. Нырнул под одеяло. Достал кусочек бумаги, который сунул в постель еще днем, и стал на ощупь писать письмо, – ведь он грамотный благодаря отцу, обучавшему с первых дней ссылки, – которое намеревался бросить тайком в почтовый ящик; письмо, которое, – был уверен Никита, дойдет до самого товарища Сталина, – вот кому замахнулся отправить письмо пострел. Сын отца.
13
«Сталин ты убийца праклятый ты что сделал са мной ты знаешь что я уже три дня как мертвый я с таво света тебе пишу и буду грызть тебя грысть твои кости скрежетать станут хрустеть как снег хрустит ха-ха. Я умер три дня как меня в поезд забрали везли везли на снег спустили басиком враги с винтовками тваи слуги и сказали становись на снег на калени я встал а маи дети умерли от голода старший братик умер средняя сестричка умерла папа умерла сын младший умер точно умер так что не ищи его ха-ха один я астался я даже имени сваего не помню я мертвый я буду хадить к тебе ночью есть твое мясо потому что я голодный мне кушать нечего было тут знаешь в детдоме масло отбирают я это сверху вижу я все вижу я вижу как буду кушать твое мясо по ночам приходить буду к тебе ты забрал меня от сына ты забрал сына от меня ты всех разлучаешь ты зверь не пытайся меня найти ничего не получится я мертвый я стал басиком на снег и меня выстрелили в спину я упал я умер кровь на снегу была красная и я умер и меня не закопали просто кинули снег сверху весной снег сойдет и я встану пойду по рельсам к тебе пойду в Москву приду в Кремль поднимусь по ступенькам зайду в твой кабинет ты уже будешь прятаться потому что радио будет говорить что идет в Москву большой человек с острыми зубами грызть будет сейчас тебя Сталин ха-ха, и я вытащу тебя из шкафа и буду грызть твои кости а потом заберу сюда где снег где нет масла где бьют старшие пусть ты будешь мучаться за моего папку то есть за моего сына я приду за тобой». Подписывается.