Текст книги "Русская военно-промышленная политика 1914—1917"
Автор книги: Владимир Поликарпов
Жанры:
Экономика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
Названными в программе ГАУ 38 заводами дело не исчерпывалось. По сведениям, оглашенным на заседании Совета министров 14 октября 1916 г., в то время Военное министерство «приступило к постройке 54 обширных заводов»{706}. В их числе были авиационные, автомобильный, моторостроительный, электротехнический заводы Главного военно-технического управления и Управления военно-воздушного флота, тротиловый, телеграфно-телефонный, сернокислотный и лесотехнические заводы ГАУ и др. 18 февраля 1917 г. началось ускоренное сооружение мастерской для снаряжения выстрелов тяжелой артиллерии: Военный совет отпустил 1,2 млн. руб. на устройство этой мастерской на месте отдела огнестрельных припасов Кременчугского артиллерийского склада{707}. Сверх того, «в ближайшем будущем» ГАУ обещало представить «подробную дополнительную программу» усиления производства пороха и взрывчатых веществ.
Действительно, 27 декабря 1916 г. на рассмотрение Особого совещания по обороне поступил доклад ГАУ об ассигнованиях в 1917 г. на новые заводы серной кислоты «в связи с расширением программы заготовки взрывчатых веществ». Будущие четыре завода должны были поднять выпуск серной кислоты более чем в 2,5 раза, по сравнению с уровнем, достигнутым в ноябре{708}. Программу по серной кислоте военный министр утвердил 23 января 1917 г.
Предпринимая «бешеную постройку новых артиллерийских заводов»{709}, правительство Николая II исходило из стратегических замыслов, нацеленных на распространение власти царя до Эгейского моря. На декабрьском совещании 1916 г. в Ставке под председательством Николая II о планах на 1917 г., когда выявилось разногласие в оценке реальности захвата проливов без содействия союзников, Николай не промолчал и поддержал сторонников похода «на Царьград»{710}. В официальных документах, разрабатывавшихся на протяжении всей войны, создание все новых и новых заводов разъяснено прямыми словами как последовательные шаги в подготовке к неизбежному противоборству с Антантой, к реваншу если не за Крымскую войну, то во всяком случае за Берлинский конгресс. С учетом такой направленности политики царизма в 1914–1917 гг. правомерно утверждать, что крушение режима под тяжестью военных и экономических испытаний, февральские выступления военно-промышленных рабочих и солдат избавили страну и Европу от второго акта трагедии «Великой войны». Рабочие главных военных заводов в событиях Февраля 1917 г. сыграли выдающуюся роль. Историки иногда приписывают инициативу также текстильщицам Выборгской стороны, но речь все равно идет фактически опять-таки о военно-промышленном производстве, поскольку и выборгские мануфактуры были заняты главным образом заказами интендантства[187]. Едва ли даже Маниковский был вполне убежден в том, что предприятия, вверенные его попечению, недоступны для смуты, хотя, продвигая заводскую программу, он напирал на эту мысль; помимо усилий, направленных им на создание для рабочих артиллерийского ведомства привилегированного продовольственного снабжения, для него решающим «аргументом» против смутьянов тем не менее оставалось воздействие железной рукой. Современным же авторам, рассматривающим февральские события под полицейским углом зрения (недосмотрели в Питере, надо было вовремя «додавить» оппозицию; сработали «германские диверсанты»), не удается логически последовательно раскрыть движущую силу переворота. С одной стороны, версия об «инспирированных народных выступлениях» отвечает стремлению доказать, что «вдохновителем и организатором» их являлась «либерально-радикальная интеллигенция», а народ был сбит с толку «умелой агитацией и пропагандой», «умелой манипуляцией общественным мнением». Оппозиция «воспользовалась моментом, чтобы вывести народ на улицы» и столкнуть его «с правоохранительными органами». Более того, «оппозиционные круги» якобы «сознательно вели продовольственное дело с таким расчетом», чтобы спровоцировать массовое недовольство{711}.
С другой стороны, оказывается, нельзя не признать, что «возможность радикальным партиям спекулировать на трудностях» войны и «вывести народ на улицы в решающий момент» была создана все же «недовольством всех слоев населения», «тяготами войны», «материальными трудностями», даже «социальными противоречиями», которым «позволила выйти наружу» «неудачная для России Первая мировая война». Пытаясь объяснить отзывчивость масс на радикальную агитацию и не умея это сделать, политолог вместо причин такого поведения масс указывает на заинтересованность самой «либерально-радикальной интеллигенции» в сочувствии народа{712},[188] то есть, как и Никонов в подобной ситуации («парадигма», однако), уходит от объяснения. Но этот отложенный вопрос, раз уж он затронут, заслуживал бы внимания.
Почему-то оппозиция вела свою агитацию с успехом, тогда как правительственная «манипуляция общественным мнением» – с использованием «всех доступных средств» (Миронов) – провалилась. И ведь нет оснований объяснять ее провал недостаточным усердием и невниманием власти к охранительной агитации. Не зря же при каждом заводе военного, морского, горного ведомств действовал собственный храм с причтом (средства, ежегодно ассигнуемые на содержание этого, по выражению Никонова, «инструмента пропаганды», не входили в расценки изделий). «Отцы» призывали свою военно-промышленную паству «вооружиться спокойствием и терпением, а не искать виновных в нашей неготовности», «не злобствовать», а «каяться, и молиться, и в очищенной совести трудиться»; те же идеи несли в массы Союз русского народа, Общество активной борьбы с революцией и с анархией при Путиловском заводе и другие подобные организации. Рабочих Брянского арсенала и Бежицкого завода «батюшки» увещевали так: «приросшая к земле душа», исполненная «животной сытости», думает о мире, но «не надо этого мира, страшен он, страшнее самой кровопролитной войны»{713}. «Пресловутые идеи права, свободы личности… исповедание принципа “человек есть мера вещей”» – все это требовалось «отринуть» в пользу «национальных и государственных интересов»{714}. Однако перевесили «лживые посулы революционеров, безбожников и предателей, увлекших русский народ… в разверстую пасть отступления от Бога и церкви»{715}.
Наряду с собственно церковниками и «либеральная интеллигенция», лучшие умы и перья того, что называлось «культурной элитой», употребили свои таланты вовсе не на борьбу с милитаризмом или подрыв военных усилий власти, а вели все ту же «стилизованную под проповеди пропаганду». В 1914–1917 гг., заполняя столбцы «Русского слова», «Биржевых ведомостей», «Утра России» милитаристскими статьями, православные мыслители силились объяснить «взрослым детям – Иванам и Петрам», этому «человеческому материалу», что война – не братоубийство, а «творческое действие», угодное «Самому Богу», тогда как абстрактный гуманизм («отвлеченный морализм», «гладко-поверхностный гуманизм» и т. д.) «антирелигиозен по своей природе». Они радовались, что наконец-то «пали утопии гуманизма, пасифизма, международного социализма, международного анархизма и т. п.»{716}.[189]В августе 1915 г. НА. Бердяев осудил социал-демократов за то, что они отказались участвовать в думской военно-морской комиссии и тем самым – «не берут на себя ответственности за оборону страны». Правые в Думе пытались заманить рабочих в Особое совещание по обороне, заявив, что только при условии их участия одобрят включение в его состав представителей ЦВПК. Предложенная правыми 20 июля 1915 г. формула перехода (постановление) Думы содержала требование («выражая надежду»), что деятелями ЦВПК «при выборе членов Особого совещания при военном министре будет дано место представителям рабочих». «Вот при принятии такой формулы перехода [к очередным делам] мы, правые, скрепя сердце, поддержим допущение в состав Особого совещания трех представителей ЦВПК», – объяснил Н.Е. Марков. К принятой Думой формуле правых присоединился и Государственный совет. Последовавший отказ социал-демократов принять приглашение к сотрудничеству Бердяев заклеймил как «классический образец совершенной отвлеченности и формальной абсолютности в политике»{717}.
«Проклятый вопрос» нравственного характера – отношение рабочего к труду на военном предприятии{718} – получал практическое преломление. «Обязанность всех соприкасающихся с рабочими, занятыми в предприятиях по обороне, – всячески выяснять им решительную недопустимость приостановки работ… при каких бы то ни было условиях… Надо ежечасно говорить об этом рабочим», – наставляла свою либеральную аудиторию оппозиционная «Речь» 14 марта 1916 г. Думские заседания, посвященные вопросам военно-промышленной политики, превращались в спектакли с заранее распределенными ролями («Надо нарисовать картину… Надо развернуть картину последствий германского завоевания») и обеспеченным широчайшим освещением в прессе. К «Иванам и Петрам» «либеральные» думцы применяли пропагандистские приемы, испытанные на английских рабочих (разъяснить «значение снарядов для победы и значение работы для снарядов»: на фронте «гибнут братья… всё для получения снарядов»). Патриотическая агитация должна была убедить «рвань» в совпадении ее интересов с интересами военно-промышленных дельцов, бюрократии, власти в целом. Для этого, как утверждает Никонов, правительству не хватало политтехнологической ловкости: «Инструменты внутренней пропаганды были использованы властью явно недостаточно». Надо было больше рассказывать рабочим о правительственных успехах в производстве вооружения. Но эти «инструменты» потому и не действовали, что приходилось пропагандировать, по выражению П.Н. Милюкова (и Бердяева), «довольно фиктивное» единство. «Циммервальд» пустил «глубокие корни» в «широкие массы», и «никакая пропаганда не могла преодолеть» его идеи{719}.
Как констатировал Милюков, у «либеральных» пропагандистов не было «общего языка» с рабочими военных предприятий{720},[190] расходились их понятия о нравственности и «национальных интересах». Оборончески настроенный Г.В. Плеханов тоже делал попытки внушить рабочим, что «даже к стачкам можно прибегать теперь, во время войны, только всесторонне взвесив все их возможные военно-технические… последствия». Министерство внутренних дел в 1916 г. принялось распространять цитированное воззвание Плеханова «для объединения народных масс вокруг общего дела»{721}. В саратовской глубинке его воззвание, по отзыву губернатора, «хорошо подействовало», но и там «под влиянием административно высланных» часть рабочих высказывалась против войны{722}. В военно-промышленных центрах, не полагаясь только на действенность милитаристской пропаганды, ковать единство приходилось с помощью полиции и войск, розгами и палками, тысячами отправляя бастующих рабочих с военных заводов в окопы, вместо каторги, и прикомандировывая на их место солдат, побывавших на фронте, а также внедряя в рабочую среду платную агентуру контрразведки и полиции.
Результат напряженных совокупных усилий военной администрации, полиции, черносотенцев и «либералов» разочаровывал. Разросшаяся военно-промышленная программа не смягчала «рабочего вопроса», а создавала новый масштаб проблем, доводя их остроту до предела.
6. РАБОЧИЙ ВОПРОС И «ОПРОКИНУТОЕ ПРАВОСОЗНАНИЕ»
В переломные 1914–1917 гг. патриархально-патерналистский, не обязательно царистский, но государственнический в основе строй мышления все еще заметно влиял на поведение рабочих масс, порождая в верхах соблазн использовать в своих целях неизжитое доверие к власти. Но на первый план в переживаниях обездоленных слоев выступало негодование, вызванное наглым своекорыстием хозяев. Все большее значение в развитии стачечного движения приобретало не только стремление пролетариев улучшить свое материальное положение, но и моральные мотивы – отрицание права хозяев бессовестно наживаться на народном бедствии, войне, на казенных военных заказах{723}. Втираясь в доверие к рабочим, газета «Русский рабочий», издаваемая Департаментом полиции, 24 февраля 1916 г., во время борьбы против мощной стачки путиловцев, требовала от правительства «побольше решительности, и твердости, и внимания к благополучию и обеспечению рабочих». Нарушена справедливость: «Директора акционерных предприятий получают больше министров. Надо положить запрет на выдачу колоссальных дивидентов»{724}.
После ликвидации нашумевшей забастовки в Петрограде и перехода Путиловского завода в казенное управление в разных концах империи на многих частных предприятиях, исполнявших военные заказы, развернулось стачечное движение с требованиями национализации{725}. Из Екатеринославской губернии Департаменту полиции доносили о «тревожном» настроении, вызванном сообщениями печати «о забастовках и происходящих эксцессах» на Путиловском заводе и «отобрании завода в казну». «Большую неосторожность» усматривало губернское жандармское управление в данном газетам разрешении печатать эти сообщения. Но и сменивший Поливанова военный министр Шуваев позволил себе публичные высказывания о том, что заводчики, выполняя военные заказы, наживают «на этом деле до 400%, а некоторые 800%, 1200% и даже 2400% прибылей». И это в условиях «возрастающей с каждым днем дороговизны», пояснял начальник ГЖУ, когда «не хватает заработка рабочим на жизнь… Газеты с указанными заметками брались и читались нарасхват, не было никакой необходимости в агитации партийного элемента»{726}. Вслед за отрицанием права получать скандальные прибыли «основания потеряла и сама частная собственность»{727}. Стачки с требованиями отнять заводы у частных собственников{728} продолжались с апреля до середины лета 1916 г., вынуждая власти вводить на заводы роты солдат, объявлять локауты, отправлять тысячи рабочих на призывные пункты, в исправительные батальоны. Ничто не помогало, и Отдел промышленности Министерства торговли и промышленности вынужден был опубликовать специальное разъяснение, объявляя в нем, что «забастовки ни в коем случае не являются основанием для взятия предприятий в управление казны»{729}. С большими усилиями волну этих специфических стачек удалось сбить.
Популярность требования национализации объяснялась не только сиюминутной обстановкой, но и глубокой исторической традицией.
Ряд исследователей полагает, что в России всегда плохо прививалось понимание верховенства права и что правительству стоило больших усилий приучать народ к уважению законов, права собственности. По их оценке, царское правительство с гражданскими правами подданных считалось мало, а с политическими – вообще нисколько не считалось, но царский режим «неукоснительно соблюдал права собственности сначала на землю, а затем и на капитал»; «попирая права человека, царизм все же уважал право собственности». Еще Александр II признал его «полную неприкосновенность», а «к началу XX столетия царское правительство было уже решительно привержено принципу частной собственности»; в подкрепление цитируются соответствующие правительственные декларации{730}.[191] В конечном счете «царское, а затем и Временное правительства не решались посягнуть на “священную” частную собственность, даже если это была собственность врага»{731}. Отобрание в годы Первой мировой войны «немецких предприятий» в порядке секвестра иногда истолковывают как всего лишь некое «взаимодействие», «переплетение и сращивание» укоренившегося в России иностранного капитала «с отечественными капиталами» в силу их «бурного инфляционного роста»{732}.
Однако отмечается также, что в последние годы своего существования царизм «производил захват частных имуществ, экспроприацию предприятий и хозяйств, принадлежавших германским и еврейским подданным». Да и все в целом «здание капиталистической собственности, – по оценке П. Гэтрелла, – испытывало неустойчивость»; «задолго до большевистской революции русские предприниматели столкнулись с покушениями на их экономические позиции… со стороны царского государства и образованного общества»{733}.
Таким образом, наблюдается стремление показать дореволюционную власть как крепнущий оплот священного права собственности, но эта тенденция противоречиво сочетается с признанием непоследовательности правительственного курса в отношении как самого права собственности, так и собственников, разделяемых по сословным, вероисповедным и национальным признакам{734}.[192] Это устойчивое разногласие в литературе делает необходимой постановку вопроса о разрушении отношений собственности[193]как особом направлении государственной политики на закате царизма.
Существование разрядов неполноценных собственников (надельные крестьяне, евреи, поляки, заводчики-посессионеры) принадлежало к числу основополагающих начал в пореформенных порядках. Самодержавие оберегало устойчивость сословных перегородок, защищая их от попыток, предпринимаемых либерально настроенными общественными и государственными деятелями, привести права к единому знаменателю. Одновременно набирало силу стремление власти изменить и эти порядки, делая собственность все более открытой для перекройки по усмотрению правительства.
Основные законы 23 апреля 1906 г. в вопросе о собственности воспроизводили формулировку «Декларации прав человека и гражданина», принятой французским Учредительным собранием в 1789 г. «Так как собственность есть право неприкосновенное и священное, – гласила ст. 17 Декларации, – никто не может быть лишен ее иначе, как в случае установленной законом явной общественной необходимости и при условии справедливого и предварительного возмещения». В Основных законах 1906 г. (гл. 2. ст. 35) от этой формулы были допущены характерные, но, казалось бы, непринципиальные отступления: о лишении собственности говорилось как о «принудительном отчуждении» «недвижимых имуществ» во имя «государственной или общественной пользы», а о возмещении – как о «справедливом и приличном вознаграждении» (не «предварительном»).
Проблема экспроприации частной собственности занимала бюрократическую мысль весь XIX век{735}. Известно о поданном в Негласный комитет в июле 1801 г. проекте манифеста, предназначенного для объявления при коронации Александра I. В нем А. Р. Воронцов предлагал признать юридическое равенство отдельного гражданина и государства при рассмотрении имущественных споров, так чтобы «казна рассматривалась как обычная спорящая сторона», без каких-либо преимуществ перед «простым собственником», решая такого рода тяжбы в суде{736}. Однако манифест, хотя и одобренный императором, издан не был. Наоборот, 24 октября 1813 г. появился указ «О правилах конфискации имений и управления оными», устанавливавший, что отбираемое имущество либо переходит в казенную собственность, либо может быть сдано в аренду или в «частное управление». На практике подобная репрессия допускалась как по политическим основаниям, так и в случае неисполнения частными лицами своих обязанностей по условиям договора с казной о выполнении тех или иных работ или поставок{737}.[194]
Идея вооружить власть «правилами для отобрания частной собственности в пользу общественной» была выдвинута в новосильцевском проекте «Государственной уставной грамоты», но вызывала разногласия. В 1821 г. такие столпы просвещенной высшей администрации, как члены Комиссии сочинения законов Н.С. Мордвинов и А.С. Шишков, выступили против самой мысли о допустимости «прикосновения со стороны правительства к частной собственности»; может показаться, что они, эти приобщившиеся к европейским идеям, но с «ветхим, едва ли не боярским, нутром» сановники{738}, занимали более радикальную позицию, чем авторы Декларации 1789 г. «Сколько бы исключительное владение каким-либо имением ни оказывалось противным общему благу, не можно для сего его взять в общее употребление… – писал Мордвинов, – ибо никогда общее благо не зиждется на частном разорении»{739}.
Но все выглядит иначе и становится на свое место, «если рассуждать по одному только отношению к самодержавной власти»: воля самодержца выше всякой законности, писал Мордвинов, так что никаких правил не требуется; для самодержавной власти «нет законов и правил, писанных на хартиях тленных»; и без всяких правил «деяния оной власти всегда будут благотворны». Он соглашался в этом с Шишковым, который признавал «противными между собой» самодержавие и «непоколебимость собственности», но и «несогласие» между этими двумя «законами» считал «невозможным делом». Шишков предрекал, что если появятся какие-либо правила, то это породит «великие несправедливости», связанные с установлением способов оценки отбираемого имущества, и к тому же сузится круг мыслимых предлогов для отъема, подходящих под титул «общей пользы». Если же не связывать себя писаными правилами, то «предлоги сии к поколебанию собственности от часу более могут умножаться». «Доселе не было у нас закона оценки», – писал Шишков. Самодержавная воля «была единственный судия… лучших сего правил придумать невозможно». Как бы ни сопротивлялся собственник отобранию, верховная власть «имеет тысячи средств преклонить его к добровольному на то согласию», и он уступит ей свою собственность «непринужденно»{740}.
«Государственная уставная грамота» так и не была издана. Царь утвердил принятое 21 июня 1821 г. (с разногласиями) положение Комитета министров, присоединившись к мнению министра юстиции о том, что «случаи подобные (принудительное отчуждение имуществ. – В.П.) к кругу обыкновенного течения дел не принадлежат, и желать должно, чтоб они сколько можно реже встречались», а когда все же это потребуется, то и решения следует принимать «одною Самодержавною властию, указами сепаратными»{741}. Специальные правила об экспроприации появились лишь в 1833 г. В то время применять их на практике приходилось преимущественно для нужд военного ведомства и при этом в виде редкого исключения, да и стоимость отчуждаемых имуществ была незначительной. Положение изменилось с развитием железнодорожного строительства, когда отчуждение земель совершалось во все более широких размерах, но редко – в принудительном порядке. Порядок действий администрации при отчуждении определялся положением Комитета министров, утвержденным 6 мая 1872 г., но он распространялся лишь на экспроприации в целях строительства железных дорог{742}.
Изданный Наполеоном в 1810 г. закон поставил между частным лицом и властью суд, во Франции без судебного приговора принудительное отчуждение не применялось. Закон этот, составивший «эпоху в развитии экспроприации», служил «настоящим базисом всего современного законодательства об этом предмете»{743}. Но в дворянской империи в заявлениях о приверженности принципам личной свободы, неприкосновенности собственности, верховенства закона и пр. даже у наиболее последовательных сторонников либеральных ценностей «сознательно допускалось множество “оговорок”, общий смысл которых сводился к утверждению, что реализация европейских идеалов в России возможна только при условии существования сильного государства», что нельзя не учитывать «множество обстоятельств, отражавших принципиально важные… отличия социально-экономического, культурного и политического развития Российской империи в сравнении с развитыми странами Европы»{744}.
Утвердившаяся в российских верхах идея о неприемлемости для самодержавного строя порядков, принятых в Западной Европе («в иных каких державах», как писал Шишков), показала свою влиятельность в 1870–1880-х гг., когда рассматривался вопрос о способах установления размера вознаграждения собственнику. Возникло разногласие: следовать ли европейскому опыту экспроприации, а значит, прибегать в спорных случаях к судебной процедуре, или, согласно отечественным обычаям, действовать исключительно в административном порядке.
Комиссия статс-секретаря Д.А. Оболенского в 1874 г. «останавливалась на мысли о привлечении к сему делу судебной власти», но Государственный совет, рассматривая проект комиссии Оболенского, нашел (1887), что подобное «заимствование из иностранных законодательств» «едва ли можно оправдать». Здесь, «в нашем отечестве», ведению суда подлежат лишь «споры о таких гражданских правах, которые нарушены одною из сторон и отыскиваются другою» – столь же равноправной. Но в «деле экспроприации имуществ для государственной или общественной надобности» не предполагается равноправия сторон: «Здесь нет места спору об имуществе, ибо оно уже отчуждено правительством, помимо воли собственника». Правительство же должно само «озаботиться и справедливым вознаграждением владельца, не заставляя его вести судебный процесс», а гарантией справедливости послужит обязательное условие отчуждения – «высочайшее» утверждение такого решения. Государственный совет оставил в силе уже установленный «основной принцип»: «При принудительном отчуждении вознаграждение владельца должно быть определено в административном порядке заботами самого правительства, по распоряжению которого производится отчуждение»[195].
В 1897 г. Государственному совету пришлось вернуться к вопросу о порядке отчуждения, поскольку все же практика вынуждала выходить за установленные пределы. Наибольшую заинтересованность в расширении круга задач, оправдывающих экспроприацию, проявило военное ведомство, недовольное волокитой (трехлетней, в среднем) по делам об оценке имуществ, отбираемых под стрельбища, полигоны, склады, казармы, крепостные эспланады{745}. Государственный совет поручил военному и путейскому ведомствам переработать статьи Законов гражданских, трактующие экспроприацию. В 1898 г. Военное министерство составило свой проект поправок, имевших характер механического добавления «надобностей военного ведомства» к упоминаниям о процедурах отчуждения при сооружении железных дорог. Волокита, однако, длилась еще десять лет, пока Государственный совет не положил ей конец, остановив в 1908 г. изъятие земли под постройку двух батарей в Севастопольской крепости. Закон «Об особом порядке принудительного отчуждения недвижимых имуществ для надобностей военного и военно-морского ведомств» был утвержден 15 января 1910 г. (СУ. 1910. Ст. 134).
В путейском ведомстве между тем работа продолжалась. В 1901–1903 гг. состоялось 27 заседаний «Особого совещания по пересмотру постановлений о принудительном отчуждении имуществ». Снова привлекла внимание идея о разрешении судом споров о размере вознаграждения, отвергнутая Государственным советом в 1887 г. при рассмотрении проекта комиссии Оболенского. Опять участники дискуссии указывали на то, что судебный порядок (или смешанный – на выбор: судебный либо административный) установлен «во всех остальных, кроме России, государствах» и что казна, отбирая себе частное имущество, не должна бы претендовать на роль защитника интересов собственника, поскольку сама же и назначает спорную оценку имущества и является в этом споре заинтересованной стороной, «даже противною стороною».
Но совещание отклонило все эти суждения, сославшись на «совершенно категорически» выраженное Государственным советом заключение «насчет нежелательности введения у нас судебного порядка». Было решено, что это «совершенно невозможно», а «нормальным» должен быть признан «существующий ныне административный порядок, при котором правительство берет на себя все заботы о справедливом вознаграждении, не вводя собственника ни в какие хлопоты и расходы». Против судебного порядка было добавлено, что «лишена всякого основания» «презумпция», будто он «совершеннее административного». Административный порядок «во всяком случае представляет не меньшую гарантию, чем судебный, в отношении справедливого разрешения дела». А главное, если недовольный владелец получит возможность выбирать, куда ему обращаться: через Государственный совет к царю – или в суд, то «будет возникать сам собою» вопрос, от кого ждать ему «более справедливого решения: от верховной ли власти или от судебных установлений», но подавать повод к такому сомнению недопустимо.
Переработав проект, Министерство путей сообщения в 1912 г. представило его в Совет министров. От ведомств опять поступили замечания, потребовавшие «подробного пересмотра» проекта, и в конце концов в нем все же появилось положение о допустимости обращения в суд. Обсуждение проекта в Совете министров состоялось 30 сентября 1916 г., причем и тут не обошлось без спора. Против предоставления собственнику права судиться выступили представители Военного и Морского министерств, а также Государственной канцелярии: создастся «крайне нежелательная» «двойственность», она «значительно замедлит и затруднит для ведомств решение этих дел».
Совет министров все же признал судебный спор частных лиц с ведомствами по оценке имущества допустимым: нельзя лишить собственника права обращаться в суд. Совет министров успокоил военное ведомство соображением о том, что «так как административный порядок… окажется на практике и более удобным, и более быстрым, то, несомненно, случаи обращения сторон к суду будут сравнительно редки». Но одобренный Советом министров проект предстояло еще провести через Думу и Государственный совет{746}, а пока – до самого конца существования царизма – оставался в силе бессудный, административный способ оценки{747}. Против вторжения суда в дела о правительственной экспроприации говорила вся традиция законодательства, относившая такие дела к числу «бесспорных» для казны, таких, кои «ведению судебных установлений не подлежат»{748}.[196]
Экспроприация земель в интересах железнодорожного строительства и военного ведомства, даже когда она производилась при сопротивлении частного владельца, принципиально не означала ломки отношений собственности. В конце концов, как правило, прежний владелец не лишался своего имущества безвозмездно, а получал по меньшей мере эквивалент, «приличное» вознаграждение. Еще меньше нарушало права собственников отчуждение в казну самих частных железных дорог, развернутое с 1880-х годов. Уставами железнодорожных компаний предусматривалось право правительства через определенный срок выкупить предприятие.
Вторжение власти в сферу промышленного предпринимательства имело свои особенности. Несамостоятельность многих заводчиков, основывавших свой успех на исполнении казенных заказов, делала их собственнические претензии зыбкими, а власть по своему усмотрению либо поддерживала и обогащала такого «капиталиста», либо, по Шишкову, могла поставить его на колени, а то и отнять предприятие. Если иметь в виду лишь последние десятилетия существования империи, то заслуживают внимания манипуляции в отношении петербургских военно-морских Обуховского и Балтийского заводов (они последовательно описаны в годовых докладах государственных контролеров царям){749} и Александровского сталелитейного.