355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кавторин » Однажды мы встретились (сборник) » Текст книги (страница 9)
Однажды мы встретились (сборник)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:58

Текст книги "Однажды мы встретились (сборник)"


Автор книги: Владимир Кавторин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Едва лишь цеховая дверь, ухнув, поддавала под зад последнему из тяжко дышащей гришкановской свиты, все срывались, сбегались к станку, у которого он только что стоял: «Что? Что он сказал? Про кого?»

Я не подходил. Подумаешь, начальничек что-то им вякнул! Мне наплевать! Но и меня не миновало ни единое его слово, кто-нибудь да пересказывал – шепотом почему-то, многозначительно округляя глаза, – хотя по большей части Гришкан говорил вещи давно всем известные: пора-де заменить большой строгальный, на внеплановых ремонтах нужны бы аккордные наряды, Рустамыч наш дурак и трус… В таком вот роде.

И все же каждый раз, когда в конце большого пролета возникала его суворовская фигурка, цех вздрагивал и сердце мое зябко сжималось предчувствием неведомых перемен. Почти презирая себя за это, я вместе со всеми исподтишка ревниво следил за каждым его шагом, взмахом кулачка, поворотом седой головки.

Почему? Среди прочего тут было, наверное, еще и обаянье давней славы, тысячи и одного анекдота о необыкновенном гришкановском уме, хладнокровии и справедливости. Не знать их было у нас нельзя. Они все время кем-то да пересказывались, хотя главные были уже с бородой, тянулись за ним еще из Челябинска. Мы знали их с детства как важные события в тогдашней жизни отцов.

Зимой сорок второго челябинцы решили катать для танков нечто такое, чего нигде в мире еще не катали, – какие-то бандажи или траки, а может, и что-то еще… С ходу это дело не заладилось, а время было серьезное, Москва тотчас подумала: нет ли здесь какого вредительства? Прибывший оттуда товарищ имел три шпалы в петлицах, косую сажень в плечах и такой холодный, пристальный взгляд, что вызванные им разом припоминали все-все о себе нехорошее или же сомнительное, а после беседы в желудке у них долго не таял ледяной ком и пальцы никак не справлялись с газетным квадратиком и махоркой.

Так вот этого товарища Гришкан, рассказывали, выставил. Указал на дверь! Очень просто. Из вальцетокарной, где в углу, за тяжелыми станками, ютился его столик старшего калибровщика. Здесь, заявил Гришкан, распоряжается только он, инженер Гришкан! И отвечает за все он же. Ясно?

Трехшпальный онемел от такой наглости. Смотрел на инженеришку молча и так щурко, словно тот вот-вот должен был исчезнуть с лица земли, растаять. Но взгляд, пред которым бледнели службисты наркоматов, вдруг не сработал. Человечек в детской двухцветной бобочке лишь презрительно шевельнул пухлой губой.

– Извините, – сказал, – мне некогда. Пока не выбраны все припуски, я должен еще раз просмотреть расчеты. – И отвернулся.

– Ну-ну, – смущенно сказал трехшпальный его спине. – Иди гляди. Мы тоже… посмотрим.

Неизвестно, что бы из этого вышло. Грозные товарищи не любят смущаться прилюдно. Но через сутки дело с прокаткой пошло, а потом еще и Государственной премией обернулось. Инженер-калибровщик Гришкан был в самом конце лауреатского списка. Впрочем, что премия! Вот то, как он, ничуть не смутившись, выставил за дверь грозного проверяющего, было для моего бати любимой легендой о неслыханной смелости и дьявольском, необъяснимом везенье. Гришкан был для него полубогом.

А для меня? В ту пору мне было едва семнадцать, и уже по одной этой причине события шестнадцатилетней давности мне не казались столь важными и убедительными. Я был уверен, что и сам, случись, повел бы себя с трехшпальный ничуть не хуже. Да что! Я б ему такое высказал!..

За что же мне было любить Гришкана? За что прощать ему брезгливую губу, взмахи игрушечного кулачка и ту готовность немедленно все исправить и исправиться, что проступала на лицах у всех, едва он возникал на пороге?

Нет, я его не любил. Он оскорблял мою гордость. После каждого его визита в наш цех мне становилось так муторно, что я с трудом дотягивал до конца смены.

Потом шагал домой, сунув тайком от себя кулаки в карманы, то и дело принимаясь почти бежать, чтоб взвихрились полы плаща. Обдуваемая ледяным ветром моя голова горела от обилия мыслей и быстроты сменявшихся картин. То всей спиной чувствовал я дыхание загнанной свиты, эхо шагов летело за мной пустыми дворами, словно шепоток тревожного любопытства: «Что? Что он сказал?..» – и смутно проступала вдали какая-то толпа… То вдруг, спохватившись, я вспоминал, что не люблю начальства и вообще сам по себе, – тогда начинал представлять, как подходит Гришкан к моему станку, что-то мне говорит… Ну, не важно что! Главное, я слушаю его спокойно и холодно.

– Все? – спрашиваю. – Извините, я обойдусь без ваших советов.

– Как? – возмущается он. – Мальчишка!

– Ах, вам не нравится? Так вот, как говорится, моя фреза, и работайте сами!

Я был при этом высок и широкоплеч, как сам Маяковский. «Что? Что он ему сказал? – шумело вокруг. – Как?! Гришкану?!» И опять какая-то толпа возникала в сумрачных створах безлюдных улиц.

…Я вот о чем сейчас думаю: почему именно в начале юности так сильно влечет нас и раздражает чужая власть и слава?

В ту пору был жив отец, жил еще с нами, еще сестры не разлетелись, школьные друзья были рядом, соседские девчонки поглядывали так ласково… Круг любви и тепла ближних моих был до того плотен, что я почти не догадывался о его хрупкости. Он был само собой разумеющимся, вечным, пресным и обязательным, как хлеб. Но та жажда любви, которая вызревала во мне, рвала меня прочь из этого круга – к дальним, неведомым, безымянным. Не оттого ль и возник он на душевном моем горизонте – этот Гришкан?

Конечно, мне тогда б и в голову не пришло, что властный и сугубо, неприятно деловой старик имеет какое-то отношение к любви. Тогда… Но теперь-то я знаю, что и власть, и слава, и любое дело, и то, что мы слишком возвышенно именуем призваньем, – все от одного корешка. И самая глубинная его суть – все та же жажда любви далеких и безымянных, которая и гонит нас ранней юностью прочь из круга родных.

Так, может, природа все это так и предусмотрела? И жажда славы и власти совсем не случайно сильнее всего в нас тогда, когда пора покидать гнездовое тепло и нести накопленный жар крови дальше, в люди?.. Ведь человек приходит в сей мир, чтобы создать свой круг любви, широкий, как можно шире! А бесконечность этого круга не есть ли уже власть и слава?..

Я так долго воображал стычку свою с Гришканом, такие готовил фразы, так был уверен, что окажусь в ней и прав, и храбр, что когда она действительно произошла…

Впрочем, какая там стычка! Он просто стоял совсем рядом, возле Левки-долбежника, а я как раз прилаживался прорезать шпонку в трансмиссионном вале. Хитрость этой работы в том, что вал раза в четыре длиннее станка. Раньше их резали лишь на большом расточном, и я очень гордился, – и меня все хвалили! – что взял это дело на себя, приспособив под свисающий конец вала монтажный домкрат на колесиках. Конечно, пока врезаешься, приходится то и дело бегать от станка к домкрату, выравнивая вал по уровню, но…

Уже двинувшись к выходу, Гришкан вдруг сделал шаг в сторону, ко мне:

– Зажми стол! – выкрикнул петушком. – И шпинделем подавай, шпинделем.

Я гордо выпрямился:

– Обойдусь…

И осекся, потому что – какой же я идиот! Господи! Конечно… Мучаюсь, за полсмены едва пару валов сделал, а все, оказывается, так просто. Элементарно, идиотски просто!

– Что он тебе сказал? – подскочил Мишка Шейдабеков.

– Что все мы кретины! Понятно? – сжимая кулаки, выкрикнул я и кинулся прочь, на улицу. Мне нужно было немедленно оказаться вне этих стен, хлебнуть влажной тьмы и там, в тишине, как-то примирить свою гордость со всем происшедшим. Оно как бы нечто во мне прищемило; эта боль долго жила, затухая, в горестном и не слишком похвальном недоуменье: как же это я так и не сказал заготовленной фразы? Пусть трижды был бы не прав, а надо, надо было сказать! А так – что ж я теперь, как же я?..

Это был едва ль не последний гришкановский визит в наш цех. Его перевели куда-то выше, в главк, или – что там тогда было? Кажется, уже совнархозы, точно не помню… А вскоре и мои жизненные стези сменились, сталкиваться нам как бы не полагалось уже, но судьба иногда странным образом подолгу кружит нас вокруг одних и тех же людей, подталкивая к ним, на что-то нам намекая…

Лет через пять я увидел Гришкана при пуске нового цеха высадки.

Репортаж об этом событии был первым поручением, данным мне республиканской газетой. Я очень этим гордился, суетился и возносился. Настолько, что, увидев Гришкана, тут же решил взять у него какое-нибудь интервью. Должности его толком не знал, понятия не имел, о чем спрашивать, и, как теперь понимаю, мне просто хотелось предстать перед ним в новом качестве, что было крайне, конечно, глупо, ибо он не помнил меня в старом.

Переходный мостик у главной клети стана был превращен в трибуну – там и стоял Гришкан, как всегда на полшага впереди всех, хотя начальство было и повыше. Нижняя губа его стала еще тяжелей, подергивалась еще презрительней. Казалось, он еле сдерживался, чтобы не плюнуть и не уйти.

Торжество и в самом деле срывалось. Подводил манипулятор. Накануне, при горячем опробовании, работал он здорово, а тут вдруг заколодило. Наладчики из бригады Левы Савицкого вертелись вокруг, как черти на сковородке.

Сам Левка, сбив с потного лба оранжевую каску, сидел на корточках перед распахнутым железным шкафом, в котором исправно щелкали и голубовато искрили сотни реле, и всматривался в их стройные ряды, ничего уже, видимо, не соображая.

– Савицкий! – скрежетнул вдруг под сводами гришкановский голос. – У вас, мне кажется…

Дальше я ничего не понял. Но зато видел, как медленно разгибался Левка, придерживая рукой затекшую поясницу… Левкина бригада монтировала электронику по всему Союзу, он был в своем деле далеко не пацан, но недоуменье и детская обида проступили в его вдруг обмякших губах. Я без труда читал свой собственный, давний вопрос: если это так просто, то как же я сам не дотумкал, как?!

Брать у Гришкана интервью мне расхотелось.

А потом прошло еще лет пятнадцать, и снова оказавшись на родном заводе, я неожиданно увидел старика без свиты, совсем одного. Узнал его и замер, дожидаясь лишь следующей вспышки, чтобы удостовериться наверняка и тотчас же подойти. Ведь так интересно!..

Пила снова выбросила сноп искр, это был он, вне всяких сомнений! У меня уже и фраза на языке вертелась:

– Я, видите ли, – хотелось сказать, подойдя, – один из тех болванов, кому вы когда-то объясняли, какие они болваны.

Ну и дальше, как разговор повернется… Но я почему-то остался стоять.

И опять пила выхватила его из тьмы – все такого же прямого, высоко откинувшего гордую сухую головку. Мясистая губа презрительно шевелилась, но что-то мне померещилось в ней верблюжье, долготерпеливое.

Верблюд – он тоже смотрит на мир свысока. Ни воспарить, ни терзать, ни гнать, как орлу, ему не дано, а глядит так же презрительно и устало, и ведь, пожалуй, с не меньшим правом, ибо может всегда смолчать, вытерпеть, дошагать. Тут в сущности сходятся какие-то странные, таинственные крайности жизни. Я невольно задумался о них, щурясь на сизоватое марево в конце пролета, где, медленно вращаясь на скошенных роликах, выпрямлялись и, серея, остывали стальные колбасы.

Когда, очнувшись, сошел я вниз, Гришкана уже нигде поблизости не было. Я испытал досаду и облегчение.

Но упрямая судьба свела нас еще, денька через три. Правда, тут уж заговорить было б труднее, но все-таки…

Накануне мы маленько гульнули с Толею Козаченко, когда-то токарем нашего ремонтно-механического, а ныне начальником сортопрокатки. Приятный вышел такой вечерок, и, снова шагая к Толе, я предвкушал шутливый, благодушнейший разбор малых мужских шалостей: кто как вчера добрался, да утречком подлечился, да как на кого пошумели…

Приоткрыв дверь кабинета, я было остановился – там кто-то сидел. Но Толя радостно закивал, замахал мне рукою: заходи, мол, заходи… Из-за стола торопливо поднялся.

– Извините, – сказал, – Юрий Давыдович, у меня встреча назначена.

Сидевший перед столом Гришкан чуть повернулся и скользнул по мне взглядом, лишенным всякого интереса. Просто убедился: пришли уже, да. И взялся за подлокотники кресла, чтоб встать.

– Так короче, – спросил, – что вы решаете? Нет?

– Я не рублю на корню, Юрий Давыдович, вы меня знаете, но… – Толя развел руками. – Обсудим на совете бригадиров, подумаем. Подумаем, Юрий Давыдович!

– Думайте! – Гришкан поднялся и, не прощаясь, вскинув седую головку, пошел к двери.

Я поспешно уступил дорогу. В профиль верблюжье в нем было особенно заметно.

Дверь хлопнула, и Толя картинно упал в кресло:

– Уф! Прям спас ты меня, старичок. Беда эти пенсионеры, – сказал сокрушенно, – сущее наказанье. Ходит тут, ходит, хуже прокурора. Придумал вот: все планово-распределительное бюро перестроить. А ради чего? Я тебя спрашиваю: ради чего?..

– Сильно он постарел, – сказал я. – А кем он теперь?

– Никем, слава богу! Лет Семь, как никем, на пенсии…

– Вот как? А ведь был где-то там, – я помотал рукой над головой.

– Был, да сплыл. Черт его к нам принес. На пенсию вышел и заявился: желает тут поселиться, надеется быть полезен. Квартиру ему дали, пропуск выписали… Зачем только? Я тебя спрашиваю: зачем? Создаем себе трудности по доброте душевной. – Толя встал и нервно прошелся по кабинету. – Он, видишь ли, душу вложил в этот завод! Ах-ах! Так что ж теперь – из меня душу вынуть? А старичина клещом, понимаешь, вцепился, записку директору, в народный контроль… И хоть бы по делу! А то – на адъюстаже сорок тонн затерялось, ах-ах! И что – при нем, скажешь, не водилось такое? А, ладно!.. – Толя обиженно отвернулся к окну.

Глядя в его спину, я думал, что ведь и сам когда-то хотел, до дрожи душевной мечтал того же Гришкана срезать, оборвать, попросту ему нахамить… Ведь было? Было, не отрекаюсь. Зачем же теперь так мне неловко, что старику вежливо указали на дверь? Отчего стыдно? Почему Толькины жалобы вызывают лишь неприязнь? «Нет, – внушал я его спине, – нет, так не годится, ты должен сказать о старике еще что-то другое, совсем-совсем другое…» Он повернулся и сказал. Да снова не то.

– А все потому, – сказал он, – что внуков нет. Точно! Когда-то за великими своими делами этого простейшего старичок не успел, вот и… Охо-хо! Да и мы, дураки, все ищем чего-то, сходимся, расходимся, та баба, эта, свобода, карьера, ё-моё… А старость в одночасье нас по балде – бац! И будем такими же вот… Да?

Я смотрел на него – лицо и в самом деле уже немолодое, на висках седина, а женился совсем недавно, в третий, кажется, раз, и вчера, видать, некстати поссорился, попало ему за нашу гульбу, теперь вот досадно, хотя этого он, конечно, не скажет… Смотрел так и думал, что надо бы пожалеть мужика, сказать: плюнь, мол, не бери в голову! И рот уж раскрыл, чтоб это сказать…

– Нет, – сказал, – Толя! Если и будем мы одинокими старичками, то уж никак не такими. Такими быть у нас хысту не хватит. Знаешь, есть такое отличное украинское слово – хыст? А в нем тебе и кураж, и хватка, и смелость, и все такое…

Он огрызнулся:

– Понятия не имею!

Ну вот… Умер Гришкан года через полтора.

Принесла почтальонка пенсию, ей не открывают, она звонит, звонит… А старичок был обходительный, всегда ждал ее аккуратно, дважды бегать не заставлял – она и заподозрила неладное. Привела милицию, взломали замок, а он тут же, возле двери, вытянулся. Бидончик откатился в угол прихожей, молоко уже высохло.

Ужас ли смертного этого одиночества всколыхнул городок, старое ль вспомнилось людям – похороны вышли невиданно многолюдные, торжественные. Толя Козаченко прислал фотографию: идут во всю ширину мостовой, хвост печального шествия теряется вдали, сливаясь с осенним деньком.

Есть у меня и еще снимок – сам щелкнул когда-то, на митинге в цехе высадки. Гришкан стоит там, как капитан, на мостике, рядом полно народу, но он отдельно от всех. Мясистая нижняя губа презрительно сдвинулась, детские кулачки в кармашках…

Давным-давно отношусь я спокойно к чужой власти и славе, молодые мечты бесследно отшумели и канули, но иногда я ставлю перед собою два снимка и, подолгу вглядываясь в них, гадаю о тайне этого человека, которому я так завидовал, которого так жалел…

МАЭСТРО ШАХБАЗОВ

1

Дней десять мотались по трассе, никак было в поселок не вырваться. Простыли оба, устали, даже пооборвались. И вот наконец едем. Дорога скучная. Плоская степь измызгана бесконечным дождем, в огромных лужах сор и серая пена. И вдруг… Я чуть не подпрыгнул:

– Сашка! Тормози, человека вижу!

В степи человеком именуют лишь женщину, существо экзотическое. Но Русачков до того, видать, простыл и умаялся, что только красным носиком хлюпнул. Без всякого интереса.

– Как бы их на первой же ухабине двое не стало, – говорит он чуть погодя, приглядевшись к маячившей у развилки фигуре. – Роды принимать ты будешь?

Но, само собой, тормознул. Девушка невысокая, толстенькая, в светлом плаще, платочке, с чемоданчиком… Ну, чемодан ее мне пришлось на колени взять. У нас на заднем сидении движок от «Андижанца» ехал и книг шесть пачек. Еле она туда со своим животиком сама втиснулась.

Едем, я ее в зеркальце заднего вида разглядываю: на носу веснушки, волосы из-под платочка какие-то блеклые… Все же если б не так сильно беременная, то о мире и дружбе заговорить вполне можно. А так – молча едем. Ближе к поселку Русачков спрашивает:

– Так куда вас подбросить?

Она улыбается:

– К гостинице, пожалуйста, – без всякого говорит юмора.

– Куда?!

– К гостинице.

Русачков так тормознул, что я чуть ветровое стекло не клюнул.

– Слушай, – говорит, – ты откуда взялась, умная?

– К жениху приехала.

– Это, – он говорит, – хоть к полюбовнику, мне-то что! А вот вызов у тебя чей, от какой организации?

Грубо, конечно. Но Сашку тоже понять надо. Март для механика не время, а гроб с музыкой. Солончаки раскисают, тяжелое глинистое тесто пустыни ползет, пластами наматываясь на колеса и гусеницы; лопаются тросовые жилы, скручиваются стальные пальцы, в дым горят фрикционы… Тут разозлишься! Он эти дни одной, может, злостью-то и держался, чтоб не завыть. Но девушка ничего этого, понятно, не знает, помаргивает на него растерянно и обиженно:

– Какой еще вам вызов? Мне надо – вот я и приехала, – пухлые свои распустила, вот-вот в слезы кинется.

Ну, стал я ей как можно мягче: ты, мол, не обижайся, ты пойми: у нас зона режимная, сюда и билетов без вызова не продают, а ты прилетела – не на этом же вот чемоданчике?

– На самолете…

– Ну? Значит, вызов-то у тебя есть?

– Дак, а че? – все она помаргивает. – Не люди у вас разве? Везде люди! Я в Махачкале одной девушке все как есть объяснила, она и дала билет, дело-то вполне человеческое, – и живот свой сквозь плащ оглаживает: вот, мол, какие могут быть сомнения?

– А жених, – говорю, – тебя, выходит, не только не встретил, но и не вызывал? Хорош гусь!

– Так он же не знает, что я еду! А то б он тут… Он у меня такой! – она оживилась, улыбнулась, даже волосы под косынку убрала как-то кокетливо.

Выяснили: жених ее, оказывается, думает, будто ей здесь жить негде и вообще тяжело, но она не барыня и дома жила не то чтоб в хоромах, да и братья насоветовали: что мол человеку на свет без отца являться? Не война же у нас верно?

– Само, – говорю, – собой. А какой он хоть с виду? Может, мы его знаем?

– Он у меня армянин, – говорит с гордостью. – А тут у вас целому заводу начальник, только забыла, как называется.

– Армянин, значит? – Русачков мне в зеркальце подмигивает: влипли, мол, с дурой… – Черный такой? С усами?

– С усами…

– Брехло он у тебя с усами! У нас тут и заводов-то никаких нет!

– Как нет?

– А вот так! Не построили еще! Надул он тебя. Элементарно надул и удрал. И давай-ка сдадим мы тебя в милицию – пусть назад отправляет. Чтоб ты уши пред каждым треплом не развешивала, ясно?

Пассажирка наша рот приоткрыла – кругло так, глупо – да в рев!

– Высадите меня! – кричит. – Права не имеете, паразиты! – и ручку на дверке шарит, рвет на себя.

– Сашка, стой! – говорю. – Не дело так…

Выскочил прямо в лужу и силой ее в машине придерживаю, дверку открыть не даю.

– Пойми ты! – кричу. – Куда тебя тут высаживать? Дождь, гляди, грязь, до поселка чуть не пять километров, трубовозы сегодня не ходят – сама пропадешь и ребенка загубишь.

А погодка действительно… Так и хлещет! Ну, малость она обмякла, отошла, я ей чайку налил из термоса: попей, говорю а то и не разобрать, что ты там сквозь икоту бормочешь В милицию тебя не сдадим, успокойся! Только пойми, пожалуйста, ведь тебя без вызова ни в одну общагу и переночевать не пустят. К жениху – так когда ты его найдешь, да и стоит ли искать такого? Ты меня извини, конечно да ведь явно надул тебя, паразит – нет у нас никаких заводов.

Она уперлась: не мог ее жених обмануть, и все! Она его давно знает и никакая не дурочка, а раньше не расписались оттого, что ему еще паспорт менять надо. Вот, пишет как только поменяю…

– А зачем? – Русачков допытывается.

– Чего – зачем?

– Паспорт менять. После заключения он у тебя, что ли?

Нет, говорит, сами вы зэки, а он просто по паспорту русский, а на самом деле армянин, ему во время войны все неправильно записали. Если сейчас не сменять, так и сына русским запишут, а он после стройки хочет на родину ехать.

Я слушаю ее, киваю.

– В горы, – бормочу машинально. – В самые синие горы, к голубому озеру Севан.

– Точно, – она говорит. – К озеру.

– Фамилия его хоть как? – Русачков требует.

– Еще чего! Так я вам и сказала! Сама найду, обойдусь.

– Саша, – говорю, – свезем девушку в поселок, куда хочет. Только ты мимо СУ-15 поезжай, заглянем.

– Зачем еще?

– Да есть тут у меня одно подозреньице.

Пассажирка опять рот приоткрыла кругло, но я ей сразу:

– Успокойся, – говорю, – успокойся… Подозренье не на тебя, а на одного крокодила. А в милицию, будь я жаба, а не матрос, ежели сдадим! Веришь?

Она вздохнула доверчивей, щеки утерла, и мы поехали.

Приезжаем в родное хозяйство – как раз Маэстро Шахбазов у разобранного бульдозера руками машет, публику под дождем потешает.

– Маэстро! – кричу.

Он оглянулся.

– А! – говорит. – Журнал! Здорово, змей! Вот хоть ты им объясни: у нас тут не завод, конички не… – И, рот приоткрыв, пятится от меня, пятится, на гусеницу садится. – Ешеньки! – говорит.

А девушка из-за моей спины прямо светлым своим плащиком да к его комбинезону:

– Коленька! Коля!

Он черные свои лапищи в стороны развел, чтобы ее не испачкать, бормочет смущенно:

– Ну ты даешь, ёшки, как ты сюда?

– Подвезли вот. Я им про тебя все объяснила, они и подвезли. Что ж, не люди у вас, что ли? Подвезли… Ты, Коленька, главное, не ругайся, ты послушай. И у вас тут люди, все утрясется, дело человеческое, чего тут… Ну? Не бойся ты, ну? – и гладит его по щеке, как маленького, и улыбается, платочком масляное пятно на лбу его утирает.

– Поехали, – говорит мне Русачков, – поехали, на чужое смотреть – только расстраиваться.

Еще минуточку потоптались да и поехали.

Дорогой Русачков спрашивает:

– Как же это ты его вычислил?

– Маэстро-то? Не знаю… Подумалось вдруг.

– А он, однако, ну и брехло! Прям-таки собачье.

– Почему?

– Привет! А я, что ли, мозги ей запудрил: директор, мол, завода, армянин, фити-мити… Ну, шут гороховый!

2

Русачков был всегда беспощадно логичен: соврал ты – значит, брехло. Струсил – трус, обманул – обманщик. О других людях, может, и можно судить эдак, но к нашему маэстро это как-то… То есть брехло он был еще то! Это точно! И само собой, шут. Но вот – клянусь! – не так уж много довелось мне встретить людей серьезней его и честнее.

Тою весной мы были знакомы уже больше года. На стройке это, скажу вам, срок.

Познакомились оригинально! Ремонтная база, куда нас направили, оказалась просто огромным двором, забитым покуроченной техникой. В одном конце его пряталась земляночка, там сидело начальство, в другом – приземистый барак из дикого камня, в который нас и завели: с улицы темновато, пусто, у окон станочки… Вдруг за спиной как гаркнут:

– Подведите их ближе!

Обернулись – этакая фигура восседает на верстаке, поджав по-турецки ноги. В одной руке кружка, в другой – целый батон, кусищем колбасы прослоенный. И жует страшно, аж уши шевелятся под солдатскою мятой панамкой.

– Ближе! – хрипит, – смелее. Живых не кусаю!

– Коля, – смущенно как-то говорит нас приведший товарищ, – это, сам понимаешь, кадры…

– Кадры? Ты уверен, что они не из детсада сбежали, а? И что их мамы, рыдая, не прилетят с Большой земли завтра? Уверен? Ладно! – вскочив прямо на верстаке на ноги и чуть не потолка касаясь мятой панамкой, фигура повелительно указала батоном на дверь: – Вы свободны!

Приведший нас пожал плечами и вышел.

– Отныне для вас я один и царь, и бог, и воинский начальник. Ясно? – Фигура размашисто нас перекрестила. – Аминь! Должность моя тут мастер, но я не любитель низкопоклонства и потому зовите меня просто: Маэстро Шахбазов!

Он спрыгнул на пол и спросил другим голосом:

– Жрать желаете?

Мы желали. За полдня хождения по инстанциям никто не удосужился подсказать нам, где тут столовая. Спрашивать же казалось неудобным – строить мы приехали или набивать желудки?

Этот батон с колбасой немного все сгладил и скрасил, а то мы совсем прибалдевши стояли. Мы ехали строить, закладывать основы и забивать колышки. На Большой земле нам так много и так торжественно о том говорилось, так все обставлялось значительно – проводы, напутствия… А приехали и – на тебе!

Так что приглядываться к маэстро начал я, можно сказать, по независящим от меня обстоятельствам – как-никак начальство. Хоть и маленькое, да свое. И нужно как-то понимать, что за человек. Ведь так? Да вот, оказывается, легко составить собственное мнение, если уже есть чужое. Ты с ним или соглашаешься, или споришь. А тут я как раз этого вот чужого, всеобщего мнения о нашем маэстро никак уловить и не мог.

С одной стороны, он был вроде бы признанной головою, авторитетом, с другой – шутом. Но у шута – какой же авторитет? С одной стороны, никто ему был не указ, начальника базы Сидорчука он не видел в упор; с другой – последний трактористишка мог им вертеть как угодно, нащупав какую-то слабость, а слабостей у него было – что блох у Бобика. Все знали: Колькино слово – железо, и тут же – ни единому его слову не верили.

Когда он, стуча кулаком в гулкую грудь: «Вот будь я жаба, а не матрос!» – клялся, что нельзя у нас сделать какую-нибудь муфту или шестерню (а много ли можно сделать в примитивной кузне, да на четырех станочках?), то все почему-то были уверены, что он врет, паясничает, и упрямо бубнили: за ними, мол, не заржавеет, пусть он не думает… С утра кто-нибудь обязательно поджидал его у ворот, скромно пряча за пазухой поллитровку. (Что дураку сухой закон, ежели ему сто верст не крюк?) Целыми днями, бывало, таскались за ним, канючили, душу мотали. Он отбивался шуточками, потом, шваркнув панамкою оземь, выхватывал вдруг посудину и бежал в землянку к Сидорчуку.

– Во, змей, – кричал там, – распустил народ, понимаешь! Они мне уже взятки суют!..

– А ты не бери, – почти не шевелясь, лениво цедил тот. – Зачем взял?

И все, кто сидел в кабинетике, заходились жеребячьим ржаньем.

Он был обидчив, но обиды, как и гнев, шуту не по чину, а потому они никем не принимались всерьез. Тракторист, посрамленный с утра при попытке дать взятку, через час, явно кем-то подученный, являлся к нам за справкой:

– Сегодня он кто? Шахбазянц?

– С утра был Шах-Аббасом-оглу, турком.

Среди множества слабостей, впившихся в бедную шкуру маэстро, эта, пожалуй, свербила чаще других. Фамилию свою перекраивал он с той же легкостью и изобретательностью, что модница платье. Вдруг начинал, к примеру, говорить с грузинским акцентом, рассказывать об отце-виноделе, усиленно демонстрировать бурную горскую кровь, даже заменял вечную свою солдатскую панамку на бог весть где раздобытую шапочку-сванку. Но проходило несколько дней, и когда кто-нибудь, чтоб подольститься, говорил, сладко прижимая руку к груди:

– О, Шахбазидзе, я вас просидзе…

– Как?! – вдруг взрывался Маэстро. – Как ты сказал! Шарабанов я! Смоленские мы, понял?

Уследить, когда и почему в его сдвинутых набекрень мозгах происходило это превращение, было трудно. Многие, однако, пытались, ибо стоило попасть в точку, как щербатый его рот растягивался аж до ушей в самодовольнейшей улыбке и он готов был в лепешку разбиться, чтоб только услужить отгадчику.

Были, впрочем, и другие способы сесть на Маэстрову шею. Достаточно было прийти в обед со своим термозком, сесть у печки, сказать первым делом, что ты сирота и потому обижать тебя не годится. Вот у вас в детдоме…

Все знали, что это вранье. Какой там детдом, ежели человек вчера только посылкой от мамки хвастался? Один Маэстро с неизменной доверчивостью глотал наживку: «А вот в нашем детдоме…» Начинал он с чего-то безобидного и, вероятно, действительно бывшего, но затем капризное воображение распалялось, родители новоявленного турка оказывались армянами из города Степанакерт, мчался под бомбами, увозя их с Украины, эшелон, визжали тормоза, горели вагоны, «мессершмитты» заходили в пике…

Тут было множество вариаций, красочных подробностей, но кончалось неизменно тем, что фамилию и имя пятилетнего раненого записывали со слов еле бормочущей соседки, естественно перевирая и тем самым навсегда лишая великий народ его лучшего сына.

Все щеки, туго набитые еле сдерживаемым смехом, разом лопались, мастерская минут пять лежала, дрыгая ногами, потом наперебой кидалась уличать Маэстро в воровстве эпизодов из книг и фильмов, издевательски выспрашивать подробности. Он обижался, он защищался, вскакивал, бия себя кулаком в грудь: «Да будь я жаба, а не матрос!» И только затеявший все это должен был слушать внимательно, вздыхать сочувственно.

– Ладно! – говорил Маэстро, тронутый такою преданностью и солидарностью. – Оставь, я погляжу.

Трактористишка мгновенно истаивал, положив на верстак свою железяку.

Остаток дня Маэстро, то и дело проходя мимо нее, морщился, мрачнел, скучнел…

– Видал-миндал? – спрашивал наконец кого-нибудь из нас с тяжким вздохом. – Видал, что этот змей мне подсунул?

– Наплюй! – строго говорили ему. – Не приучай, совсем на голову сядут.

Он отходил, подходил, вздыхал:

– Эт ты прав, – соглашался, – сядут, ёшки! Да ведь она мне ночью приснится, подлая! Что я – себя не знаю? Давай останемся чуток, похимичим. Ладно уж, пусть пьют нашу кровь!

И оставался, и в конце концов действительно что-то придумывал, какой-нибудь хитрый резец, который тут же сам и ковал, или оправку, позволявшую долбить шлицы на строгальном, или еще что-нибудь.

Другой бы это рацпредложеньем оформил, носился бы, кудахтал, получал похвалы и премии, а он… Нет, смех смехом, а иной раз ужасно было обидно, что все ездят на нем так безжалостно, да еще и издеваясь. Ведь он был талант, настоящий талант, а разве так должны держать себя таланты? Разве так мало себя ценить? Ронять себя по таким дурацким поводам? Выставлять на посмешище?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю