Текст книги "Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре"
Автор книги: Владимир Гусев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Боливара, сложившего с себя полномочия власти, единогласно избрали президентом с большими правами на срок в четыре года. Они понимали: здесь много военных, сорви-голов, но, кроме него, – нет президента.
Он не противился: он про себя считал, что конгресс поступил разумно и справедливо.
Тем более что ныне это надо ему – надо, как жизнь.
В голове – ясность, в теле – сила, в груди – огонь.
Он знал, он снова давно уже знал, что делать.
И они, конгресс, видели это знание в его лице, глазах, в его быстрых и резких жестах. Этого не было в них самих.
4
Боливар, заложив руки за спину, ходил взад-вперед по несвежему полу гостиной (случайное поместье в пути) и обдумывал ближайшую серию дел. Взор его, не останавливаясь, блуждал по малиновым креслам, оранжевым драпировкам – любит этот народ, эта «испанская раса», горячечные, крутые цвета, африканские колориты; ну ладно. Он снова размытым взглядом прошелся по стенам, по полу, по коврам, пистолетам и шпагам на дальней стене. Чужое, холодное, пасмурное жилище; давно уж привык он: жилище – это где спят и едят, не более. Ну все равно. Так о чем?
С волонтерами хорошо. Молодец Лопес. Не вылезает из лондонской долговой тюрьмы, но людей дает. Без профессиональных солдат – никуда; льянерос и горожане – все это превосходно, но в каждой боевой единице должен быть стержень, центр, ствол, а им могут стать лишь кадровые военные, знающие огонь и меч и не заинтересованные в местных распрях. Да, волонтеры. Французы, ирландцы, русские, немцы и кто угодно, но главное – англичане. Рвачи, сребролюбцы, но деловые и мужественные организаторы, стрелки и рубаки. Наплачешься с выплатой жалованья, но главное ныне – это заполучить их сюда, в Америку.
– Господин Перу!
Вошел секретарь из новоприбывших, подобранный и готовый к делу Перу де ла Круа.
По-французски:
– Вы не знаете, где О’Лири?
– Он ожидает известий из Рио-Ача; он дома.
– И я об этом. Что? Ничего? Монтилья не возвратился?
– Нет.
– Прошу вас, пишите. Ах, денег бы, денег. Как мало денег! Будь у меня хотя бы остатки поместий, моего состояния… В сущности, это естественно: для нас, креолов, Америка – родная земля, и то бескорыстие не особенно блещет вокруг республики; чего ж мы хотим от наемников, от приезжих?
– Вы правы, господин президент. Лишь немногие могут жить идеей; и лишь немногим нужна свобода.
– Нет, нет, господин Перу, – задумчиво, тоном человека, проходившего все это по учебникам и давно уж ответившего на душевном экзамене, отвечал Боливар. – Многие люди не знают, что им нужна свобода, но это не значит, что она им действительно не нужна. Просто они не сознают этого или не решаются сказать себе.
Он помолчал, ожидая ответа.
Перу помолчал и промолвил, все стоя в почтительной позе:
– Быть может, вы правы, мой генерал. Но я не уверен.
– Зачем же вы приехали?
– Я – из тех, из немногих.
– Да, вы достойны похвал.
– О нет, господин Боливар. Такие вещи – личное дело каждого, тут не за что хвалить. Если угодно, похвалы досадны: как будто ты совершаешь нечто тебе не свойственное, и потому надо хвалить, а не воспринимать как должное.
– Да, это верная, верная мысль, – обрадованно закивал Боливар; глаза его оживились, он явно готов был увлечься играющей диалектикой; но вот он как бы остановил на губах улыбку, согнал ее и сказал:
– Ну что же. Это весьма интересно. Но факт есть факт: ирландские волонтеры бунтуют и жгут Рио-Ача, поскольку не получают жалованья и не нашли желанных жемчуга, платины, серебра и так далее, горы из которых надеялись увидать в Америке еще с кораблей. Что делать? Я думаю, мы пошлем их к черту. Пусть отсеивается дерьмо. Поход будет трудный.
– Я думаю – так.
– Пишите, пожалуйста: генералу Монтилья…
– Перейдем сюда, – донеслось из прихожей. – Туда не слышно, дверь плотная.
Дверь была приоткрыта, но говорившие, видимо, и не думали на нее смотреть.
Боливар и секретарь приумолкли, непроизвольно прислушиваясь.
– Да, ты прав, тут прохладней. Так вот… тебе нравится это?..
– Кли-и-икот, – прочитал второй голос (денщик!) с большим затруднением. – Черти французы. Слово-то. Кли-и-и-и-кот.
– Ты, наверно, не так читаешь, – сказал хрипловатый, первый. – Не будь я проклятый льянеро, послал бы Хосе учиться к шурину Хименесу в Калабосо. А может, и в Каракас.
– Не послал бы. Да вы же сами порезали весь Калабосо. И шурина тоже.
– Порезали мы потом, а послал бы я раньше. А шурин был в отъезде, в степи.
– Но это другое дело. Но нет, не послал бы.
– Послал бы.
– Не спорь: я тебя люблю. Отвратное это кликот. Наше пальмовое куда лучше!
– Ну, сказал. Ведь это наше. Хотя они вечно пьют, а мы редко.
– Ну, дальше! Ты говорил: броненосец подошел к лису…
– Вот. Подошел броненосец к лису и говорит: лис, одолжи мне свой хвост. А надо тебе сказать, что у броненосца тоже хороший хвост. Не очень большой, как у лиса, но твердый, как веретено. Хороший хвост. Он, знаешь, у него вот так вот свисает, между двумя щитками, вот здесь, повыше, чем у любого зверя.
– Да видел я. Ну и что?
– Вот. Подходит он к лису и говорит: одолжи мне хвост. А лис был большой, но не очень умный, и говорит; а зачем тебе хвост? Броненосец ему отвечает: отмахиваться от мух и москитов. А лис ему говорит: а я чем буду отмахиваться? А броненосец ему: ну, тебе зачем отмахиваться? У тебя шерсть большая и рыжая, а я голый. А лис: а у тебя вон какая кожа, тебя не прокусит москит. Нет, прокусит, говорит этот. А тот ему: но зачем тебе отмахиваться-то? Ведь они не больно кусаются. Нет, говорит этот.
– Ты постой: это кто? Кто сказал?
– Как?
– Ну да, кто сказал: «нет»?
– Как кто? Ты не слушаешь, что ли?
– Я слушаю, но у тебя слишком длинная сказка.
– Нет, если бы ты меня слушал…
– Да я тебя слушаю, только ты говори.
– Я и говорю, а ты не даешь.
– Да нет, только ты говори.
– Я что? Я и говорю, а ты непонятно чего влезаешь.
Фернандо замер с поднятым в назидание скрюченным пальцем, ибо в дверях появился Боливар в синем уланском мундире, расшитом золотом на плечах, на застежках груди, в блестящих ботфортах и с разукрашенной рукоятью шпаги. Смуглое, безбородое, в бакенбардах лицо Боливара было недовольно.
– Вы что тут мелете? – вопросил президент, переводя глаза с отупелого денщика над бутылкой на уничтоженного Фернандо и вновь с Фернандо на денщика. – Украли бутылку, пьют. Перед походом!
– Мы, мы, господин… – лепетали оба, вставая, опуская руки.
– Да, вижу, что вы, – хмуря густые брови, сказал Боливар. – Повесить вас мало. Сейчас же прекратить, – спокойно и устало добавил он, рассеянно поглядел на бутылку и притворил за собою дверь.
– Так что мы? – спросил он, вернувшись и мельком взглянув на Перу, с печальной улыбкой приподнявшего перо, чтоб не капнуть.
Фернандо и Родриго, денщик, не спеша уселись и некоторое время молчали, покряхтывая.
– Гляди-ка! – вдруг произнес Фернандо.
– Ну да. А ты думал, – спокойно подтвердил собутыльник.
* * *
Перу ушел; Боливар минуты две сидел за столом, сцепив руки и смотря в одну точку. Потом он встал и снова начал ходить.
Он топтался у секретера, потом, оглянувшись по-детски, достал свою карту и разложил на столе. Все было тысячу раз обмусолено, он досадовал на себя, но не мог ничего поделать. Как стихотворец, все перечитывающий да перечитывающий новоиспеченный сонет, он просматривал основной маршрут.
План был абсурден для всякого обсуждения. Он мог быть выражен только в приказах. Стоило вспомнить рассудок, логику, бросить идею в горнило свободной критики, и все хором – он первый – оказали бы: гибель, безумие, помутнение разума.
В то же время он чувствовал сердцем уверенность в этом плане. Мало того: все прочие, видя бессмысленность, алогичность всего предприятия, тоже молчали – как бы боясь дать волю собственному рассудку – и соглашались с Боливаром.
И он понимал их, он понимал их согласие – общее их согласие, от простого солдата до самолюбивого Паэса, от колкого Сантандера, крепкого начальника штаба Сублетте до исполнительного Перу. Они ничего не знали как следует, и не хотели знать, но они видели, чуяли сердцем, что план безумен, – и были согласны. Он внушил, а вернее открыл им, – тут ничего не надо было внушать, истину не внушают, – всю цель, всю простую сущность похода. Он им открыл ее, хотя настоящего маршрута, его деталей не знал никто: он брал это на себя, и это было отчаянной смелостью его совести. Если бы план дошел до испанцев, поход стал бы величайшей катастрофой; и кроме того – что греха таить, истина жестока! – он не был уверен, что кто-либо, кроме него, способен выдержать стальной блеск подробностей этого маршрута, этого предприятия.
Однако же цель была абсолютно ясна и одновременно возвышенно-ослепительна. Да, да, она была и высока, и доступна.
Она состояла в том, чтоб быстро – быстрее, быстрее! – пройти затопленную саванну, пересечь в неожиданном месте Анды и грянуть на главные силы испанцев, спокойно и безоглядно готовящиеся к летней кампании, ни о чем не думающие не гадающие. Грянуть на них – и разбить. И одним ударом покончить со всем.
Да, так, ибо другие отряды испанцев, рассеянные по сельвам, долинам и чащам Венесуэлы, Новой Гранады, Кито, Перу, островов, – эти отряды, отрезанные от главных сил, с растянутыми коммуникациями, без фуража, в атмосфере враждебных короне провинций, не смогут объединиться, не захотят сражаться. И Каракас падет сам собой.
С непроизвольной хитростью полководца и прозорливца он учел настроение воинства. Это было легко, ибо он чувствовал это настроение и в себе. Они воевали, шли, шли, но давно уже перед мысленным взором каждого сияло – разное перед каждым, но нечто – сияло, все крепче, все ослепительней.
Одним снились тихие, черные воды лесной реки, тростниковая хижина, крики младенцев и попугаев, и плеск волны, и покой, и зной. Другим – милые девушки Тунхи, Ла-Гуайры, зеленые улицы Картахены и Коро, и лица заждавшихся матери, братьев, и светлые знакомые патио и сады. Третьим представлялись праздник и карнавал, и коррида, и клики, и блеск, и сиянье, и слава, и разноцветные женщины, и пальба, и восторги, и синее, желтое, красное веселье, и ром, и малага; четвертым снилось и мыслилось что-то еще – сын, дочь, жена, земля, конь, мать, отец…
И все просыпались, и остывали взором, и отходили – и знали:
Нет. Нет.
Еще долго идти.
Еще грязна грязь, еще солона кровь; еще надо, надо идти – и нет впереди просвета, рассвета, и деловит, обыденно озабочен Боливар, и еще более деловит, озабочен и хмур начальник штаба Сублетте. И беспросветный, темнеющий путь впереди…
И вот он – просвет.
Сияние огней под горой.
Он, Боливар, дает им просвет.
Сразу. Быстро. Одним ударом.
И зелень, и свежесть, и блеск, и голубизна, и желтое солнце, и дети, и жены, и яркие, радостные креолки, метиски, мулатки и индианки, и радужный свет впереди.
Зеленые рощи, безмерное солнце, живые дети, земля, свобода.
Свобода.
Он чувствовал это. Он знал.
Он знал, что люди посмотрят вдаль за простертой его рукой – и люди пойдут.
Он чувствовал, что не властен даже.
Он должен, должен сказать им это, сказать и воздеть свою легкую руку; он должен.
Иначе ныне нельзя.
Усилие! Лишь одно усилие!
Вот отчего уверены люди.
Вот отчего не обсуждают они «безумного» плана…
Он – отвлекшийся взором на миг – вновь начал смотреть на карту. Паршивые офицеришки, моряки – как составили. Кондамин, Педро Мальдонадо тоже не справились с этим ландшафтом; кроме того, их данные устарели, в горах и на плоскогорьях произошли изменения вследствие извержения вулканов и землетрясений. А у Ла Круса вообще не картированы эти места. Эх! Сюда бы карты Бонплана и Гумбольдта. Ну ладно, что есть, то и есть. Так. Чертовы льянос, ваши войска сегодня за нас – и все же вы на пути. Орокуэ с юга, Поре на севере. Так. Реки, реки. Главное – после льянос. Восточная Кордильера, с которой надо иметь дело, – самая подлая, самая каверзная и широкая из трех: Центральная и Западная были бы проще. Хотя бы вот эту цепь обогнуть с юга. Но тут непроходимые топи. Нет, только так, как есть. И этот перевал. Да, этот перевал. По слухам, он вовсе непроходим, но знаем мы эти слухи. Индейцы, особенно чибча, любят пугать. Проводники набивают себе цену, тем кормятся… Знаем мы эти непроходимые; нет, пройдем. Или вот слегка южнее, юго-восточнее. Нет. Прочь, прочь карту. Ничего уж нельзя менять, все обдумано. Бывает та стадия, когда исправлять – только портить. Нет, нет. Все обдумано. Здесь – те топи, болота, а здесь – нагромождение голых скал. Маршрут верен. Менять нельзя, это лихорадка, горячка.
Он отстранил карту и улыбнулся. Несмотря на все «горячки», он чувствовал морозную бодрость, ясность и свежесть в душе.
Он встал, снова походил.
На шахматном столике валялся Шекспир; секунду поколебавшись – стоит ли снова играть на нервах? – он тихо решил, что боязнь открыть книгу – более стыдное чувство, чем обратное; он открыл и прочел, улыбаясь прихоти судьбы. Был тот случай, когда «совпадение» так уныло и очевидно, что это даже разочаровывает. Нервы изощрены и легко отыскивают родное… «Все на свете опасно. Выйти на свежий воздух, выпить, лечь спать…»
Он с той же неопределенной улыбкой захлопнул книгу. Было слегка досадно, что это – Готспер, авантюрист, неудачник.
Как будут льянерос…
Последнее время он много положил сил, чтобы завоевать их доверие. Вы цените только силу и мужество. Что ж. Идем к Ориноко, вяжите руки. Вы что же? Вяжите. Эй, Педро, ступай на коне подальше, переплыви; развяжешь мне руки на том берегу. Пошел? Пошел, говорю. Ну, начали: гоп. Не забыть этих мерзлых минут на средине, когда дыхание сдает, над тобою небо и облака, и нету неба и облаков: мутная вода хлестнула в глаза и в рот – погрузился сверх меры, – работайте! о, бейте, работайте, ноги! спасайте! ничего, ничего нет, кроме измученных, надорвавшихся в торопливом, захлебывающемся скрещении, дергании, струении ног, – спасайте… спасайте, милые, нет никого, ничего в мире, и одна надежда – на вас… и вот – выправляется сердце, опять ритмично дыхание, изгибается под спиной вода – и работают ноги. На том берегу – молчаливый, невозмутимый Педро на мокром коне. Дыхание сорвано, онемелые ноги не держат и с медленным недоверием трогают землю; они – сами по себе, ты – сам по себе; но нельзя упасть перед Педро.
Что ж? Оценили его шутовство? Пожалуй, и оценили. Шутите ценою жизни – и даже льянерос оценят ваш юмор.
Что ж, это необходимо. Если в таком походе льянерос будут плевать на ведущего – нечего и начинать. Да и само упражнение в плавании пригодится.
Но мало оружия. Мало оружия, черт возьми. Снаряжения мало, кожаной обуви нет еще, а в горах без нее нельзя. У этих – лишь лошади, одеяла и пики.
У прочих нехватка пороха. Надо сейчас же сказать О’Лири, чтобы отправили англичанам, в Гвиану, еще два транспорта кож, тасахо, мулов, какао, кофе и табака: все это особо ценится. Еще бы хоть десять – пятнадцать орудий и двадцать – тридцать арроб бристольского пороха. Да, я скажу. Как это я забыл?
А как же степные люди почувствуют себя в Андах? Снега, болезнь высоты, болезнь горного воздуха – сороче. Надо бы самому еще походить по горам, чтобы после вести людей.
Он садился на мула или коня и скакал к ближайшим холмам. Конечно, не Анды. Но – в гору, в гору, в гору. Жди здесь, я пешком; жди, жди.
Было весело, бодро и блестко в сердце.
* * *
Раз вечером он заметил странное шествие, шелестевшее и сиявшее среди тростниковых навесов палаток. При блеске трех высоко поднятых факелов, которые несли трое полуголых метисов, шел некий человек. Свет, падавший сзади, сверху и сбоку, весело озарял большое туловище в многочисленных блестках украшений и орденов, захваченных у испанцев, ядовито-желтые лосины, сверкающие сиреневые сапоги с белыми шпорами, треуголку с павлиньим плюмажем и посреди всего – ослепительно-сахарный, искрящийся влажным огнем широкий серебряный пояс.
Что за чудо? Его солдаты, офицеры, да и он сам любили одеться экстравагантно; но, во-первых, это уж слишком, а во-вторых – кто это?..
– Хосе Антонио?
– Это я, – самодовольно и смущенно отвечал человек, сворачивая с торжественной линии шествия (шел-то он, видимо, всего лишь из палатки в палатку) и подходя к Боливару, все сопутствуемый своими телохранителями с неподвижными, будто маски, лицами – людьми, словно пришитыми к нему невидимыми ремнями. – Вы чего-то желаете, Освободитель, мой генерал?
– Оставьте такой тон, – с досадой сказал Боливар, закладывая руки за фалды и всей позой своей выдавая, как нелюбезна ому эта вынужденная официальность. – Что это?
– Вы о моей одежде?
– Да.
– Вы знаете, я простой человек и не люблю пышность; но вот, пока мы не в походе, решил надеть. Как?
– Ничего. Я так привык вас видеть в плаще или пончо…
– Я шутя. Мне ненавистно все то, что я надел.
– Я не против.
– Я простой человек…
– Ваш отец был колониальным служащим, кажется?
– Но и в юности бежал в льянос и быстро завоевал любовь, преданность народа, и я люблю своих ребят.
– Знаю. Знаю, – прервал Боливар, отходя от Паэса с его масколицыми факельщиками. – Мне все равно, кто вы родом. Мы оба – дети Венесуэлы. Да, да.
– Я сниму, – сказал вдогонку бравый Хосе Антонио.
– Это ваше дело, – бросил Боливар.
«Он ныне – вождь льянос. Он – за нас, он против испанцев. Он – главарь льянерос, которым обещаны мною земли, свобода. Хороший воин и в чем-то ребенок. (Все мы дети в чем-то.) Но что-то мне неясно. Он предан мне? Может, просто льстит? Во всяком случае, умеет он быть приятным и непосредственным, и даже когда лжет – обаятелен. Хороший военный. Прикроет тылы и фланг. Что же еще?
В чем-то не везет этим льянос. Бовес. Паэс. Но Паэс – он за нас; и хороший воин. Все, все».
Он шел, руки назад; в голову уже шли другие заботы.
* * *
Он, заложив руки за спину, рассеянно улыбаясь, ходил по лагерю своего разношерстного войска. Он делал это все с тем же чувством, с каким смотрел на карту в эти последние дни. Он видел лица и настроение, он был давно уверен в людях, в их решимости и, в крайнем случае, в готовности верить его звезде, и разуму, и чувству, и умению; и все же он все ходил, ходил каждый день среди костров и импровизированных палаток из одеял и пальмовых листьев – и все смотрел на лица, говорил с людьми или погружался в себя. Порою в жизни стеснительный, он в эти дни ощущал себя совершенно свободно, естественно с массами незнакомых ему людей и говорил с ними так, как будто они знакомы с детства и понимают его с полуслова, или проходил мимо них задумчиво, самоуглубленно, с таким видом, как будто они, да, знакомы с детства, и что тут, мол, разводить условности меж друзьями – вставлять слова, балагурить и улыбаться: ведь все свои. И он не думал, не думал он ничего такого – просто он был таким. И люди глядели вслед, улыбались и с умилением смотрели и друг на друга: вот, мол, Боливар и вот мы – мы и Боливар.
Однажды, идя мимо одного костра, он задумчиво посмотрел на сидящих – и вдруг он вернулся на миг из сонного забытья, порою сходящего на душу перед длительным, трудным действием, и увидел он в полной яркости, четкости, блеске этот костер, людей… Два негра в цветных набедренных тряпках, белый льянеро в рубашке-накидке, бедный креол в засученных до колен портах, с волосатой и бледной грудью, индеец в синей и красной краске на лбу, на скуластых щеках, с колтуном красных волос (особый шик) сидели вокруг костра и смотрели на тушку козленка, только что перевернутого к огню другим боком, и терпеливо ждали, и думали о своем, и не обращали внимания ни на него, Боливара, ни на сидящих рядом друзей – все друзья, все свои, зачем обращать внимание? – и он чувствовал, что причастен к этой любви, атмосфере, к этой тиши, он причастен и в чем-то источник ее, – и такое тепло снизошло на его притихшую душу, сердце, будто он мягко, неслышно приблизился к этому пламени и, не разжигая и не роняя, медленно влил его в некий сосуд своей души. И не разгорелось оно, а примолкло и успокоилось, весело тлея.
Он миновал костер и глядел в ночную синь, в далекие звезды; но ласковая улыбка не шла с лица.
5
В неровном тумане плыл позади покинутый лагерь. Идущие и едущие не очень спешили: слишком далек был путь (они видели, знали, чувствовали). Чем медленней, тем быстрее, и как ни медленно, все равно быстро, и как ни быстро – одним рывком не возьмешь. И как охотник, который решил убить огромного ягуара и разбогатеть одним махом, но именно потому ступает спокойно, медлительно, – так двигалось войско венесуэльских республиканцев в дальний поход, оставляя вдали Ангостуру и вовсе пока не думая о враге и о трудностях перехода: зачем думать, все и так впереди, и надо беречь силы.
Этот воздух, особый ветер такой настроенности царили над движущимся потоком, порою переходящим просто в толпу и в перекатывающуюся массу. Конники ехали вяло, опустив поводья, многие шли пешком, таща в поводу по два-три мула, коня.
Затянули «Американскую карманьолу» и быстро утихли. Неутомимый охотник до пения начал «Слава храброму народу»; снова задумчиво подхватили и пели дольше (любимая песня), но все же пенье само собой рассосалось.
Дорога была все хуже: моросил дождь, глина и лёсс превращались в дрожащий студень. Пока буровато-серая, рябая от капель дорога и окружающие ее ярко-зеленые травы были сами по себе, они казались чистыми, умыто-неприкасаемыми; но первые мулы, первые пехотинцы молчаливого и храброго командира Ансоатеги ступали в эту чистоту, и почва визжала, скользила и разъезжалась гладкими, мутными под дождем полосами, дорога хлюпала и бугрилась, зеленые травы липли к земле и втаптывались в небытие, замызганные желтым и вязким взваром почвы; и все исчезало и булькало под ногами, колесами, шелест дождя, крики птиц тонули в чавкающем топоте мулов и лошадей, в визге колес по натертым осям и в криках сотен, тысяч людей. Пехота шла в голубых мундирах, с трудом волоча сапоги, плетеные сандалии по грязи и вовсе не пытаясь бодриться; разболтанные шеренги в колоннах были шире дороги, захватывали зелень степи; многие солдаты по традиции несли ружья не на плече, а на шее, грузно закинув руки за дуло и за приклад, как за коромысло; уланы и кирасиры ехали, понурив свои сомбреро, каски и треуголки, отряды льянерос выделялись торчащими в небо длинными пиками и живописным тряпьем на всадниках. Впрочем, иные были просто голыми: красные, черные, шоколадные, желтые груди и спины, лоснящиеся под заунывным дождем. Конники тоже разбрелись по степи. Время от времени между нестройными шеренгами и кучками всадников попадались две-три неуклюжие повозки с круглым плетеным верхом; из них выглядывали женские и даже детские лица: многие солдаты везли с собой семьи, жен. Кончим поход – и сразу домой: на землю всем скопом. Порою глаза офицера, следящие с какого-нибудь празднично-сочного в дикой влаге холма и монотонно перебирающие это унылое, пестрое и расхлябанное движение, – вдруг выходили из полусонной дымки и зажигались остро и ясно: что? что? что такое? какое-то нарушение пелены, закона движения. То проходили ровным и мерным шагом английские волонтеры с хорошими ружьями, узкими шпагами и с пистолетами; одетые тоже пестро и разношерстно (расшитые желтым, оранжевым позументом мундиры спустили за ром колумбийским и оринокским полковникам, генералам), они, однако, тотчас изобличали в себе военных по ремеслу; они не спешили и не тянули ноги, но были заметны в бурлящем потоке своим ритмичным, организованным целым. Французы и итальянцы выглядели не столь внушительно, но тоже неплохо. Шли коренастые русские, немцы. Мародеры, бандиты и всякий сброд, примешавшийся к волонтерам, уже отсеялись; остались более надежные, крепкие. Генералы, полковники, командиры отрядов отделялись от общих рядов, выезжали в сторону, смотрели на шествие и вперед.
Впереди же было мало веселого.
После дневного перехода, привала – костры не разгорались – местность начала едва заметно понижаться. Все знали, что это значит. Попалась деревня из нескольких сквозных (без стен) хижин, приставших под пальмами, бегониями и древовидными папоротниками; женщины-ярурос, закутанные в драные шали, угрюмо, мертво смотрели на шедших, изредка вяло спрашивали солдат:
– Куда? Ориноко, Апуре, Капанапаро пошли на степь. Вода.
Люди отворачивались. Зеленое, желтое, серое. Серое и зеленое.
Местность все понижалась.
Вскоре внизу впервые – вкрадчиво и несмело – захлюпала влага.
Боливар на муле, не оглядываясь, ехал вперед. Полоса разношерстного, пестрого войска раскачивалась вослед.
Фернандо ехал на тихом и деловитом соловом и время от времени наблюдал за Боливаром, за его спиной и сомбреро. Особенно интересно было, когда под ногами впервые зачмокало жидко, бурливо и гулко: вода. Вода, вода. Верно, многим в тот миг непролазная желто-серая гуща, оставшаяся позади, показалась райской мечтой. Как бы ни было жидко – весело, когда знаешь, что под этим – твердо; но горе, когда не уверен в этом. Фернандо с улыбкой смотрел на обтянувшиеся лица пехоты из горожан, на уланов и волонтеров, но больше его занимал Боливар. Тот подхлестнул своего мула и тут же поехал вперед, как только пошла вода; но каково ему? по спине не понять.
Но что бы он ни чувствовал – правильно сделал, что поехал вперед. Если даже нарочно, против себя.
Постепенно теплая вода смелела и поднималась, противно крутила щиколотки; странной отрадой глазу виднелись ярко-зеленые острова холмов; горизонт постепенно размылся, исчез, беловатое небо сливалось с уныло рябящей, тусклой водой, и не верилось, что она уйдет.
Боливар поставил мула на холм и оглядел шествие.
Механически, будто извне полезли мысли: сюда бы Шатобриана… Макферсона… Шекспира времени «Макбета». Он усмехнулся; так невозможны, отдельны от всей действительности, сути вселенной и бытия показались ему цепи фраз и имен. И все же… Поход валькирий, эриний, суровые тени Гудрун и Оссиана, Сида в берберских волшебных пустынях с их бредом и миражами, исход опозоренных инков в потусторонние и надзвездные сферы, жертвы Харона и Стикса… Что за сон? Он встряхнулся, повел плечом; и, как бывало не раз, простое движение, мелкое и ничтожное действие, действие – уничтожило наваждение и химеры, согнало серую мглу; в мозгу промелькнуло не то, что было перед глазами, а то, что будет, да, будет: зеленые горы, склоны, испанские гренадеры, бой, алая и зеленая, шумная Богота: торжественный праздник, победа, веселое, солнечно-медовое… голубое. Да, будет.
Он вдруг очнулся. Это шествие было и правда жутким, если со стороны. Равнодушно рябящая, серая, загадочная вода, острова зеленых холмов, накренившихся пальм, серый дым вместо неба – и толпа людей, полуголых и вдруг – в нелепо-роскошных мундирах: как петухи в золе; повозки, повозки, бурление мутных струй, серо-желтая пена, мусор, конский навоз, крутящиеся в медленных волнах. И серые дали, и муть, и мгла, и вода, вода. Хватит, вперед. Еще собьются.
Он дал шпоры покорному мулу – хорош для похода! – и снова присоединился к колонне. Он приосанился, чувствуя тысячи взоров в спину, слегка тряхнул поводья, чуть потянул влево: выехал на несколько шагов вперед.
На минуту он оказался один на один с огромнейшим серым пространством; не было неба, земли, людей, не было ни одного острова; вдруг почувствовался и мелкий дождь, промочивший сомбреро, стекавший между лопатками под мундиром.
Позади – бесконечное войско, впереди – никого, ничего.
Подъехал спокойный и плотный О’Лири и произнес, чуть косясь назад – не хотел, чтобы слышали:
– Все глубже, мой генерал. Пехота – выше колен. И дно местами вязкое, ил.
– Я знаю. Как направление? Что говорит проводник?
– Идем верно.
– Компас – тоже так.
– Не должно быть настоящей глубины – русло далеко, – но все же. Период дождей, мало ли что.
– Я не понимаю вас, друг мой, – раздельно и сухо ответил Боливар.
Помолчав, он добавил:
– Если будет совсем глубоко, я сойду с мула и пойду впереди пешком. Распространите это в шеренгах.
– Да, генерал.
Вода. И заметно темнеет.
Неужто не будет терпимого острова?
* * *
Они ехали, шли; темнело, и острова не было видно, а доходило уже до пояса. Вся одежда намокла словно тысячу лет назад, и не было хотя бы вот этого отвратительного и гнусного, страшащего душу чувства, когда ты идешь в незнакомую воду, – и намокает, и намокает все выше одежда, и ничего не известно. Мокнуть было нечему, и это немного скрадывало растущий страх, но все же он был. Одни льянерос были вполне спокойны – родная жизнь; но паники не было и среди других.
– Ай-а-а-ай! – раздался истошный крик и одновременно – ужасное, болевое визжание – ржание коня.
– Что такое? – загомонили солдаты и офицеры; зашевелились в тревоге сомбреро, каски и киверы, закачались пики, штыки. – Что? Что?
В серо-черной мгле нарастающего вечера, среди проклятой, загадочно-равнодушной воды эти бестолковые звуки были совсем некстати.
– Карибе. Проклятые твари, – послышалось вдруг, и многие облегченно вздохнули, хотя радоваться было нечему; зубастые и прожорливые рыбы явились целой стаей; загнутой кверху пастью с гвоздями-зубами, вставленной в рахитично-большую голову с оловянными бельмами глаз, угрюмые страшилища срывали ошметки мяса с ног лошадей и тех из идущих солдат, кто был босиком и в сандалиях. Проходившие вслед за ними видели в серой воде кровавые замутнения и шарахались в сторону; вовсе расстраивались ряды.
– Шире шаг, – передали вдоль по колонне приказ Боливара.
Движение чуть ускорилось; увлекшиеся льянерос прямо с коней или спешившись старались насадить охотящихся рыб на пики, но не так-то легко было увидеть их, подлых, во взбаламученной, грязной воде; какой-то индеец спустил тетиву – стрела с оперенным хвостом зигзагами пошла по воде, оставляя треугольник двух струй, вызывая улыбки и восхищенные замечания по поводу меткости этого кечуа.[4]4
Племя, некогда победившее индейцев аймара и вместе с ними составившее основное население империи инков. В войске Боливара были люди со всего континента и из многих стран мира.
[Закрыть] Через две минуты рыба всплыла кверху белым брюхом, ее передавали из рук в руки, посмеивались. Это несколько разрядило страх, напряжение. Одно дело – невидимые дьяволы под водой, другое – безжизненное, вялое рыбье тело в руках.
Вскоре рыбы отстали, заставив наполнить одну-две повозки раненными без боя.
Шествие продолжалось, и острова не было видно.
Через какое-то время опять послышался шум; в толпу идущей пехоты врезались три-четыре крокодила – погань такая! – но опытные льянерос, попавшиеся в толпе, вовремя заметили торчащие парные бугры неподвижно-мертвенных глаз и приподнятые суженные носы с частоколом зубов под кожей – нет, не безопасные кайманы, а проклятые крокодилы! – и заставили товарищей расступиться; три хищника сами оказались в осаде и, ясно поняв, что их будут преследовать, попытались уйти под водой; двум это удалось, одного прикончили толстой саблей и выстрелом из пистолета в башку. Неприятное тело всплыло вверх рыхлым, бледнеющим животом с чуть заметными поперечными кольцами.