355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гусев » Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре » Текст книги (страница 8)
Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:18

Текст книги "Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре"


Автор книги: Владимир Гусев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Все молчали.

9 мая 1815 года Боливар опять покинул свой дорогой материк. Он плыл на Ямайку, смотрел на синие волны. На горизонте, казалось, чернел загадочный лес. В океане – лес.

То плыли к Венесуэле фрегаты и бригантины Морильо.

* * *

У маршала Пабло Морильо были в запасе не только кнуты, но и пряники.

К тому времени король Фердинанд, едва придя в себя после Наполеона, вновь обрел способность мыслить более или менее философски – разумеется, не без помощи стада министров. Помучив ладонями щеки, они пришли к заключению, что нелепые беспорядки в обеих Индиях и так далее – все это недовольство помещиков-мантуанцев, богатых креолов, следствие того, что заморским псам достаются кости поменьше, чем местным, кастильским.

Эта по сути умная мысль в то же время была роковой для испанцев – для всей их власти, для трех столетий господства, для Фердинанда и для Морильо. Америка – не Европа и не Испания даже…

Никто на свете не мог об этом ничего знать – тогда. Тем более Фердинанд и Морильо…

Армада плыла, и в запасе у сурового маршала были не только кнуты, но и пряники – для креолов.

В случае лояльности и перехода на сторону короля им обещана будет амнистия, возвращение конфискованной недвижимости и движимости и… гарантии против банд льянерос.

Морильо начал с того, что простил Арисменди, попавшего в плен. Не только простил, но вернул ему земли. Тому Арисменди, который то ли перестрелял, то ли сжег живьем триста пленных испанцев в Ла-Гуайре.

Не знал Морильо… Но кто же знает, кроме господа бога?

Морильо осадил Картахену.

По всем законам жизни, войны и смерти городу полагалось бы сдаться тут же. Тем более что были обещаны милости. Тем более? Город оборонялся яростно, люди ели жуков и крыс, жевали ремни и старую кожу, но не помышляли о сдаче. Морильо, настроенный на «пряники», недоумевал, но он был испанцем и вскоре втянулся в дело. В городе постовые мерли от голода прямо с ружьями у будок; у Морильо солдат стегали дизентерия и лихорадка: больше трех с половиной из девяти тысяч лежали в госпиталях. В городе у Кастильо изнемогали женщины, дети; у Морильо повозки тонули в грязи, увязали в болотах, солдаты и офицеры захлебывались в пучине равнин, разбитых свирепым дождем и мутными волнами Сину. Так продолжалось четыре месяца. Наконец было решено выпустить из города женщин, детей. Шатаясь от ветра, обнявшись, поддерживая друг друга, с тупыми и тусклыми взорами они добрели до форпостов испанцев; их пропустили молча, но Морильо уже вошел в раж: он послал передать, что, если город не будет сдан в три дня, семейства бунтовщиков пойдут обратно по той же грязи и в те же ворота. В этот день на улицах Картахены умерло 300 человек.

Но Бермудес, который сменил Кастильо, отказался капитулировать. Последние защитники крепости сели на корабли и пошли на прорыв. Испанские фрегаты, запиравшие порт, в упор расстреливали из мощной бортовой артиллерии жалкие каравеллы безумцев. Поднявшаяся буря докончила дело. Бог, как всегда, был против слабых. Спаслись немногие.

Морильо торжественно занял крепость, напоминавшую грозно-печальный гигантский морг. Сотни трупов в дождливой и душной жиже валялись на улицах, распространяя смрад: только от голода и от эпидемий погибла треть населения; остальные пали в боях. В плен попали 63 человека; Моралес – наследник погибшего Бовеса, ныне служивший Морильо, – велел их перестрелять. Конечно, неплохо б придумать и что-нибудь поумнее, но все устали, не до подробностей. Что? Старики и женщины с детьми – в лесу? Конечно, помилуем. Так и передайте. Мы что, враги старикам и младенцам?.. Что, выходят? Алонсо, возьми два взвода. Смотри, зарядов мне даром не тратить, есть шпаги, штыки.

Маршал Морильо великодушно обещал жизнь руководителям обороны из тех, кто не вышел на кораблях. Среди них был старик Кастильо – строгий идальго военных правил. Зачем бежать? Военные есть военные, это не банда бродячих собак. Они выбрались из укрытия, сдались и были повешены тут же.

Все это произвело должное впечатление. Окружающие провинции снова будто бы успокоились, будто бы обрели опору и точку в мире и лучезарно, бездумно сдавались маршалу. Правительство Новой Гранады распалось. Новогранадские креолы клялись на евангелии быть вечными верноподданными вассалами своего господина, сеньора, великого Фердинанда, и вскоре Морильо при ясном небе, без единого выстрела вступил в Боготу – будто вчера отлучился в гости, а нынче – вот он опять.

Лишь остатки республиканской армии, некогда руководимой Боливаром, продолжали сопротивляться, окруженные испанцами. Победители обещали им жизнь, сохранение воинских званий.

– Да здравствует война насмерть! – ответили солдаты-республиканцы, пошли в атаку и погибли все до единого.

Все будто умерло и увяло; но все-таки не было умиротворения в воздухе.

Так перед самым ударом грома и резью молнии вдруг утихает природа; свисают без жизни листья, не слышен ветер, молчат попугаи и мухи, не плещут речные волны: вода несется бесшумно, плавно, самозабвенно и угрожающе.

Все молчало.

Но гроза начиналась, хотя капли, попадавшие на руки и лоб, Морильо принимал за обычный дождь и не размышлял о его причинах.

Какие слухи?

Морильо не понимал. Он не понимал, в чем дело. Не знал он, чего бояться. Он ныне граф Картахены, и враг разбит. В чем же дело?

Какие Мора и братья Алмейда? Какой Короморо, Руис? Что за фамилии? Банды, отряды? Не все же сразу! Рассеем.

Он, бывший крестьянин, борец против французов, – он был как будто в затмении. Ему ли не видеть, ему ль не понять? И он видел, он понимал, но… он не видел, не понимал.

Он не понимал, зачем адъютант, получивший приказы и разъяснения, медлит с уходом и будто ждет, ждет чего-то – и наконец, не дождавшись, уходит с пасмурно-торопливым видом, как женщина, которой ты не назначил свидания; он не понимал, почему невеселы офицеры, не понимал, почему разбегаются галантерейщики, мелкие купчишки и повара – эти люди, вечно паразитирующие при армии, он не понимал, почему, пойманные где-нибудь на дороге и приведенные пред его командные очи, они, эти люди, гнутся, глядят без улыбок и исподлобья, не отвечают на нотации, морализации и угрозы, кланяются и снова сбегают при первой возможности; он не понимал.

– Льянерос? Но что – льянерос? Они бандиты и ненавидят нас точно так же, как и креолов. Естественно, что отдельные шайки наскакивают на наших, а не на них.

Адъютант, курносый, скуластый – баск, что ли? – медлил, суровый и бледный; кожа слегка зеленела.

– Так что же еще? – не сдержавшись, спросил Морильо.

– Ваше… ваше…

– Скорей говорите, – скривившись, прервал простой, крепколицый Морильо.

– Креолам обещаны земли. Осталось рабство, хотя ваши умные и своевременные, прекрасные меры предусматривают освобождение тех, кто сражается на стороне короны и бога.

– И что же?

– Но эти меры, как правило, не соблюдаются. И эти земли, снова обещанные креолам, помещикам, мантуанцам… Лучше было не спешить с этим. Это и так можно было сделать потом, но лучше было не объявлять об этом. А еще лучше – вообще перебить креолов и дать заселить земли дворянам из метрополии. О, я сознаю, что дерзок…

– Начали – продолжайте, – сурово сказал Морильо, не обещая глазами и тучей бровей ничего хорошего, но требуя и продолжать – тем же взглядом. Стоящий глотнул, вытянул еще крепче свое несильное тело и руки вдоль и сказал:

– Вы понимаете, нас ждет гибель. Я баск, но я часто бывал в Америке, жил здесь. Они горазды спать, но уж если они проснутся, если разбудят их, им ничто не нравится. Да и верно – нечему нравиться. Слишком бедные, бедные, трудные земли. Богатая природа, но бедные земли. И они свои беды, горе, свое недовольство опрокидывают на победителя, считают его виноватым. И все начинается сначала. Таковы же и мы, испанцы, но они еще больше. Ничто не сладит с ними. Вы усиливаете жестокости, но этим их не возьмешь, они тут в своей стихии; чем с ними жестче, тем они уверенней себя чувствуют, и уж если спят, так спят, а если встают, так встают. А они встают. И мягкостью, милосердием не возьмешь их – они ответят на это яростью. О, я их знаю. Жизнь их тяжелая. А вы пообещали земли богатым креолам!

– Так что? Будто я сдержу обещание! – возразил Морильо, слушавший снисходительно, но внимательно.

– Вы уже сдерживаете его в ряде случаев.

– Ну и что из этого? Я не понимаю, в чем дело.

– Ваше сиятельство, поймите – вы не знаете эту страну. Вы не знаете этих крестьян!

– Я-то? Я – не знаю крестьян? Я – пастух родом!

– Нет! Вы не знаете! – с отчаянием воскликнул пожилой адъютант, по-детски прижав кулаки к груди от страха и от воодушевления. – Вы не знаете, мы все погибли. А этот город! Их города! Вы видели этот город?! Вы видели павшую Картахену?! Зачем, ну зачем они не сдали ее? Какой смысл?! Я не знаю, в чем дело… Я тоже не совсем знаю, в чем дело, ваше сиятельство. Не мне судить. Они не простят, что земли вновь у креолов… Но дело не только в этом. Я чувствую будто землетрясение. Мы разбудили что-то. Мы разбудили? они разбудили? Кто знает… но ветер дует не в парус – навстречу; все чувствуют. Все чувствуют это, ваше сиятельство. Мы падаем в пропасть, где можем погибнуть и мы, и американцы, но мы-то – наверняка… Все чувствуют – ныне ветер не в спину.

– Но что же вы предлагаете? – сухо спросил Морильо. – Хотите отставки, что ли?

– Нет. Я преданный слуга короля. Я учился в иезуитской школе. И мне, – он глотнул, – тревожно.

– Подите выспитесь.

Адъютант вышел; Морильо смотрел ему в хлипкую, чуть горбатую спину, сознательно и нарочно сжимая зубы; челюсть слегка дрожала.

В те же дни тюрьмы славного города Боготы переполнились патриотами. Новоприбывших запирали в монастыри. Тут-то и был расстрелян позорными пулями в спину эквадорский генерал Монтуфар, обезглавлен ученый Франсиско Хосе Кальдас, известный всем академиям, лабораториям и салонам великого Просвещения. За Кальдаса, друга Бонплана и Гумбольдта, было прошение. «Испания не нуждается в мудрецах», – ответствовал маршал Морильо. Вместе с доблестным Монтуфаром были убиты еще многие; трупы были повешены, затем четвертованы, и все это выброшено на попрание пьяным и хмурым солдатам.

Всякий, кто мог читать и писать, подозревался в преступных действиях против короны; ему угрожала казнь. Стараясь не думать о льянос и обо всем прочем, Морильо с особым пылом обрушил кары на «докторов, которые всегда – зачинщики смуты». Это, как и обычно, было проще всего, но это не успокаивало. Он обнаружил, что засыпает ночами все хуже; днем хочется спать, стоит лечь – и в башке хрустальная, жаркая ясность, мелькание воспаленных мыслей, стремление их забыть или, наоборот, запомнить, утомление – и бредовый сон с погонями, кровью, мясом, пропастью и канатами, и гриппозное пробуждение, и надрывное желание вспомнить важные мысли, забытые перед сном, и воспоминание – и проклятья по поводу этих жалких, бессмысленных, вовсе ненужных мыслей, которые ночью казались важными.

И безмозглый баск-адъютант – и его пустой, раздражающий голос:

– Плохие известия, ваше сиятельство. В Венесуэле волнения. Прикажете выступать? Какой гарнизон оставим в Новый Гранаде? Созвать офицеров?

– Стойте. Оденусь.

«Скажите, „какой гарнизон“! У меня не сто миллионов солдат. Ну, погодите. Здесь не Париж».

3

Боливар пребывал в бездействии на Ямайке.

Силы его обратились в писание. Он сочинял послания к местному губернатору и к министрам в Лондон, прося оказать патриотам вооруженную помощь, расписывая сады и розы коммерческих выгод, которые выпадут на долю могучей Британии в землях полуденных стран, обретших свободу. Английские власти острова глядели на сочинителя искоса, из-за океана просто не отвечали. Но он не уставал, и в хитрых посланиях, которые он старался обклеить различным иезуитством – лишь бы для родины благо, а там посмотрим! – мужала, он сам это чувствовал, его напитанная потом и солью, и опытом, и простой человеческой зрелостью мысль; и он, пряча и маскируя свой ум и суровую думу, все же так и не мог забаррикадировать этот жемчуг дипломатическими камнями и мусором.

Он ясно видел, в чем смысл перемены: «…нынешними защитниками независимости являются бывшие солдаты Бовеса и белые креолы, всегда боровшиеся за благородное дело свободы. Объединение этих сил может породить социальную революцию».

«Тот факт, что Европа оставила нас на произвол судьбы, может заставить… партию независимости провозгласить социальные лозунги, чтобы привлечь на свою сторону народ».

В «Письме с Ямайки», ставшем знаменитым, он утверждал, что секрет успеха в борьбе за свободу – единство сил.

Да, он отчетливо понимал все это.

Да, он прекрасно видел ныне, что диким лошадникам и хлебопашцам с восточноандского плоскогорья нужна не только свобода от испанского господства, но и земля, и собственность, и независимость от креола-хозяина; да, он знал, что раздробленные провинции, враждующие друг с другом, не могут поднять хозяйство и свергнуть заморских поработителей; как много он понимал тогда, в уединении и тиши Ямайки, в том редком, великолепном положении, когда разум свободен от кандалов эмпирии, когда он вольно парит над фактами, группирует, тасует, объединяет их, властвует над их грубым стадом. Он думал о «Договоре» Руссо, он перечитывал афоризмы Гольбаха о церкви и, соглашаясь с ними, все же находил их слегка поверхностными, не отвечающими серьезности темы.

Он так и эдак прикидывал Юма, но охладел к нему быстро: степенный, рассудочный критицизм, орудующий теми же методами, против которых восставал, был ему вовсе некстати. Он перечитывал «Софию» из «Эмиля» и полагал, что его, Боливара, Мария понимала жизнь в чем-то лучше, чем сам великий Жан-Жак. И все же Руссо был неизмеримо велик, ибо он держал в голове, в душе такое множество фактов, идей, душераздирающих знаний, соображений и сведений, которое и не снилось бедной, больной Марии, и странная нервность, наивность его поучений идет от этого – от стремления соединить все нити в душе, связать в узел, выучить, научить людей, как это делается; да, от этого. И от изъеденных, вывороченных, оголенных материей, жизнью, всем миром чувств, и от стесненного самолюбия. А Мария? Ну что же. Она была лишь добра и естественна.

Боливар наслаждался разумом, своим и чужим.

Он чувствовал, как в недрах души зреет то целое, что называют миросозерцанием, системой жизни. Прежде он чувствовал только, что в душе его – необъятные свежие силы и что следует разрушить нечто нависшее над Америкой: он помнил Руссо, помнил Вольтера и прочих, но мысли их в приложении к его жизни, к его Америке были как бы мечтами, где-то не хватало моста, соединяющего две стороны пропасти – жизнь и идеи. Теперь – иное. Он ощущал себя политиком, мудрецом, человеком, который имеет в себе не только некую влекущую души силу и умение разрушать, – но и имеет что сказать, предложить.

Он сознавал себя сыном восемнадцатого столетия, хотя при этом и в уме, и в глубинах души оставалось что-то неподвластное этому определению – «восемнадцатое столетие». Он верил в то, что сильная республиканская власть должна быть одновременно просвещенной, любезной наукам и любящей науки. Он ненавидел прожорливый абсолютизм – здание, основанное на тупоумии, предрассудке, голой силе и кастовости. Конституция, закон, воздвигнутый руками справедливости, разума и дисциплины, – вот что должно быть фундаментом государственности, кумиром народа. Он боготворил Вольтера и Монтескье, но не разделял их надежд на монархию – пусть и разумную. Монархов никаких не должно быть, прав Жан-Жак в своих намеках и тайных мыслях. Граждане должны воспитываться на принципах уважения к человечеству, к равным им гражданам, к деятельному началу в жизни. Даниель Вебстер и Локк правы. Человечество, разум – вот бог, вот король.

Правда, иногда в сердце бьется мысль: что же такое сам разум, и насколько разумен народ, и насколько разумен он сам, Боливар, но это другой вопрос…

Равный раздел имущества? Социальная революция в ее последней форме? Да, да, он чувствует действенность этой меры, но она неосуществима. Пусть люди будут напористы, пусть обогащаются, пусть борются за личное благоденствие и тем обогащают страну; это наиболее крепко, мужественно, остальное – зыбко. Пусть крестьяне получат землю, но и помещики останутся помещиками; пусть хозяева ведут хозяйство. Пусть не равно имущество, но равны права. А конституция, закон, народ, правительство обеспечат им равенство и соблюдение человечных, справедливых правил борьбы, не допустят злоупотреблений.

Свобода от испанцев – первое. Далее – свобода инициативы, хозяйственный расцвет при сильной власти и соблюдении местных обычаев. Да, при сильной власти. Но Боливар не будет монархом, не будет тираном; он лишь освободит страну, а все остальное – потом. Что-то в нем есть такое, что неподвластно французам и Локку, Бентаму, чего не понять Лафайету, который так занимает его воображение (военный, и демократ, и политик – как он, Боливар). Что то есть в нем и в его земле, что не походит ни на Европу, ни на победные Северные Штаты с их Вашингтоном. Но это будет ясно потом; не все сразу. Кто хочет все сразу – не достигнет ничего. Да, они возьмут от Франции и от этих многое, но будут знать и свое. Их народы – иное. Быть может, им рано? Быть может, им рано. И ему, Боливару, это рано? Нет. Нет. Пусть льянерос дики, пусть хозяйства убоги; Боливар достаточно крепок сердцем, чтобы вдохновить свой народ; он внушит ему принципы разума и соревнования на справедливых основах.

Основа государственности – уважение к человеку и разуму. Узел общественной жизни – всеобщий закон, конституция. Воспитание детей – дело социальное.

Бог? Пусть верит, кто хочет. Церкви не следует давать волю, но если она будет работать на граждан, на всеобщее благо, если она будет помогать правителю – тем лучше. Прав Вольтер в своем слегка циничном взгляде; бог, может, создал мир, но давно уже не справляется с этой трудной монархией; религия помогает – тем лучше; но не давать церкви волю. Помни Гольбаха.

Так же и армия. Не сама по себе, а для граждан; но она же – мать порядка.

Человек – сам себе хозяин.

Изгнать испанцев – вот первое.

Главным после этого будет то, в чем мы позорно отстали перед Европой: отмена рабства – того, что заставляет краснеть в парижских салонах просвещенных креолов.

Отмена рабства и равенство рас – столь важное в этих многоцветных землях, пестреющих яркими колоритами сияющей, праздничной человеческой кожи…

Затем расцветут естественные науки. Геология, физика, геогностика, география, математика. Расцветут национальные искусства. Пойдет справедливая, бурная и достойная торговля со всем миром, всем светом – начнется все то, о чем так горячо говорили Гумбольдт, Бонплан, полюбившие эти земли… Взрастет молодежь – разумная, просвещенная, уважающая закон и свое гражданство. Каждый да позаботится о благе своем и своей семьи – не нарушая блага общественного, всеобщего. Не нарушая общественного договора…

Природа, могучая природа Америки (видел бы великий Жан-Жак эти моря, это небо, эти зеленые горы, степь) вдохновит их своим сиянием.

Как сияет будущее.

Но что же там ныне-то?

Все это тихо, спокойно ходило, вращалось в уме, в душе; и в этом не было хаоса – было единство. Оно не высказывалось в словах, оно – было. Душа жила – и этого довольно. И политика, и жена, и личность – все ясно, кристально… и только грызло одно: нет действия, действия.

В декабре перед новым – шестнадцатым – годом Боливар вылез из гамака, в котором он спал у своих приятелей, и пошел гулять без цели; странная, грустная, подавляющая тревога была на сердце.

– Куда ты?

Он, не готовый к вопросу и не имея ответа, молчал; затем махнул рукой, повернулся и двинулся к морю.

Вечернее небо, вечернее море, желтеющие, сияющие, синеющие сквозь разлапые, черные, грустные пальмы, не успокоили, а лишь больше разбередили сердце; решительно он не знал, в чем дело. Да, они успокаивали, они умиротворяли, но умиротворяли как-то навек, навсегда, безысходно и тихо в своем оранжевом, желтом, таинственно-синем сиянии; и оттого лишь росла большая, спокойная, медленная печаль. О нет, он решительно не знал, в чем же дело.

Вернувшись, он обнаружил, что Хосе Феликс Аместой – приятель, окликнувший при отходе, – мертв в его гамаке; на груди краснела профессионально-кинжальная рана. В тени черных пальм убийца принял приятеля за него, за Боливара.

Вечный разум… святая земля, земля.

Он постоял над трупом; бедный друг! опять! опять он, Боливар, причина смерти! а он? он сам? он один, один в черноте пальм, в желтизне заката и моря, в душистом зное Ямайки; но кто-то помнит и знает, что есть на свете Боливар.

Через две недели он, стоя на верхней палубе, уж махал платком Луису Бриону, негоцианту из Кюрасао, рядом с которым стояла и Хулиа Кобье в темной мантилье на светлом – прекрасная дама, сочувствовавшая свободе, и особенно – ее представителю на Ямайке. Он уплывал на деньги Бриона и Гислопа (местного плантатора, богача) – что ж. В закладе – жизнь.

Он плыл в Картахену, чтобы возглавить защиту гиблого города, где уж был низложен Кастильо и правил угрюмый Бермудес.

В дороге известие: Картахена пала. Тогда – к Гаити.

Президент свободного острова, умный мулат Александр Петион, принял Боливара хорошо. Победа испанцев на континенте грозила бы независимому Гаити. Немного теперь безумцев, идущих на континент, на шакалов-испанцев; Боливар готов? извольте, мой генерал. Мы поможем.

– Я полагаю, история с Бовесом многому научила вас, генерал. Дайте народу землю! Освободите рабов! и свобода родины – в ваших руках.

– Обещаю вам сделать это, – прищуренно улыбаясь, ответил Боливар. – Своих рабов я давно уже освободил, – добавил он, чуть задумавшись. – Я всегда был на стороне народа, но теперь пойду с ним вместе против испанских поработителей.

Целыми днями на горизонте, на фоне лазурного океана и призрачно-синего неба маячили белые паруса: косые, квадратные…

Бригантины Бриона собирали в Лос-Кайос республиканцев, бежавших на разные острова, но горевших священным огнем единства – единства свободных людей.

* * *

Перед отъездом, впрочем, они перессорились: кому же быть главным? Боливара многие не хотели: считали его источником бед. Он вяло молчал во время дебатов, но за него был Брион – финансист экспедиции. Это решило дело. Боливар возглавил поход, ибо был совершенно уверен, что ни Бермудес, ни братья Монтилья, ни Пиар, ни прочие не способны все это устроить и выполнить так, как он. Он был уверен в этом; но каждый был тоже в себе уверен, и потому-то Боливар не спорил. Но он знал про себя, что прав он, и потому принял команду.

Явившись на материк, он первым делом потребовал, чтобы испанцы прекратили пытки, не резали женщин и детей, стариков и пленных. Тогда патриоты снимут девиз «война насмерть». Испанцы поулыбались, республиканцы остались верны девизу – «насмерть». События шли. Несмотря на свою уверенность, генерал Боливар непозволительно упустил из виду Моралеса, который ударил по республиканскому Окумаре в тот миг, когда военное снаряжение без дела валялось на берегу, на сыром песке, солдаты сидели в тавернах, а деловитые люди Бриона загромождали трюмы, ныне свободные от оружия, кокосовыми орехами, грузными плодами авокадо и ананасами. Все кинулись к кораблям и уплыли в спасительное, спокойное и смеющееся морское пространство без пушек, ружей и бочек с порохом. Прибыли на остров Бонайре. Там хмурый Бермудес едва собственноручно не насадил генерала-Освободителя на кровавую шпагу, подозревая его в предательстве. Боливар отбился, неловко, спиной прыгнул в шлюпку, вернулся на свой корабль и отчалил. Пришли на Гаити; вздыхая и отводя глаза, Петион снова помог.

Вскоре Боливар воевал в Гвиане, кое-как помирившись со всеми своими друзьями-соперниками – колумбийскими робеспьерами, бонапартами и мюратами.

Можно было преследовать, проклинать Боливара; но в нем было одно неистребимое качество, которое, как ни странно, хранило его неловкую жизнь: он воевал, он всегда был готов отправиться в то самое пекло, куда никто не шел.

Такие люди нужны, им трудно найти замену.

Он воевал в Гвиане. Пиар, царивший в ее лесах, даже признал его первым вождем патриотического движения.

Впрочем, за Пиаром осталось имя «командующего вооруженными силами», что было существенней.

Вскоре они поссорились. Пиар, яростный мулат, поехал искать союза со старым товарищем, героем востока, партизаном Мариньо. Тот давно спокойно и безнадежно ненавидел Боливара, но не пошел на союз с Пиаром, считая, что это слишком окольный путь. Пиар прибыл в льянос и начал пропагандировать войну цветных против белых внутри освободительных войск.


Дело было и щепетильное, и серьезное. Республиканские власти, конгрессы и хунты с самого начала провозгласили полное равенство рас, и это решение было не только справедливым, но выгодным (редкое сочетание): в странах, где в одном кружке, собравшемся у фонаря и обсуждающем последние виды на урожай и цены на кожи и тасахо, можно встретить и метиса (отец каталонец, мать индианка), и мулата (отец голландец, мать негритянка с Гаити), и еще метиса (отец индеец чибча, мать белая каторжанка, француженка из Гвианы), и еще метиса (отец датчанин, мать – дочь индейца и сицилийки), и еще мулата (отец испанец, мать свободная негритянка с Кубы), и самбо (отец свободный негр, мать рабыня, индианка с плантации Кюрасао), и непонятно кого (отец китаец, мать негритянка), и англичанина, и креола, и русского, и испанца, и странного человека, у которого мать родилась от негра и англичанки, отец же – сын мексиканца-индейца и негритянки из Кении, – в этих странах правительство, не желавшее погубить себя или родину в тот же день, не могло поступить иначе. Да, решение было верное. Но решениям ныне никто не верил, а расовые багровые отсветы тлели повсюду. В этой ситуации авторитетный вождь, разжигающий расовую войну, был очень опасен.

Боливар казнил Пиара. Все до последней минуты ждали, что будет помилованье. Но нет – смерть.

Смерть.

Угрюмо шел по домам народ с главной площади Ангостуры.

Пиар. Умный, пылкий, прекрасный воин.

Были баталии. Поражения и победы. Победы и поражения. Больше поражений. Да, больше поражений.

И выручали лишь льянос – те самые льянос, саванна, степь, которым нынче обещана ликвидация рабства.

Да, после Ямайки Боливар обещал землю и ликвидацию рабства: недаром он думал в тиши багряных закатов, недаром писал «Письма с Ямайки», ходил на дымный берег.

Где исчезала армия, падали и бежали солдаты, там тенью и тучей спускались льянерос.

Неважно, что они не верили мантуанцам, порою не ждали от них ни земли, ни свободы: кто знает законы ветра, законы почвы? Их, верно, порою и нет, законов. Важно одно: льянерос, их кровожадный Паэс, заменивший недавно убитого Бовеса, собственноручно зарезавший больше 70 людей, эпилептик, садист, в вихре боя летевший с коня в припадке и бившийся в судорогах, кривляньях и пене, и вновь встававший, и вновь взлетавший в седло и скакавший стрелять и резать, – льянерос и их Паэс крошили испанцев, а не своих. Крестьяне наконец поняли, что в их интересах бороться за независимость.

И проигранные битвы поросли быльем, а победители-испанцы бежали, стонали от ужаса, выли и падали.

Да, проигранные битвы.

Пиар, Пиар.

* * *

15 февраля 1819 года в Ангостуре, которую за невозможностью отбить Каракас пришлось превратить в столицу, в ветхом здании муниципалитета открылся второй конгресс независимой Венесуэлы.

Боливар держал речь.

В ней были трезвость и зрелость, и в то же время то ясное, деловое безумие, которое не пугает, не вызывает насмешки, не холодит, а рождает в умах и душах бодрую ясность, надежду, веру в говорящего человека.

Слушая его, Урданета, суровый Томас Монтилья и прочие вдруг впервые почувствовали, что им без Боливара – плохо, что он один видит поле и лес с колокольни, а не с балкона и не с седла. С Боливаром тоже плохо, но без Боливара – вовсе нельзя.

Он говорил:

– Только крайняя необходимость заставила меня возложить на себя тяжелые и опасные обязанности диктатора, («Ты врешь, но ты и не врешь», – подумали многие из 26 членов конгресса.) Теперь я снова могу вздохнуть свободно. Время, когда я руководил судьбами Венесуэлы, исполнено не одних политических бурь и кровавых битв. Оно ознаменовалось господством хаоса, дьявольским потоком, захлестнувшим Венесуэлу. – Он чуть помедлил, с обычной своей манерой вглядываясь в себя на глазах у многих людей. – Что мог сделать человек, например я, чтобы остановить этот шквал? – Он задумчиво, морщась слегка, подождал немного и продолжал с притушенным взглядом:

– Я не мог делать ни добра, ни зла. Более могущественные силы указывали ход событий…

Он продолжал деловито и сухо:

– Диктатор привыкает к власти, а народ – к повиновению. Узурпация, тирания – следствие диктатуры. Я знаю это. Но что нам делать, когда враги у границ, когда необходимо единство и просвещенная, верная, но и сильная, и авторитетная, и единая власть? Решайте.

Он помолчал, подумал и поглядел в кумачовый стол.

– Вот мои предложения: новый строй должен быть республиканским и должен опираться на суверенитет народа; следует отделить законодательную власть от исполнительной, обеспечить гражданские свободы, запретить рабство, отменить сословные привилегии. Организуя наши политические институты, следует учитывать наши традиции, наши обычаи, наши условия. Вот что должны мы помнить, а не копировать Вашингтон.

Все в задумчивости молчали. Картины землетрясений и магм Котопахи, толпы льянерос и шпаги испанцев были перед глазами.

– Но я прошу подтвердить декреты о наделении льянерос землей и отмене рабства. Это необходимо для блага родины. Пусть запишут, что я скажу сейчас. Цепи рабства разбиты… Да, бывшие рабы теперь свободны; тот, кто раньше был врагом своей матери-родины, стал ее защитником. Излишне говорить о справедливости, необходимости и благотворности этой меры, если вы знаете историю илотов,[3]3
  Порабощенные земледельцы в древней Спарте.


[Закрыть]
Спартака и Гаити, если вы знаете, что нельзя быть свободным и рабом одновременно, не нарушая естественных, политических и гражданских законов. Я оставляю на ваше суверенное усмотрение изменение или отмену всех моих постановлений и декретов, но я молю подтвердить абсолютную свободу рабам, как если бы молил о своей собственной жизни или о жизни республики.

Все чувствовали: это речи не мальчика, речи мужчины-политика, человека и гражданина. Вряд ли этой стране помогут какие-либо декреты; но все готовы были подтвердить их.

И подтвердили, опротестовав лишь проект учреждения наследственного сената (новая придворная камарилья?) и странной третьей «моральной власти», которую придумал Боливар. Ей, по его мнению, полагалось бороться против эгоизма, жестокости, темных инстинктов и разложения нравов, если в народе и обществе появятся таковые признаки. Собравшиеся, однако, тотчас увидели за этим костры под ведьмами и койотовы морды иезуитов, и так еле изгнанных из Америки; и – отвергли проект.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю