355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гусев » Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре » Текст книги (страница 6)
Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:18

Текст книги "Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре"


Автор книги: Владимир Гусев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

За короткое время он выиграл шесть сражений, десятки боев, ни разу не проиграв баталии. Он захватил 50 орудий и освободил весь запад Венесуэлы.

Почести сыпались как из серебряного ведра. Конгресс Боготы присвоил Боливару звание маршала, но великодушный освободитель Венесуэлы не одобрял это антиреспубликанское звание. Муниципалитет Каракаса произвел Боливара в генерал-капитаны, но по лицу виновника торжества было видно, что и тут ему чего-то недоставало; он как бы искал глазами чего-то, он беспокоился сердцем… Но когда объявили, что он провозглашен Освободителем и что по стране на стенах муниципалитетов будет надпись: «Боливар – Освободитель Венесуэлы», лицо его наконец разгладилось, он облегченно вздохнул, нерешительно улыбнулся и сказал: «Большое спасибо».

А после произнес громокипящую речь, где превозносил боевые заслуги новогранадских военачальников и своих подчиненных, в ущерб своим собственным.

3

Оборванный и замызганный всадник в большом сомбреро на самой макушке, в некогда белой рубашке и узких брюках, закатанных до колен, босой, на великолепном сухопаром вороном коне под бедным седлом, – спустился в лощину, замученную бамбуками, тростниками и какими-то огромными лопухами, начинавшими уж чернеть и желтеть с краев – скоро время суши, – и по тропинке выехал на противоположный склон.

Он остановил коня и начал смотреть вперед.

Необозримая гладь расстилалась перед глазами. Трава зеленела мощно и ядовито и, растворяя и шевеля голубеющий воздух своим шевелением, испарениями, ярким цветом и ароматами, уходила к почти незримым холмам, застывшим на горизонте, и там сливала свое зеленое, синее и дрожащее марево с ясным, но мглистым небом. Деревья и мелкие гущи кустарников – плоские, в розово-желтом цвету мимозы, акации, одинокие пальмы, грубые пятна чапарро в пологих лощинах, на еле заметных холмиках – не разрушали чувства простора, а только разнообразили яркую зелень трав своей темной и сероватой зеленью, цветами, черными силуэтами. Ветер бежал волнами по загорелому, закаленному солнцем лицу, спокойно давая понять, что он тут – полный хозяин. На голубом, туманном небе не было облаков, солнце светило сильно, но все же несколько приглушенно – и вся безбрежная, неподвижная степь не таила на лоне своем ни тревоги, ни тени; трава ходила и волновалась лишь здесь, поблизости, дальше ее колыханий не было видно – и, куда ни посмотришь, лишь опрокинутый в траву, оцепенелый ветер, туманные отсветы громадного небесного купола, редкие парящие гарпии, снова яркая зелень безбрежных, слегка холмистых степей, переходящая в отдалении уже в бледную, как бы ко всему безразличную зелень; и снова вехи унылых деревьев, меряющие пустынность, и зелень, и одиночество – и не могущие измерить. Огромная, светлая и глубокая неподвижность, уверенная в себе, и туманная, и печальная; и зелень, и ветер, и небеса – и равнина. Равнодушие сна и пространства.

Стоящий всадник не мог бы высказать этих чувств; единственное, что он понимал умом – это то, что открывшаяся картина чем-то была приятна его сердцу, заставляла его биться крепче. Не своей красотой – о нет! – он не знал этого слова, А чем-то иным – более важным.

Он удовлетворенно хмыкнул, повел ярко-рыжей бородкой, прищурил неестественно светлые, почти белого цвета глаза; он посмотрел еще, посмотрел, толкнул босой пяткой нетерпеливого скакуна и медленно въехал в высокую, яркую траву.

Отсюда видно было не так далеко – тот пологий холмик остался сзади.

Он подхлестнул коня, но тут же оставил его в покое: пусть бежит как хочет.

* * *

Фернандо встал, как обычно, с восходом; судя по тому, что светлая полоса над степью была не желтой, но яркой и с переливами, теплой на вид, было уже часа три. При виде зари, готовой вот-вот родить сияющее, привычное солнце, Фернандо, как всегда, испытал спокойное и счастливое чувство, будто посидел в теплой воде. Он не любил ночи; утро успокаивало… Он оглядел степь. Она была светло-синей и черной, но силуэты кустов и редких пальм уже рисовались на свете громадного неба. Летел мягкий, теплый, но еще свежий ветер, синяя трава дымовитыми волнами стлалась вдаль, за хижиной хрустели, топтались лошадь, коза с козленком, баран и корова, вдали, слегка в стороне от зари, металось и прыгало что-то; не разобрать: тапир убегал от койотов? Стая грифов спустилась на падаль? – кто знает; степь – живая, в ней вечно что-нибудь да творится, особенно на рассвете. Спокойствие ее ложное. Наверно, там все же грифы.

Он оторвал глаза от этих мешающих сдвигов и шевелений и вновь оглядел пространство. Быстро синела и голубела степь; курился низкий туман, и темнели забытые пальмы.

Он потоптался и равнодушным, привычным взором взглянул на то, что было вблизи: на старые кости коров, лошадей и овец, раскоряченные в недвижных судорогах, на кровавые остовы еще недообмытых дождями, недообветренных ветром, недообъеденных лисами и носухами тех же домашних животных, съеденных людьми и собаками лишь недавно, на черный котел, вывороченный из хижины после конца дождей, на шаткий забор и вязанку пальмовых листьев, на пиалу из тыквы – калебасу, все еще полную жирной воды. Ветер неслышно переменил направление, тронул лицо – и вдруг четко и сладко пахнуло падалью и отбросами: раньше потоки воздуха обтекали хижину, уходили в степь и слегка лишь гладили щеки, не донося ничего спереди. Фернандо взглянул на кости и вновь подумал, что хорошо бы заставить Хосе оттащить это в степь; но у мальчишки и так много дела… Ветер притих, и он тут же забыл свою мысль.

Сзади слышались вздохи, шаги и почмокиванья; семейство входило в утро. Он недовольно-привычно метнулся взором по хлипким доскам, звериным шкурам и тростнику, по крыше жилища, сплетенной из травы и пальмовых листьев, и обошел свой дом. Залаяли собаки. Его соловая лошадь стояла под ветхим навесом, хрустя, бурливо всхрапывая и хлеща хвостом по сухому и крепкому крупу; он оседлал и взнуздал ее, взял лассо, полосатое одеяло, мачете, арапник, лежавшие тут же в ящике, похожем на корыто, и прикрытые крепкой холстиной, приторочил лассо и одеяло к луке и оказался на спине лошади. Как он это сделал, трудно было заметить; человек стоял – и вот он в седле.

Он спустился с пологого холма, на котором стоял его дом, и поехал по еле заметной тропке. Огромный багряный круг уже на треть стоял над чертой. Небо синело и зеленело – простое и чистое, – в лучах восхода застряла сверкающая звезда. Нож болтался у Фернандо в тряпичном чехле на поясе, белые штаны и рубашка были запылены и дырявы, на сандалиях нелепо блестели колесики шпор, кнут из воловьей кожи был зажат в кулаке, через плечо висела сумка с лепешкой и остатками от вчерашнего куска мяса; шляпу он сдвинул слегка вперед – солнце било в глаза. В тени от шляпы виднелись усы кольцом, и бородка, и красно-желтая, битая солнцем кожа метиса. Фернандо хмуро смотрел вперед и сидел на лошади так, будто был глиняным чучелом, крепко прижатым к седлу. Но одновременно его тело плавно и незаметно следило, и помогало, и как бы удваивало движения лошади. Трава водянисто шуршала под ногами коня.

Вдали показался еще один всадник; он ехал в ту же сторону и слегка сближался с Фернандо. Он поднял руку и повертел ею. Фернандо ответил тем же. Спустя немного тропка свернула и всадник остался сзади.

Был уже виден табун. Лошади стояли, уложив морды на крупы и спины друг другу; когда он подъехал, они немного забеспокоились, задергали головами. Лениво зевая и выгибаясь, подползла собака; молодой, но пустой, бестолковый пес, надо убить.

Он медленно, молча объехал табун; с его лица исчезло выражение утренней отрешенности, оно было настороженно, озабоченно и отчасти зло. Он заранее не доверял лошадям и злился на них; он устал за последнее время… Фернандо смотрел: тут ли они, вожаки – жеребцы, подпирающие с наружных краев это беспокойное и тревожное целое – этот табун, несколько косяков? Так, рыжий… гнедой… вон серый, далеко видно… а где же, черт возьми, вороной?

– Луис! – резко крикнул Фернандо. – Где вороной?

Не оборачиваясь и не ища глазами, он ждал ответа от младшего сына; еще не видел его, но знал, что тот мигом возникнет. Луис ночевал тут, при табуне.

Бронзово-красный чернявый мальчишка в рваных коротких штанах возник перед конем и молча смотрел туда же, куда и отец. Потом они обратили взоры в зеленую и курящуюся, почти ровную в эту сторону степь и одновременно увидели силуэты проклятого жеребца и кобылы Кончиты. В то же мгновение Луис проворно рванулся с места, но длинная полоса воловьего жара уже настигла и оглушила его; над лопатками тут же набух лиловый рубец. Луис взвыл и кинулся под ноги лошадям, прячась меж ними, как в чаще леса; Фернандо вобрал повлажневшую, теплую кожу плетки в кулак и тронул поводья, разворачивая коня.

Подогнав храпящих любовников – черная с синим отливом шкура на крупе у жеребца заметно блестела на солнце, – Фернандо врезался в гущу влажных коней и быстро нащупал взором рыжую кобыленку. Он чуть устало вздохнул, пробрался к ней на своем соловом и стал надевать на нее узду с длинной веревкой, которую вытащил из-за пазухи. Кобыла поматывала башкой и скалила зубы; быть возне.

Он потащил ее за веревку из сонливого табуна; она тянулась, сопротивляясь и хлюпая горлом.

Отъехав от табуна, Фернандо подозвал угрюмого Луиса и велел ему держать уши лошади, пока он будет крутить губу. Луис молчал и не подходил: боялся и отца и кобылы. Фернандо взмахнул кнутом, – мальчишка приблизился и вцепился в уши.

Фернандо затянул седло, хмуро пристроил петлю к верхней губе озверело застывшей кобылы – и вдруг молниеносным движением рванул на себя веревку. Глухая и обалдевшая лошадь вся сжалась и будто усохла, уменьшилась от разящей боли. Фернандо перебежал два шага, взлетел в седло, натянул поводья и молвил:

– Бросай.

Мальчишка отрывисто, как бы отталкиваясь от головы лошади, бросил уши и кинулся в сторону. Кобыла немедленно поддала задом, топнула, еще поддала – и пошло. Фернандо трясло, как в землетрясение, тело не успевало согласоваться с движениями свирепого зверя, хотя сидело крепко, он тискал шпорами кожу кобылы, сжимал ее ребра ляжками, мощно тянул поводья и думал: сейчас, подлюга, хлопнется на спину. Уж эта, она из таких… Ага, потанцуй, потанцуй – в меру – на задних. Это не страшно. Луис, тащи кастаньеты. Ага, вбок! Это ничего. Главное бы – не на спину! Нет – стой!

Он как тень соскочил с седла и угрюмо смотрел, как кобыла, грузно и торжественно завалясь, бьется в истерике на спине; грубо и мощно ходили вольные мускулы. Улучив тот самый момент, когда она только-только перевернулась и начала вставать, он снова вскочил ей на спину; она с новой силой поддала задом – он едва усидел, – и еще, и еще, и еще, раз пятнадцать; бока ее были в крови, кожа взмокла, но она все бесилась и прыгала, и наконец – долгожданный миг! – как бы вспомнив что-то, кинулась в степь, унося на себе Фернандо. Ветер хрустел по шляпе, шуршала трава – и они неслись. Разогнавшись, кобыла встала как вкопанная – но нет, не обманешь; он усидел. Она опять понеслась; пусть носится. Это значит – скоро конец. Скоро поймешь узду, распроклятая.

Погоняв по степи, Фернандо с трудом вернул кобылу в табун – на сегодня хватит – и только решил отправиться к быкам и коровам, как подрались вороной с гнедым. Всегда есть в стаде кто мутит воду… Он отвязал лассо от луки, наладил петлю – и запустил. Распростертый в воздухе желтый круг наделся на хищную голову вороного, проскочил на взлохмаченную и крутую шею; жеребец ничего не заметил и продолжал, заворачивая губу, скаля выпирающие белые зубы, кидаться на отбивающегося передним копытом, визжащего гнедого, стараясь укусить его в бок; Фернандо ощутил неожиданную резкую и темную злобу. «Ах ты, черная сволочь», – только и мог он подумать. Он круто развернул своего послушного солового и не оглядываясь потащил за собой веревку. Некое мгновение она была слабой, потом ликующе натянулась, рванулась вверх; не глядя, Фернандо знал, что конь полез на дыбы и, размахивая копытами, пытается пригнуть челюсти к шее и укусить веревку. Он подстегнул солового и, продолжая натягивать, в то же время готов был приотпустить лассо: если жеребец неожиданно кинется в сторону. Сопротивление усилилось; он оглянулся и угрюмо посмотрел из-под шляпы. Черный как черт, взлохмаченный конь неуклюже танцевал на задних ногах, остервенело визжа и пытаясь достать зубами лассо на шее, и подвигаясь невольно за всадником, раздирая двумя копытами пуки зеленых и крепких трав. «Походи, походи, как тот лис над водой», – сквозь сжатые зубы шепнул Фернандо и, отвернувшись, вновь равнодушно хлестнул своего коня. Жеребец за плечом захрипел и как бешеный прыгнул в сторону. Однако Фернандо предвидел это и, отпустив веревку, кольца которой стали ажурно сматываться с седла, тут же и натянул ее снова, как только этот косматый остановился варах[1]1
  Испанская мера длины тех лет: 0,83 м.


[Закрыть]
в пятидесяти; впрочем, он не расслаблял веревку: пусть чувствует каждый миг, что она на шее, пусть ни на миг не почует свободы. Фернандо вновь посмотрел. Жеребец обалдело стоял, мотая шеей, хрипя, пригибая шею к траве, вытягивая голову в линию с шеей – старался снять кольцо через голову, коли уж не удается порвать; но веревка крепко вонзилась в его сухожилия, в кожу, а если и сдвигалась, Фернандо с усмешкой слегка менял угол натяжения, и петля возвращалась на место. Жеребец опять пошел на дыбы и, – потанцевав, визжа и хрипя, и мотая башкой – снова кинулся прочь. Так продолжалось раз шесть или семь; Фернандо и сам весь взмок, но почему-то тиранил лошадь снова и снова. Наконец жеребец, с прозрением отчаяния в чем-то смутно заподозрив солового, оскалив зубы, кинулся на него, хотя и не мог не знать, что присутствие человека не сулит ничего хорошего. Седок ожидал и этого и резко хлестнул и дал обе шпоры коню, когда взмыленная, оскаленная, с безумным выпуклым оком морда напавшего была шагах в пяти; соловый рванулся с места, и вороной проскочил далеко назад; он повернулся и хотел было повторить нападение, но Фернандо, глядя на него с нехорошей, презрительной и застывшей улыбкой, еще раз огрел воловьим кнутом солового; тот скакнул, и веревка снова сдавила черную шею.

Вскоре понурого вороного загнали в табун.

Вымотав жеребца и сам едва дыша от усталости, в несколько раз усиленной из-за пережитых секунд опасности, Фернандо шагом поехал в сторону коровьего стада. Солнце уже пекло нещадно; давно прошли короткие минуты утренней бодрой свежести, и стояли влажные духота и жар. Солнце еще не осушило степь после недавних долгих дождей, испарения мощно катились к небу; трудно было дышать. Степь лежала неровная, зеленая, мглистая, неуловимо-дрожащая; одинокие пальмы, кусты не разрушали чувства пустынности, зноя, простора и одиночества. Грубо давило на спину, на плечи нещадное желтовато-белесое солнце.

Однако же некогда было смотреть по сторонам; требовалось переплыть речку: уже начались ее травянисто-грязные, топкие берега. Обычно Фернандо лез в воду, не замечая этого, думая о другом; сегодня же он подумал, что неохота снимать седло, раздеваться. Оставить седло? Ну нет. Хорош всадник на мокром… Он спрыгнул на кочку, разделся, взял в зубы нож, снял седло, вновь вскочил на коня, держа в левой руке одежду, увязанную с седлом. Вскоре лошадь стала входить в бурливую, мутную воду. Не вылез бы крокодил, не поднялась бы к брюху коня проклятая карибе – рыба с зубастой пастью, охотник до мяса. Соловый плыл, выставив кверху лишь ноздри и уши; Фернандо поднял седло с грязно-белым тряпьем над шляпой. Его спина и плечи были медно-коричневы и сияли от пота. На середине течение было еще быстрей; он подумал, не следовало ли пойти в объезд, к тому перекату, броду, которым ходило стадо. Подумал он и о том, что в молодости такие мысли не посещали его, а теперь вот какой уж раз он едет этим знакомым, путем с этой думой в башке – о броде. Он миновал опасное место, соловый выполз на берег в мелком кустарнике и, встряхнувшись всем телом, встал, ожидая привычных действий хозяина. Фернандо спрыгнул, оделся.

Впереди показалось пестрое знакомое стадо. Предстояло кастрировать двух быков, и Фернандо невольно замедлил езду, представляя эту грязную, скучную и опасную процедуру. Вдруг конь подпрыгнул, скакнул так, что Фернандо невольно судорожно сжал колени. Он оглянулся: сзади струилась в траве проклятая анаконда, сверкая затейливым, черно-желто-зеленым узором кожи. Она испугала коня.

Навстречу вышел Хосе и, придерживая поля сомбреро, смотрел прищуренно, с хмурым видом.

– Ну что? Готово для дела? – спросил Фернандо.

– Готово, но там у кустов – следы ягуара, – сказал тот, махнув ладонью к ложбине, где, извиваясь, густо-сине сверкала все та же речка.

– Да? Черт. Это из плавней Апуре. Пришел по берегу, – отвечал Фернандо, слегка меняясь в лице и медля слезать с коня. – Ночью пугнем.

Известие было плохое; дон Хоакин Паласиос не верит в койотов и ягуаров и полагает, что человек, говорящий об этих зверях, выражает неуважение к его, Паласиоса, доброму сердцу и добрым правилам и обманывает его. «Койотов тут вовсе нет». «Прошлым летом пар двадцать пришли из Мексики, господин». «Что за вздор». Он заставит все отработать, да и невзлюбит «за хитрость и лицемерие».

Прежде чем приступить к «делу», он врезался на соловом в стадо, хлестнул по горбу верблюда (экое чучело завезли канарцы), отобрал пять бычков и поочередно отвел их в сторону, таща за рога веревкой. Они мычали, крутили рогами и не хотели идти; все это был полудикий, свободный скот.

– Свяжи их от рога к рогу, Хосе, – сказал Фернандо, когда наконец все пять стояли отдельной суровой кучкой и подозрительно наблюдали за шагом солового. – Этих сегодня кончим, нужно тасахо. Не помнишь, соли – много у нас?

– Да хватит, – сказал Хосе, поглаживая коричнево-медную шею, – Кувалду нести? Я вон того, рыжего – по лбу. По белому.

– Подожди, не к спеху. Свяжи и готовь костер. А я за быками. Двух подрезать, а после еще клеймить штук двадцать. Эх… дело.

Он снова врезался в стадо, но тут вдалеке завизжала собака.

– Чего она? Где? – оглядываясь, спросил Фернандо.

– Не знаю, – сказал Хосе, боязливо глядя в кусты вдалеке.

– Дай палку.

Он быстро насадил и закрепил мачете ручкой на полом бамбуковом древке и поехал туда. Трава была высока и кустиста, заросли впереди – еще хуже; если ягуар – плохо. Но днем!?

Он слышал возню; собака рычала и, чувствовалось, отступала, боясь и с грудинным хрипом пятясь; не ягуар, нет. От того бы она катилась без оглядки, визжа, скуля и жалуясь, как на привидение. Наверно, койоты.

Заслышав коня, два рыжеватых зверя нырнули в кусты, туда, ближе к воде – только их и видели. Хорошо, что в стаде нет овец.

Он позвал собаку, хлестнул ее сверху довольно лениво – зачем оставила стадо? – она лениво же визгнула – разве я не нашла врагов? – и повернул назад; он уже отыскивал взором нужных больших быков, когда заметил приближающегося всадника. Он то нырял и невидную глазу ложбину, то вдруг выпрыгивал ввысь; казалось, он движется по волнам. Фернандо отметил это, ибо смотрел свежим взглядом: он не привык, чтобы в это время дня – солнце над головой – к нему бы жаловали гости, да еще со стороны города. С пикой в руке у седла, с рукой на узде он молча ждал гостя; мальчишка стоял в двух шагах за хвостом коня: если надо, поможет. Плохо, что не успел принести кувалду или топорик.

Человек приближался; хороший конь; вроде того вороного. Краденый: седло бедное, не сияет зеленым, синим и алым; седло и одежда – не под коня. У всадника рыжая борода. Белый.

– Послушай, Фернандо, – послышался будничный голос. – Не бойся. Я по делу.

– Ты кто? Не ближе. Подними руки.

– Да ладно.

– Пистолет есть?

– Есть, но не в этом дело. Оставь. Надо поговорить.

– Ты кто?

Голоса звучали гортанно и глухо в открытой, душной степи. Смутно голубело бледное небо, и зеленела трава.

– Я – Бовес.

Фернандо молчал. Он слышал об этом парне, но как-то не верил в его существование.

– Но ты в тюрьме.

– Меня отпустил Антоньясас.

– Кто?

– Слушай, Фернандо. Не молоти языком и не пожалеешь. А нет – смотри.

– Я не звал тебя.

– А я не просил твоего разрешения. Хватит. Мне там сказали, – он двинул плечом назад, – что твой дом хорошо стоит: посредине пастбищ. Вдобавок он на холме. Мы будем у тебя вечером; не пугайся.

– Кто?

– Не твое дело.

– Я окажу сопротивление.

– Дурак. Я – твой друг. Да ты не слышал обо мне, что ли?

– Я слышал.

– Прощай.

– Кто послал тебя?

– Твой же шурин Дьего Хименес. Прощай.

– Так бы и говорил сначала.

– Мне некогда рассусоливать. Дай что-нибудь твое, чтоб жена и детки не размозжили башку. Я сразу поеду.

– Возьми, жена знает мою повязку на шляпе.

Он кинул шляпу; тот поймал и бросил ему свою.

Приезжий тронул коня и медленно поехал к речке.

* * *

Когда Фернандо вернулся домой, там уже дым стоял коромыслом. Галдели десять-пятнадцать мужчин; необычное множество сухих кактусовых игл и плошек дрожало пламенем, потные лица, потные мускулистые груди в расстегнутых белых рубашках склонились над котлом, перевернутым кверху, на который еще взгромоздили какой-то ящик. Густел табачный дымище, окурки швыряли прямо на землю; тлела сухая трава посредине комнаты. На ящике, покачивая сморщенным тыквенным боком, стояла калебаса, мелькали кокосовые чашки с пальмовым вином – ясно, все уже нахлебались; в первую минуту Фернандо обалдел – так непривычен был вид его обычно угрюмого, темного и гнетуще-сырого жилища.

– А, хозяин! – промолвил Бовес, немного сузив бело-голубые глаза; он сидел напротив входа – пистолет у руки, плошка неосторожно сияет прямо в лицо – на низком черепе лошади за ящиком-чугуном-столом и, раздвинув колени, подпирал бедром локоть и кулаком – подбородок. Свет снизу делал его лицо еще бледнее, чем днем; оно было желто-зеленое. – На, выпей, и не мешай.

Фернандо пошел, взял полутыкву-тотуму и выпил; хмель тут же ударил в голову: за весь день он поел лишь остатки вчерашнего мяса, да и то поделился с Хосе. И лепешку отдал... Надо беречь еду, он давно в долгу у Паласиоса; а в сушь будет хуже…

– Ты пей не здесь, отойди туда, – сказал Бовес; усевшиеся на пеньках, крокодиловых черепах, на камнях его сотоварищи молча смотрели: приход Фернандо заставил их замолчать. Он отошел, и они опять завопили. Под стенами на бычьей шкуре жались испуганные жена и маленькая Хуанита; на лавке спал Пепе – еще моложе ее. Он был завернут в мех и забыл в кулаке две коровьи бабки, которыми, видно, не наигрался днем. Фернандо взглянул на него, потом подтолкнул Хуаниту к матери и уселся на край постели, обхватив колени. От земляного пола несло прелью, в хижине было затхло и потно; там, у огня, галдели. Он снял сандалии, потер разбитые сбоку ноги, опять устало понюхал закуренный, затхлый и гнилостно-сладкий воздух и начал слушать.

– Король не хочет нам зла, – говорил заросший, вертлявый, сидевший спиной к Фернандо и рядом с Бовесом. – Он не подведет, не обманет. Кто посадил за решетку Бовеса? – подлые мантуанцы; кто освободил? – король, сержант Антоньясас. Этим он выразил уважение к степи. Все знают, что Бовес, хотя он и астуриец, и бывший моряк, и каторжник, – что на самом деле он от рождения вождь степей, и больше никто. Тем, что король освободил Бовеса…

– Довольно, – сказал носатый, сидевший наискось; Бовес быстро взглянул на него, и тотчас же постарался укрыть этот взгляд: посмотрел так же резко в другую сторону, вверх, вперед – мол, просто пришла охота оглядеть помещение. Фернандо заметил это, но все равно он мысленно одобрил прервавшего. Ему не понравилось, что первый слишком грубо подмазывался к Родригесу-Бовесу, атаману степей. Начальника следует уважать, но не унижаться перед ним, не льстить. – Мы знаем. Бовес – наш командир, с этим никто не спорит. Он крепче, умнее нас всех. Довольно об этом. И что король за нас – ясно. Вот только Бовес зря украл у офицера коня.

– Не мог же я ехать на горбыле, которого мне пожаловал Антоньясас, – чуть усмехнулся Бовес, нехорошо посмотрев на носатого. – Да ведь оно и к лучшему. По дороге меня остановили креолы. Еле отбился, все бросил – лишь конь и спас. Видите, как потрепан, – он длинным ногтем поскоблил по лохмотьям, сползавшим с его бугристых и узловатых груди и плеч. Он вновь усмехнулся, открыто оглядывая носатого.

– Есть, к делу, к делу, – загомонили кругом.

– Король – нам опора, – спокойно промолвил Бовес. – Всех мантуанцев – резать. Вот и все дело.

– Что? Что? – вдруг привстал на шкуре Фернандо. – Что?

Все умолкли и посмотрели на него.

И обратили взоры к Бовесу, молчаливо призывая его ответить Фернандо.

Тот повернул свою рыжую голову на короткой мясистой шее, взглянул на Фернандо, померил его глазами и резко и медленно, как бы вбивая глухую сваю, вновь произнес:

– Всех мантуанцев – резать. Вот и все дело.

Фернандо стоял уже в полный рост; горько-сладкое пальмовое вино кипело в висках и в сердце, и целая буря гудела и бушевала в его мозгу. Он распаренным взором смотрел в пространство перед собою – и видел многое.

Да, король. Он велик. Но не в этом дело.

И вдруг с оглушающей, ослепительной, яростной, пламенной радостью он представил, как он подходит – креол, мантуанец, застенчивый человек, сеньор Хоакин Паласиос… вот он, в белом жабо и фраке…

И он увидел – ярче, чем в солнечном свете, увидел он пред собою все то, что видел в детстве, в далеком детстве: видел и забыл. Но теперь вспомнил, увидел снова.

Он увидел красный обрубок шеи надсмотрщика дона Педро, и его тело в красной крови, и его голову с бледным лицом в отдалении.

Он снова увидел два пальмовых столба и длинную, толстую жердь-перекладину сверху; и все его родственники-мужчины: два краснокожих старика, краснокожий отец, и дядя, и еще двое – все они висят на прибитой жерди, едва касаясь ногами земли, дергаясь и стараясь достать пятками твердую, красную и родную почву; и нет, не могут они достать: белые умеют вешать. Они повесили так, чтобы люди стремились и дергались, но не доставали. И мать, сама белая, валяется у подножия виселицы, рыдая и умоляя начальника пощадить этих бедных индейцев: они не нарочно, у них был злой, недобрый надсмотрщик… И белый начальник – кто он? Испанец? Креол? Все равно; белый начальник велит ей встать и, когда она поворачивается, медленно приставляет ей шпагу к ходящему, дышащему животу и так же размеренно, медленно погружает ее в живот; мать бьется, хрипит, из-под шпаги сочится красная кровь, другой начальник что-то командует, и под виселицей вдруг вспыхивает дымный огонь, и корчатся жертвы, и смердят паленым их пятки, лодыжки; и он орет, орет как безумный, как поросенок – и прочь бросается.

И вот снова лицо Хоакина Паласиоса – оно приветливо, и он говорит:

– Фернандо…

И он говорит:

– Фернандо…

И он говорит:

– Ты понимаешь, я рад бы тебе помочь. Перед богом мы оба равны. Мы оба дети природы и божьего разума. Но ты войди в мое положение. У меня жена, трое дочерей. Надо им замуж. И зачем ты про ягуара? Ну, какой ягуар. А койотов нет вовсе. Уж скажи – так и так, зарезал быка. А то ягуар; лгать нехорошо.

И я, я, Фернандо, – я подхожу и вонзаю нож, вонзаю нож в его горло, и поворачиваю, и поворачиваю, и соленое, красное – на жабо. За реку, за ягуара, за жеребца, за усталость, за дым, за туман в мозгу!

И свои быки, земля, свой табун, и жена, встречающая его, вернувшегося от белых женщин, несущая воду, родную тыкву и деревянную чашку.

И главное – это радостное, дымящееся чувство свободы, мелькания, света – чувство, уже не связанное ни с Паласиосом, ни с конем, ни с усталостью, ни с работой, ни с потом, – чувство огневое, голубое и белое, золотое само по себе…

Он глухо стоял, глядя перед собой, улыбаясь и ожидая чего-то, и окружившие тот котел глядели и ждали. И он сказал:

– Да, резать креолов. Да. Да. Мантуанцев. Я с вами.

Он поглядел на Бовеса.

– Бовес – белый. Но он за освобождение, он за великого, прочного короля; он за нас. Да. Он белый, но он за нас. Резать белых.

Оцепенение кончилось; все закричали «вива», загомонили, предлагали Фернандо выпить, говорили, что назначат его в хороший отряд; было особое, бодрое и хмельное веселье, которое возникает, когда находят единомышленника.

Родригес-Бовес орал, предлагал вино, хохотал; но Фернандо заметил, что он подсыпал пороху на полку… прошла минута божественного, высокого транса, и он, Фернандо, замечал уже многое. Он присел к столу и невольно взглянул на носатого. Тот сидел, нечаянно отойдя душой куда-то, задумавшись.

Когда разъезжались – храпели и топали кони, – незначаще хлопнул выстрел. Он подождал, пока топот стих, взял свой иззубренный заступ и вышел. Носатый лежал ничком, подвернувши голову, как петух со скрученной шеей. Фернандо посмотрел, куда рана: так и есть, в затылок, под кость. Он вздохнул, покачал головой – и нехотя начал копать.

* * *

Голый по пояс «кровавый шакал» Родригес-Бовес, выпятив крепкую грудь, сидел на своем вороном, напоминавшем Фернандо о том зловредном буяне из стада Паласиоса, и принимал доклады от командиров. С холма было хорошо видно, как со всех сторон стекались отряды всадников к месту сбора; одни были дальше, другие уже подъезжали. Ржали кони, торчали пики – ножи на древках. Стояли дикий гомон и топот, учиняемые уже прибывшими. Кто усмирял горячую лошадь, кто пререкался с соседом – ох, не быть бы беде! – кто собирал своих голодранцев вновь в одну кучу, желая пересчитать наличный состав: были такие, кто отставал по дороге и исчезал в степи. Но в общем царило хмельное, веселое возбуждение; было такое чувство, будто разламывал кости, хрящи, суставы после дурманного и кровавого сна. А ведь вечером праздник. Да, было как перед праздником. Самое лучшее время. Сам праздник – уже не так. А перед праздником – хорошо.

Приблизился новый отряд. Глава его, старый мулат Урдиалес, пестро-седой на фоне своей шоколадной кожи, три раза потряс копьем и, отделившись от прочих, поехал на холм к повернувшемуся в его сторону Бовесу.

– Сколько?

– Двести и шестьдесят сабель и пик, командир.

– А ружья? А пистолеты?

– Сорок пять ружей. Тридцать пять пистолетов.

– Ты грамотный?

– Мало.

– Пороху? Пуль?

– Пороху – две арробы.[2]2
  Мера веса, около 12 кг.


[Закрыть]

Тем временем бахнул выстрел. С коня валился голый метис в одной набедренной повязке, с пикой в руке; а конь еще мчал к другому метису, который сидел на коне же, с дымящимся пистолетом. Этот явно летел на того с копьем, но сидящий успел использовать свое превосходство.

– Ссорятся, подлые. Рано перепились, – проворчал начальник и бело-голубыми глазами обратился к мулату:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю