Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]
Я думаю, что каждый человек должен вести себя в своем образе. То есть в соответствии с собственным характером. Нельзя подражать чужим книгам, тогда все, что вы напишете, будет вторично. Нельзя подражать чужому характеру и манере поведения, это вообще бывает опасно. Я вел себя часто дерзко и на первый взгляд неразумно, не рассчитывая последствий, но обычно инстинкт мне подсказывал ту черту, у которой следует остановиться. Я иногда совершал поступки, которые другим казались чуть ли не самоубийственными, мне говорили: «Что ты делаешь? Одумайся! Остановись!» И если я слушался – а это тоже бывало, – останавливался и пытался вести себя благоразумно, последствия обычно были гораздо более неприятными, чем когда я призывы к благоразумию игнорировал. Мое поведение иногда совращало других, но они совершали ошибку, если вели себя не в том образе, который им написала природа.
Лет через шестнадцать после описанной поездки на Дальний Восток, совсем незадолго до моего отбытия в чужеземство, я встретил в Москве бывшего сотрудника «Суворовского натиска» и от него услышал рассказ о конце военной карьеры подполковника Шапы.
Оказывается, мой дурной пример стал для него заразительным. После моего отъезда Шапа решил, что и он в конце концов тоже писатель и может вести себя соответственно. Он стал дерзить Грушецкому, и не только ему, говоря при этом, что он писатель, талант, а не какойнибудь солдафон.
Однажды, выходя в пьяном виде из ресторана, он столкнулся в дверях с другим военным. Оба оказались не столь благовоспитанны, как Чичиков с Маниловым, не расшаркивались друг перед другом – только, мол, после вас, – а наоборот, стали выяснять, кто главнее.
– Ты кто такой? – кричал Шапа.
– А ты кто? – спросил другой военный.
– Я писатель Шапа, а ты?
– А я командующий округом генерал армии Петров.
По словам рассказчика этой печальной истории, несколько дней спустя подполковник Шапа был разжалован в рядовые, а рядовой Шапа уволен в запас.
Временный СавельичДва месяца мы с Марком Поповским жили бок о бок в одной комнате, кровать к кровати. Вместе выступали перед солдатами, и я уже на зубок знал его лекцию об успехах советских фармакологов, об открытии возбудителя холеры доктором Хавкиным, который жил в Индии. Часто мы бывали гостями местных радиостанций, а на Сахалине и во Владивостоке выступали и по телевидению. Телевидение еще многими людьми воспринималось как чудо. На Сахалине мы с Поповским выступили, а утром вышли из гостиницы, и первая встреченная нами девушка вскрикнула:
– Ой! А я вас вчера по телевизору видела!
В Хабаровске нас тоже пригласили на телевидение. Наверное, там еще не было записывающих устройств. Поэтому нам предложили, что сегодня мы проведем репетицию, а завтра уже выступим понастоящему. Я удивился и сказал, что мы не артисты и ни в каких репетициях не нуждаемся. Можем говорить спонтанно.
– Что вы! Что вы! – сказала редакторша. – Как можно спонтанно? Это же телевидение!
Я спросил, почему во Владивостоке и на Сахалине можно было выступать без репетиций, а в Хабаровске нельзя. Мне ответили, что в Хабаровске такие правила. Я сказал твердо: никаких репетиций не будет. Поповский меня поддержал. Прибежал главный редактор. Сначала уговаривал мирно. Потом стал сердиться и намекать, что здесь выступали люди поважнее, и те обязательно репетировали. Например, герой Гражданской войны Матвеев. (Один из дядей поэтессы Новеллы Матвеевой. Другой ее дядя, поэт Иван Елагин, был эмигрантом. Много лет спустя я встретил его в Америке.) Ссылка на более важных людей меня разозлила, и я повторил, что нет, никаких репетиций. Тот, совсем уже потеряв чувство реальности, стал угрожать, говоря, что о нашем поведении сообщит куда надо, чем и вовсе лишил нас возможности компромисса. А жителей Хабаровска лицезреть нас.
К Поповскому я долго относился вполне дружелюбно. Он хорошо знал мир советских ученых, особенно биологов и фармакологов. Во Владивостоке он меня познакомил с крупным ленинградским токсикологом профессором Николаем Васильевичем Лазаревым и его учеником фармакологом профессором Израилем Ицковичем Брехманом. Брехман всю жизнь посвятил изучению тонизирующих и «адаптогенных» свойств женьшеня и элеутерококка, создал на базе их много лекарственных препаратов. Некоторые из этих препаратов, например, помогают космонавтам адаптироваться к условиям невесомости. Вообще он занимался улучшением «здоровья здоровых людей» и стал основоположником специальной науки – валеологии (от латинского valeo – быть здоровым). В дни нашего общения с ним он очень пропагандировал лечебные и тонизирующие свойства элеутерококка и нас поил водкой, настоянной на этом растении, утверждая, что от нее не болит голова. Я охотно проводил на себе испытания этой водки, но болела ли потом голова, не помню.
С Поповским мне было поначалу интересно, потом я его терпел, потом он стал меня раздражать тем, что мало пил, говорил глупости, громко смеялся и слишком любил порядок.
Вечерами, когда мы возвращались в гостиницу из ресторана или из гостей, я швырял свои брюки и рубашку на стул в скомканном виде. Он и то и другое подбирал, аккуратно складывал, вешал в шкаф и был прозван мною Савельичем. Он был большой и искушенный «ходок», почти везде находил себе подругу на ночь, и от каждой требовал большего, чем предполагали мимолетные встречи. На сахалинской турбазе, где мы провели полторы недели, рядом с нами жили пионеры. Последнюю ночь нашего пребывания там Марк переспал с одной из пионервожатых, а потом был оскорблен, что она не хочет провожать его на аэродром. И устроил ей скандал, как если бы она была его многолетней женой. Но и сам к своим краткосрочным любовницам проявлял больше внимания, чем они могли ожидать. На пляже на Амурском заливе познакомился с молодой женщиной. Лежа рядом на песке, стал за ней ухаживать, пригласил на ужин. Она сказала:
– Когда я встану, вы о своем предложении пожалеете.
Она оказалась хромой.
Тем не менее он предложения не отменил, в ресторан сводил, а потом, чтобы ее не обидеть, переспал с ней. Но на этом свои заботы о ней не закончил. На другое утро через Брехмана нашел какогото хирурга, тоже профессора, повел к нему хромоножку. Профессор ее осмотрел и пообещал сделать ей операцию и избавить от хромоты. Наверное, в Поповском было много хорошего, но за два месяца он сильно мне надоел. Может быть, потому, что я страдал по Ире, надеялся, что разрыв с ней уже состоялся, и не был в том уверен. Возможно, поэтому я был раздражительнее и грубее, чем обычно. Когда после восьмичасового перелета мы приземлились наконец во Внуковском аэропорту и стали прощаться, Поповский сказал:
– Ну теперь, я надеюсь, мы продолжим наши отношения и будем часто встречаться.
На что я ему ответил:
– Обязательно. Но не сразу. Давай пока отдохнем друг от друга.
Мне кажется, я всегда был вежливым человеком, но в молодости иногда (редко) не сдерживался и говорил некоторым людям обидные резкости.
Дворцовый переворотМы вернулись в Москву 14 октября. Меня в аэропорту встретил Жора Владимов. Мы с ним ехали на его «Запорожце», и он мне по дороге сказал, что Никита Хрущев снят со всех своих должностей. Я спросил, откуда он знает. Он сказал:
– Слухи. Второй день имя Хрущева ни разу не упоминали по радио.
А 15 октября был день рождения Иры. Ей исполнилось 26 лет. Не успев приехать, я кинулся искать подарок. Ничего подходящего не нашел. Купил в ГУМе маникюрный набор – большую обтянутую красным бархатом коробку с комплектом инструментов для профессионалов. Ира потом мне эту коробку всю жизнь вспоминала.
Гостями Икрамовых были чета Тендряковых и я. Слухи о свержении Хрущева уже подтвердились – все газеты, телевидение и радио сообщили, что очередной пленум ЦК КПСС освободил Н.С. Хрущева от должности первого секретаря «в связи с преклонным возрастом и по состоянию здоровья». Еще несколько дней назад газеты сообщали, что «наш дорогой товарищ Никита Сергеевич Хрущев» находится в прекрасной форме. Кстати сказать, по тогдашним неписаным правилам, в печати главного партийного босса нельзя было называть просто Хрущев, или Никита Хрущев, или товарищ Хрущев, а обязательно полностью и почтительно: наш дорогой товарищ Никита Сергеевич Хрущев. Следующего по чину Косыгина уже можно было и нужно называть короче: тов. А.Н. Косыгин. Пока Никита Сергеевич был нашим дорогим, его здоровье, судя по газетам, было отменным, а тут он вдруг состарился, заболел и стал просто тов. Н.С. Хрущевым. Событие это не могло оставить нас равнодушными. Мы рассуждали, что означает этот кремлевский переворот. Как он отразится на стране, на литературе и что в ближайшем будущем принесет нам? Возможен ли возврат к сталинизму? Сходились во мнении, что, пожалуй, возможен. Перебирали имена членов Президиума (тогда это так называлось) ЦК КПСС. Микоян и Косыгин еще казались более или менее приличными, но Брежнев (который тоже скоро станет «нашим дорогим товарищем»), Суслов, Подгорный и прочие – от них ничего хорошего ждать не приходилось.
За годы правления Хрущева все, что он делал, было не реформами, а полумерами. В литературе это чувствовалось больше, чем где бы то ни было. Несмотря на объявленный ХХ съездом КПСС «курс на преодоление последствий культа личности», писателисталинисты открыто выражали недовольство этим курсом и печатались без проблем. «Левая» пресса (то есть тогдашние либералы) их порой покусывала, но никто из них не удостоился травли, которой подверглись Борис Пастернак и Владимир Дудинцев, никого из них так не ругали, как Александра Яшина за его «Рычаги» или Даниила Гранина за рассказ «Собственное мнение». А во время посещения Манежа и последовавших за ним кремлевских разборок Хрущев проявил себя и вовсе как невежда и самодур. Выдающихся художников и писателей грубо оскорблял и грозил им всякими карами.
Все это мешало нам жалеть Никиту Сергеевича, но было ясно, что новые правители будут похуже. Хотя поначалу их намерения декларировались лишь многозначительными намеками. Альберт Беляев, заведовавший тогда в ЦК литературой, а в 80х ставший чуть ли не прорабом перестройки, назвал время правления Хрущева позорным десятилетием. Предсовмина СССР Алексей Косыгин (которого многие воспринимали почти как либерала) пообещал, что теперь с гнилой политикой Хрущева будет покончено.
Владимир Высоцкий и Люся АбрамоваНо пока все шло своим чередом.
Вернувшись в Москву, я продолжал ходить на Таганку на репетиции «Хочу быть честным», посещал уже поставленные спектакли и в какойто степени участвовал во внутренней жизни театра. Таганка становилась все более популярной не только у зрителей, но и у актеров, стремившихся попасть к Любимову. Любимов устраивал пробы. Однажды на пробу пригласил меня. Одним из нескольких пробовавшихся был Высоцкий. Он читал рассказ Чехова «Беспокойный гость» и отрывок из какойто пьесы, где ему подыгрывала молодая актриса.
Я о Высоцком уже коечто знал. как-то был у Владимова, когда у него был кинорежиссер Василий Ордынский, ставивший фильм по владимовской «Большой руде».
Ордынский пришел с магнитофоном, включил его. Тогда я впервые услышал песни Высоцкого. Еще одну песню Высоцкого слышал в упомянутом мной спектакле «Микрорайон». Пробуясь у Любимова, Высоцкий читал хорошо, и, возможно, был бы принят только за одно это. Но когда он читал, я спросил Юрия Петровича, тот ли это Высоцкий, который пишет песни? Любимов спросил, что за песни. Я сказал то, что знал. «Если это он, – посоветовал я, – берите его не глядя». Не буду утверждать, что мой совет чтото значил, но так или иначе Владимир Высоцкий стал актером Таганки.
Между тем спектакль «Хочу быть честным» никак не складывался. Хотя репетиции продолжались и дело дошло до прогона. То есть до последнего спектакля, еще без публики, перед премьерой. Я был очень разочарован. Спектакль получился серый и скучный. Я выступил перед артистами, обругал их.
– Когда я, не артист, читал вам пьесу, вы смеялись, аплодировали. Почему же когда вы, артисты, играете, мне не смешно и неинтересно?
Тогда Любимов считал и я поверил, что спектакль завалил Фоменко. Потом мне ктото объяснял, что недоброжелатели Фоменко намеренно ставили ему палки в колеса и сделали все, чтобы сорвать постановку. Не могу судить, так это было или не так. Я думаю, что дело было и в том, что тогда еще молодые любимовские актеры вместе представляли собой слаженный ансамбль, но до того, чтобы играть отдельные характерные роли, они еще не дозрели. Так или иначе, спектакль не состоялся, Фоменко, ныне всеми признанный и знаменитый, был отстранен от работы. Я спросил Любимова, что делать,
– А берите, сами ставьте, – предложил он мне неожиданно.
И я взялся, воображая самонадеянно и ошибочно, что у меня и вправду может получиться. Прежде всего я поменял актеров и на главные роли взял Высоцкого и Зину Славину. Стал репетировать только с ними двумя. Поначалу шло неплохо, но Зина стеснялась обниматься с Высоцким (по роли это было необходимо). Володя текст ухватывал сразу и вносил коечто свое. У меня был эпизод, где героиня (Клава) спрашивает: «Ты на чем приехал? На автобусе?» Герой (Самохин) отвечает с иронией: «На автобусе, на омнибусе…» Высоцкий прибавил: «На антабусе». Мне было жаль, что я сам этого не придумал.
Вскоре график стал нарушаться. Я приходил на репетицию вовремя. Приходила Зина. Потом раздавался телефонный звонок от Высоцкого: «Володя, извини, я приболел». Это «прибаливание» несколько раз повторилось, и в конце концов я режиссером так и не стал. Кроме всего, понял, что это серьезная профессия, которой надо владеть. как-то ко мне на репетицию пришел Икрамов. Потом мы на моем «Запорожце» ехали втроем: я за рулем, Икрамов рядом, Высоцкий с гитарой на заднем сиденье пел песни.
Однажды на репетиции он передал мне привет от жены. Я удивился – откуда она меня знает. Он сказал: «Знает. И ты ее знаешь. Она была женой Дуэля».
Люсю Абрамову, мне кажется, я видел всего два раза в жизни. Причем первый раз не запомнил. А второй раз был летом 1958 года перед моей поездкой на целину. Мы, магистральцы, выступали перед случайной публикой в парке «Сокольники». Я читал стихи и вдруг увидел в одном из первых рядов неописуемую красавицу, которая смотрела на меня очень доброжелательно. Я никогда не знакомился с девушками на улице. Красота незнакомок на меня никак не действовала. У меня возникали какието чувства только к женщинам, с которыми я уже находился в тесном общении (например, с теми, с кем вместе работал или учился). Первый и последний раз в жизни красота незнакомки так меня поразила, что я скатился со сцены, подбежал к ней и сказал, что хочу познакомиться.
Она мило улыбнулась и сказала:
– А мы, Володя, уже знакомы. Я Люся, жена Игоря Дуэля.
Но, повторяю, я первый раз ее не заметил и не запомнил. Зато второго раза не забыл. И потом огорчился за нее, когда Высоцкий сменил ее на Марину Влади.
Зачем об этом писать?Мне трудно описывать собственную жизнь по разным причинам. Но есть одна очень важная. Только опубликовал какойто кусок о человеке, которого знал, вдруг появляются родственники. Масса родственников хотят воссоздать монумент, как на Новодевичьем кладбище. Там есть разные памятники, но один особенно поражает: маршал войск связи с телефонной трубкой на своей могиле. Как будто он Кому-то чтото докладывает. Многие родственники хотят именно такое. Да и не только родственники, а просто читатели.
На одном из выступлений меня спросили: «Вы были знакомы с Высоцким?» Говорю: «Был». – «Ну, расскажите».
И я рассказываю о своем общении с ним, о своем спектакле, в котором он должен был играть, о том, как он регулярно «прибаливал». «А зачем вы это рассказываете? – спрашивают меня. – Кому это нужно?» – «Раз вы знаете, – говорю, – что именно нужно рассказывать, то сами и рассказывайте».
Есть странное, но довольно распространенное представление о праве писателя на изображение действительности или, в мемуаристике, на воспоминания об отдельных личностях, которое выражается словами: «Зачем об этом писать?» Зачем писать о мрачных сторонах нашей истории? Зачем писать о слабостях известных людей? Затем, чтобы показать жизнь такой, какой она была на самом деле. И затем, чтобы изобразить людей такими, какими они были, со всеми своими достоинствами и недостатками. Намеренное приписывание людям дурных поступков, слов, мыслей или черт характера есть клевета, но и намеренное приукрашивание их образа есть ложь.
Арест Синявского и ДаниэляВозвращаюсь к хронологии. Хрущев свергнут. Новое руководство решило покончить с «гнилой политикой» и тут же стало проводить свое намерение в жизнь. В 1965 году были арестованы Андрей Синявский и Юлий Даниэль. Оказывается, они (о ужас!) нелегально (а как это можно было сделать легально?) передавали свои рукописи за границу и печатались там (до чего докатились!) под псевдонимами Абрам Терц и Николай Аржак. Делали это они много раз и много лет. Их долго искали и наконец нашли. Нашли, когда возникла необходимость в такой находке. Рассказывали странную вещь, что наша разведка за выдачу авторов будто бы передала ЦРУ (баш на баш) чертежи сверхсекретной подводной лодки. Как выразился один мой знакомый, власть ничего не пожалела, чтоб самой себе набить морду. Арест двух писателей и его последствия стали для Советского Союза таким ударом, который, если сравнивать с боксом, можно назвать нокдауном. Если бы злейшие враги СССР думали, как навредить этому государству, ничего лучшего они придумать бы не сумели. Поэтому если бы был настоящий суд с вынесением приговора за действия, реально принесшие этому строю реальный вред, то самому суровому наказанию следовало бы подвергнуть всю верхушку КПСС: Брежнева, Косыгина, Андропова и всех, кто рьяно поддерживал проводимый ими курс. Главарей КГБ, судей, прокуроров и прочих, чьими руками осуществлялись карательные действия власти.
Арест двух писателей, конечно, касался не только их, это было нападение на всю более или менее свободомыслящую часть общества, на всех, кто надеялся, что тоталитарный режим мягчеет. Я понимал, что власти намерены вернуться к руководству страной сталинскими методами, и предполагал, что отсидеться в стороне мне не удастся. В свое время, размышляя о преступлениях власти, о которых я имел неполное, но достаточное представление, в основном о тридцатых годах, я думал, что такое могло быть только при молчании большинства. Я даже в какойто степени осуждал поколение моего отца за то, что оно не оказало сопротивления. И думал: если чтото подобное повторится, я не буду иметь права на то, чтобы промолчать. И вот стало похоже, что история повторяется и пока не как фарс. Однако кроме ареста двух писателей еще ничего страшного не случилось, и у меня были причины беспокоиться о делах не только общественных, но и личных.
Пусть это называется адюльтерРазумеется, моей решимости порвать отношения с Ирой хватило не надолго. Точнее, ни на сколько. На дне рождения я шепнул ей на ухо, что буду ждать завтра в той же квартире (которую я попрежнему снимал) на 5й Парковой. Я собирался с ней серьезно объясниться и подтвердить наше прежнее обоюдное решение, что мы расходимся. Но, встретившись, мы опять впали друг другу в объятия, и все началось сначала. Камил попрежнему легко оставлял нас вдвоем, хотя было очевидно, что этого делать не стоит.
В конце концов, я сделал ей предложение приблизительно в такой форме:
– По совести мы должны разойтись, но я не знаю, как. Я тебя люблю и сам разорвать наши отношения не в силах. Если и ты не можешь, давай поженимся или, во всяком случае, перестанем врать, откроемся Камилу и Вале, а там будь что будет.
Она на это не решалась. Она ни на что не решалась. Это был ее недостаток, мешавший потом и в нашей семейной жизни, – она никогда не могла принять никаких решений. Или принимала кардинальное решение и тут же от него отказывалась. И здесь тоже она вроде бы со мной соглашается, но ему ничего не говорит. И я решил этот узел разрубить сам.
Я позвонил ему на работу. Он работал тогда в журнале «Наука и религия», который боролся не только с религией, но и с примитивным вульгарным безбожничеством. У Камила, как всегда, была то ли летучка, то ли планерка, я до сих пор не разобрался, чем одно отличается от другого. Он вышел на Чистопрудный бульвар зачемто с портфелем. Он был в сандалиях на босу ногу, в рубашке с короткими рукавами и в брюках в мелкую клетку.
– Ты что? – спросил он меня. – У тебя чтото серьезное?
– Да нет, – засуетился я. – Не то чтобы очень, но вообщето да. А ты куда-то торопишься?
– Нет, – сказал он, – нет, не тороплюсь. Так в чем дело?
– Ни в чем, – сказал я, – просто хотел с тобой поговорить.
В это время молодой человек с детской коляской остановился как раз напротив нас и стал поправлять колесо, которое как-то перекосилось.
– Ну, так что же? – повторил свой вопрос Икрамов.
– Да нет, – сказал я, глядя на этого заботливого папашу и понимая, что если я начну говорить то, что собрался, то этот человек, хоть и совсем чужой, неизбежно задержится, чтобы послушать. – Закурить не хочешь? И протянул ему пачку.
– Давай. – Он достал сигарету, но не прикурил, стал мять ее в пальцах, и она у него раскрошилась.
В это время молодой человек починил коляску и двинулся с ней вперед.
Камил проводил его взглядом и посмотрел на меня.
– Ну? – сказал он требовательно.
– Ну… – повторил я и замялся.
– Ну! – повторил он опять.
– «Ну, ну», что ты занукал! – закричал я почти в истерике. – Я хотел тебе сказать, что мы с Ирой, ну… в общем, сам понимаешь.
Он сунул сигарету разорванным концом в рот и тут же стал отплевываться.
Потом попросил:
– Дай другую.
Я дал другую и поднес зажигалку. Рука у меня дрожала, а у него как будто бы нет.
– Ты хочешь сказать, что у вас роман?
Мне почемуто не понравился такой образ наших отношений.
– Мы любим друг друга, – сказал я, хотя говорить так не имел достаточно оснований. Потому что ято ее любил, и она, мне кажется, меня тоже любила, но она никогда, ни разу, не сказала мне, что она меня любит.
Камил глубоко затянулся, стал пускать дымные кольца и смотреть, как они рассасываются. Казалось, что в этот момент ничто, кроме этих колец, его не интересовало. Затянувшись очередной раз, посмотрел на меня внимательно.
– И что же? И у вас все было?
– Да, – сказал я и постарался выдержать взгляд, но не выдержал.
Он опять выпустил несколько колец.
– И что ты хочешь, чтоб я тебе сказал?
– Ничего, – сказал я.
– Ничего? Ну я тебе ничего и не скажу. Пока, – сказал он и двинулся в сторону Никитских ворот, помахивая портфелем легко и как будто бы даже весело. Так он шел, а я смотрел ему вслед. И вдруг он зашвырнул портфель в кусты и пошел от него прочь. Но, сделав несколько шагов, опомнился, вернулся, взял портфель и пошел дальше медленно и портфелем уже не размахивал.
Я позвонил Ире, предупредил о происшедшем. Кажется, это ее никак не взволновало. Она сказала:
– Хорошо.
Ночью я не спал, думая, что там происходит. В голову приходили разные варианты. Первый вариант: они объяснились, она (другой возможности нет) во всем призналась, он выгнал ее из дому. Второй вариант: сам ушел. О варианте № 3 думать не хотелось. Но думалось. Я не мог себе представить Камила в роли Отелло, но ревность самого мирного человека может превратить в опасного зверя.
Утром я еле дождался половины десятого. Я знал, что он уходит обычно около девяти, но тут мог бы и задержаться. Я набрал номер.
– Алё! – отозвалась Ира как ни в чем не бывало.
– Тебе удобно говорить? – спросил я.
– Удобно, я одна.
– А Камил?
– Ушел на работу.
– Просто встал и ушел на работу?
– Да, просто встал и ушел.
Я молчал удивленный.
– Скажи мне, а вы вчера о чемнибудь говорили?
– Говорили.
– И что?
– Ничего. Он хочет с тобой поговорить.
– О чем?
– Наверное, об этом. Ты будешь на Парковой?
– Если ты приедешь, буду.
Я боялся, что она не приедет. Она приехала, но ничего рассказывать не захотела. Я не настаивал. Потом я отвез ее домой. Обычно я ее не довозил дватри квартала. В этот раз она сказала:
– Можешь довезти прямо до дома.
То есть бояться уже нечего.
Только я пришел домой, позвонил Камил.
– Привет, я звоню из автомата у кинотеатра «Новатор». Ты можешь выйти?
«Новатор» – это на Спартаковской площади, рядом со мной. Камил был в тех же сандалиях и в тех же брюках, но без портфеля. Вид спокойный. Он протянул мне руку и даже улыбнулся.
– У тебя есть минутка? Пойдем, пройдемся.
Мы пошли протоптанной дорожкой – в сторону моста через железную дорогу, по которой ходили тысячу раз туда-сюда. Сначала шли молча. Он разговора не начинал, а мне говорить было не о чем. Потом он попросил у меня сигарету. Наконец спросил:
– О ваших отношениях ктонибудь знает?
– Никто, – сказал я. – Никто, кроме нас троих.
– Ну вот что, – сказал он спокойно. – Я оказался большим лопухом. Конечно, я должен был догадаться, должен был увидеть, но я ничего не видел. Я понимаю, что ты ее любишь. Но я тоже без нее жить не могу. Понимаешь, – добавил он, как бы извиняясь, – вот не могу и все. Поэтому раз так случилось, пусть так и будет.
– В каком смысле? – спросил я.
– В том смысле, что я буду закрывать глаза на ваши отношения, и пусть это называется красивым слово «адюльтер».








