Текст книги "В день первой любви"
Автор книги: Владимир Андреев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
– Да я так, – промямлила бабка. – Я окликнула его, а он не шелохнулся. Может, плохо ему.
– Так посмотрела бы.
Старуха пожала плечами. Она стояла под яблоней, придерживая одной рукой конец фартука, в котором лежали паданцы. Старик быстро взглянул на жену и стал собирать инструменты.
Через несколько минут они вошли в горницу. Ивакин лежал, закинув руки за голову, и пересчитывал потолочные тесины – справа налево и слева направо. Когда скрипнула дверь, повернул голову, и на его запекшихся от жара губах мелькнула улыбка.
– Как чувствуешь себя? Поспал! – заговорил оживленно Трофимов, усевшись рядом с ним на табурет. – Сон – это хорошо. Это очень хорошо! Распрекрасно…
Трофимов не отличался красноречием. Но Ивакину было вполне достаточно и тех слов, которые он услышал, чтобы понять, как хорошо относятся к нему старики.
– Что нового? – не удержался Ивакин. Он всякий раз об этом спрашивал.
– А ничего. Ровным счетом ничего, – ответил беспечным тоном старик. – Тишина и спокойствие. Мы вот с бабкой на огороде копались. Ягоду пора собирать. Ягодки хочешь?
Ивакин отрицательно покачал головой.
– Курятинки бабка тебе сварила. Питаться надо, – продолжал старик. – Полегоньку да потихоньку подымешься. Не робей, парень!
Ивакин почувствовал, как прихлынуло к его груди теплое чувство благодарности к этим людям, которые приютили его, ухаживают за ним, как за родным.
7
– Катя! Катюша!
Она оглянулась. Валя Сокова махала с крыльца рукой.
– Зайди на минутку.
Катя зашла.
Дом у Соковых большой. Хозяин Егор Соков в прошлом году пришел с финской. Горячий мужик – плечо еще не зажило после ранения, а он давай избу перестраивать. Насмотрелся, видно, на чужой стороне – кое-что перенять захотелось. Двор для скотины решил отдельно сделать. В начале июня навез бревен. Три дня звенели топорами мужики, а потом все затихло: война. Егора призвали в числе первых. Уходя на фронт, сказал жене, что скоро вернется. А сруб стоит теперь позади дома, ждет хозяина.
– Малышка где? – спросила Катя.
– Уснула. – Валя на цыпочках прошла за перегородку, поглядела. Вернувшись, кивнула: спит сестренка.
– А тетя Тоня где?
– Маманя с Федькой к амбарам пошли. Бригадир сказал, зерно будет делить.
– Какое зерно?
– Общественное. Которое вывезти не успели.
Катя в колхозных делах разбиралась плохо, но тут поняла: зерно раздают, чтобы не попало к немцам. Не по себе стало от этой новости: значит, не миновать самого страшного.
– Неужели придут фашисты?!
Валя не ответила, промолчала.
Они сидели у окна, выходившего в проулок. Тихо, пустынно было на улице. Не стрекотали за овином сенокосилки, полученные прошлой весной в районе. Не слышалось лошадиного ржания. Бабы не судачили около колодца. Обычной колготни и смеха ребят тоже не было слышно.
– Жара стоит. Выкупаться бы, – заулыбалась Валя. – Но идти на реку не хочется.
– Мне тоже, – тихо ответила Катя.
– Ничего не хочется делать…
– Мне тоже, – отозвалась Катя.
– Сегодня даже корову не выгоняли. В хлеву стоит, – пожаловалась Валя. – Ну, умная же скотина! Взглянет – и сразу ясно, что она все понимает. Смирно стоит.
Валя подумала о чем-то и достала из сундука платочек с красной каемкой и голубым вышитым цветочком на уголке. Показала подруге.
– Ну как – ничего?
– Красиво. Даже очень…
– Думаю послать Петьке на фронт, – заявила Валя, вдруг посерьезнев. – Только адреса нет.
– Какой теперь адрес, – произнесла Катя, напряженно припоминая долговязого слесаря из МТС, с которым Вале удалось раза два станцевать тустеп.
Никогда раньше не упоминала Валя про этого Петьку. Да и вообще никто их всерьез не принимал. Малявками звали, хотя обеим недавно исполнилось по шестнадцать. Валя, правда, выглядела чуть постарше, может, потому, что смуглая была, волосы и брови черные. На пятачке у пожарного сарая вечером гармошка играла, малявки танцуют друг с другом в сторонке, а парни и девушки, которые считались взрослыми, – в центре, под фонарем. Движок рядом гудит, гармонист без передыху танец за танцем наяривает. Иной раз взбредет в голову кому-нибудь из парней малявку пригласить. Покрутит немного и бросит посреди танца: мол, достаточно с тебя, хорошего понемножку. До дому другую девушку пойдет провожать.
– Он тебе нравится? – спросила Катя про Петьку.
Валя пожала плечами.
– Так себе. Не знаю.
– А платочек зачем?
– Это совсем другое. Это на фронт.
Они помолчали. За перегородкой завозилась малышка. Пискнула раз-другой и смолкла. Катя вдруг вспомнила дом. «Мама очень не хотела, чтобы я уезжала, хотела побыть со мной, у нее в июле отпуск. Да, вот какая штука, она сейчас в отпуске и приехала бы сюда к бабушке и дедушке, если бы не война…» Тут же, непонятно по какой ассоциации, она подумала об Ивакине. Ему было больно, очень больно, а он даже не охнул.
– Валя, как по-твоему, наши скоро вернутся?
Валя тупо смотрела в окно.
– Послушай, Валя, – снова обратилась Катя к подружке. – Фашистов скоро прогонят?
– Должны прогнать. А когда – не знаю, – призналась Валя.
– А как по-твоему, в Москве знают?
– Конечно, знают.
– Я тоже так думаю, – вздохнула Катя.
Она очень скучала по дому. Хотелось скорее уехать к маме, под ее теплое крылышко. Город Челябинск далеко. Там войны нет, люди ходят в театры, в кино… Своими мыслями Катя, однако, не решилась поделиться вслух. Знала Валин характер: если что не по ней, так и рубанет сплеча. Когда Катя пришла со станции, усталая, натерпевшаяся всяких страхов, и начала сетовать на неудачу, Валя сразу же прочитала ей мораль: «Хорошо. Тебе есть куда уехать. Есть где спрятаться от войны. А как быть тем, кому некуда ехать? Они что – хуже тебя?» Вогнала в краску подружку. Даже сейчас, стоит вспомнить, в жар бросает. Конечно, Катя поняла, что высказалась тогда неудачно и поделом отчитала ее Валя. Даже непонятно сейчас, как могла она говорить Вале такие вещи. У нее отец на фронте, малышка сестричка на руках, брат девяти лет. На Вале теперь обязанностей столько, что и не перечислишь. Отец, уходя, сказал: «Смотри, Валентина, ты теперь главная помощница у матери». С тех пор мать стала называть ее Валентиной.
Солнце медленно поворачивалось в небе, совершая свой привычный круг. Час назад оно светило наискосок, в стену, что находилась справа от окна, а теперь лучи его играют на полу, широкая солнечная дорожка пролегла по белым выскобленным половицам и взгромоздилась своим концом на печь. А за окном около забора в оранжевых лучах глянцевито поблескивали листы смородины, густо пахло яблоками с огорода, нагретой ягодой.
– Валя, дай честное комсомольское, что никому не скажешь!
Валя подняла голову, посмотрела внимательно на подругу.
– Даю честное комсомольское.
– Никому-никому!
– Никому-никому!
– Даже тете Тоне.
Черные Валины глаза в упор разглядывали Катю.
– Да что у тебя случилось? Говори.
Катя приблизила свое лицо к Валиному.
– У нас в горнице лежит раненый красноармеец.
Брови у Вали взметнулись и опустились.
– Он ранен в ногу. Приходил Филиппыч, сделал перевязку, потом бабушка перевязывала. – Катя говорила быстро и почему-то все время поглядывала в окошко. – Смотри, никому!
– Я же поклялась!
– Ну да, ну да…
Они посмотрели еще раз друг другу в глаза и обнялись.
В это время старик Трофимов сидел на лавке – костлявые длинные ноги в опорках, горбатая спина переломилась чуть не пополам. Он подбивал подметки на старые, просившие каши штиблеты. Заскорузлыми, негнущимися пальцами придерживал тонкий гвоздок, нацеливая его в пробитое шилом отверстие, затем следовал резкий удар молотком – тут же дед окидывал избу сердитым взглядом, точно примеривался, по чему бы еще ударить. Сопел ворчливо, пока рылся в консервной банке с ржавыми гвоздями, выбирал подходящий.
– Гитлер не знает Россию, ох не знает…
Бабушка Марья поставила на шесток чугунок, принялась за картошку.
– А погодка-то стоит, красота! Боюсь, зерно начнет осыпаться. – Старик нашел наконец нужный ему гвоздок.
При деле он всегда чувствовал себя лучше – оно отвлекало его от мрачных мыслей.
Снова простучал резко молоток по подошве, надвинутой на железную лапу.
Бабушка Марья слила из миски воду; нарезанный картофель, морковь – все свалила в чугун.
– Чего ты за эти штиблеты ухватился? Ты бы в сарае лучше похлопотал. Надеть разве нечего?
– А разве есть? – хмыкнул Трофимов. – Ему на раненую ногу…
– Ему… Вот оно что, – кивнула бабушка Марья.
– А ты думала, тебе стараюсь?
– Ничего я не думала. – Бабушка Марья быстро замешала поварешкой в чугунке.
«Тук-тук-тук…» – стучал молоток в руках у старика.
Склонив седую голову, он потом принялся за дратву, потом наметил шилом строчку – верха у штиблет были местами порваны. Старик крепко, на совесть затягивал просмоленную варом нитку, наматывая ее на жилистые кулаки. И всякий раз любовался своей работой. Обувка еще послужит, что там говорить, по такой-то погоде как хорошо будет, легко и ноге просторно.
– Слышь, мать, – сказал Трофимов немного погодя. – Лес-то за нами до самых Мостков тянется.
– А ты не знал?
– Знал. Почему же, – буркнул Трофимов и посмотрел куда-то в сторону. – Такой крепкий лес там – сосны. Все избы, почитай, из того лесу поделаны.
– Ну и что?
– Да ничего, – замялся старик. – Просто говорю, какие леса вокруг растут. До Мостков сплошной лес и дальше без всякого тебе просвета – до Лбищ, кажется. Так или нет?
– Вроде так.
– Не вроде, а точно. Я мальчишкой ходил в Семизарово. Целая компания нас тогда собиралась. Лесом любили ходить, обязательно чтобы среди деревьев. Хотя дорогой-то, конечно, ближе, а мы через лес перли. Интересное там. Всякую ягоду собирали, грибы, картоху на костре пекли.
– Не в лесу ли уж картоху-то набирали? – усмехнулась бабушка Марья.
– Зачем в лесу, – махнул рукой Трофимов. – Да там ее вокруг такая прорва. Кругом же поля – выходи и набирай. Никто не сторожил. Да и много ли нам надо было? А захотел напиться – вода рядом. То ручеек какой, то родничок. Сладкая водица в лесу. Ты скажи, откуда она такая сладкая? Может, от ягод и разных трав такая делается, а?
– Может, от ягод, – проговорила бабушка Марья.
– Пьешь, бывало, и не напьешься.
Бабушка Марья поставила чугунок в печь, вытерла влажный лоб, посмотрела на старика внимательно.
– Чего это ты про лес сегодня вспомнил? Уж не собираешься ли переехать туда на жительство!
– Нет, не собираюсь, – буркнул Трофимов после небольшой паузы и покрутил пальцем вокруг своего лба. – Тут соображать надо, что к чему. Если ему, к примеру, – он сделал движение рукой в сторону горницы, – до леса добраться, то, считай, он у своих. Я тебе точно это говорю. До Москвы можно дойти лесом, если, конечно, с умом действовать.
Бабушка Марья черпнула ложкой из чугунка, подула на нее, попробовала похлебку. Проглотив, посмотрела на мужа с усмешкой как на неисправимого выдумщика и чудака.
– Чего не дело-то говоришь. Какой он ходок тебе по лесу. Об этом и думать перестань. Загубить можно парня.
– Загубить?! – обиделся старик. – Да что я, по-твоему, собираюсь вот сейчас вывести его в лес?.. По-твоему, я спятил? – Он передохнул секунду и после паузы закончил, выговаривая слова раздельно и четко: – Думать обо всем надо. И загодя, а не с маху…
Бабушка Марья не слышала последних слов. Она достала ухватом из печки новый чугун, накрыла его тряпкой и стала сливать кипящую воду в бадью. Тугие горячие струи, ударяясь о посудину, заглушили голос старика.
Она даже не слышала, как появилась в избе Катя. Внучка взяла ведра и отправилась к колодцу. Воротилась с водой, поставила ведра на скамейку около печки.
– Что там у Соковых? – спросил дед.
– Да то же, что и везде, – ответила Катя. – Тетя Тоня с Федюхой за зерном ходили. Принесли в мешках немного.
– Забот-то, забот у Антониды, – завздыхала бабушка Марья. – Дите к тому же на руках. Не соображу, сколько ему.
– Сколько? – Трофимов насупил брови, подсчитывая. – Позапрошлой весной Егор с финской вернулся, в плечо его там миной шарахнуло. Всю осень Антонида с брюхом ходила, а зимой родила.
– Стало быть, грудью кормит?
– Кормит.
Трофимов почмокал губами.
– Этот Егор Соков везде успевал. С каких пор его помню. Другой, глядишь, еще глаза продирает, а Егор уже в лесу побывал, ягод и грибов насобирал целую корзину. Верши на речке чьи стояли? Опять же Егора. Горячий был мужик, спасу нет. Все дела у него в ходу – нигде не даст промашки…
– Эх, немчура проклятая! Что с нашей жизнью наделали! – вздохнула бабушка Марья.
– Ничего, – заметил Трофимов, прицелившись прищуренным глазом в угол избы. – Россия – земля великая. Больше ее и на свете нет.
– Как будто тебе легче от того, – возразила бабушка. – Пока вон он по нашей земле ходит. Мы хоронимся да добришко хороним, а он расправляется. Слышал, в Лбищах, говорят, многих пострелял. Так, ни за что.
– Стреляет, да… – отозвался, понизив голос, Трофимов. – Жгет, стреляет…
Неожиданно Трофимов оставил свою работу, резко поднялся, сгорбившись, заходил туда-сюда по избе. Желваки на щеках нервно вздрагивали.
– Хоть бы одним глазком глянуть, что там, на родной стороне, делается! Какие дела в Москве? Хоть бы звук какой оттуда подали!
Он подошел к печке, где на табуретке стояло ведро с водой. Черпнул кружкой и долго пил, утоляя внезапную жажду. Черная тоска будто клещами стиснула ему грудь.
8
Уже третий день Ивакин лежал у Трофимовых в горнице.
За стеной – тишина. Иногда послышатся осторожные шаги, кто-то пройдет в избу, звякнет ведро, хлопнет дверь. На улице вдалеке залает собака, донесется глухой, с кашлем, бубнящий голос старика – за стеной текла наполненная ожиданием и страхом, невидимая для него жизнь. А Ивакин лежал в горнице, отсчитывал часы, дни и думал о себе, о войне…
Но что он мог сейчас сделать? Рана заживала трудно. Была только надежда на случай, на то, что немец задержится около больших дорог и не скоро придет сюда. А может, его отгонят. Только время спасало его, позволяя ране затянуться, ноге окрепнуть.
«Что же произойдет со мной, если… – думал он, пытаясь представить ход дальнейших событий. – Какой выход будет у меня на самый крайний случай, если немцы ворвутся в деревню? Я должен думать не только о себе – рядом гражданские люди…»
Старик Трофимов заходил проведать.
– Ну, как ты тут? – спрашивал, присаживаясь рядом на табурет, и остро всматривался в лицо юноше.
– Да ничего, лежу, – отвечал Ивакин. – Вот доставил вам забот…
– Ладно, сочтемся, свои люди, – улыбался Трофимов, щуря белесые глаза, и жаловался на жару, на войну, которая им все карты перемешала, на то, что в поле пропадает урожай.
– Боитесь, что к немцу попадет? – поинтересовался Ивакин.
– Побаиваемся, конечно. Кому же охота врагу…
– А если спрятать? Собрать и спрятать?
– Это бы хорошо, конечно. Только сила тут нужна. – Трофимов пошевелил пальцами, как бы показывая, какая требуется сила. – А мужиков нет. Лошадей нет. Одни бабы – что они могут?
Старик долго и в подробностях рассказывал, как они ловко справлялись с уборкой прежде. Какие тут мастера косить, сеять, молотить… Сколько, бывало, песен перепоют. Весь народ выходил в поле. Даже малышня не сидела дома, помогала чем могла: воду поднести – бежит, глядишь, сломя голову какой-нибудь парнишка за кувшином. А кто-нибудь из девчушек и снопы пробовал вязать, у молотилки стайкой крутились, зерно подгребали. Да мало ли дел всем находилось в страду! Только старайся, не ленись…
Старик долго глядел куда-то в пространство, не в силах, видимо, оторваться от своих мыслей, потом, точно опомнившись, зычно откашливался и уходил.
После его разговоров Ивакин невольно вспоминал и свою жизнь. Все у него получалось как надо. Школу окончил, в институт нацелился поступать – все ладилось. Педагогом хотел стать – с давних пор тянуло его к детям. И вдруг все планы порушились. И от школьной его мечты осталась далекая, как сон, картинка, которую он когда-то сам себе нарисовал: идет он по солнечной улице, а рядом, взявшись за руки, парами шагают первоклассники, девочки с бантиками, мальчики в белых рубашках – идут гуськом за своим первым учителем.
Откуда появилась в нем эта стыдливая тяга к маленьким детям – неизвестно. Девчата из его класса занимались в аэроклубе, подсчитывали дни, когда разрешат подняться в голубую высь и прыгнуть оттуда с парашютом. Ребята бредили Северным полюсом, вычерчивали маршруты своих будущих путешествий… Ивакин даже в мыслях не решался делиться с ними своей мечтой. Мечта – это что-то огромное, такое, что дух захватывает, что-то далекое, к чему надо идти через препятствия, через страх… А учить малышей складывать буквы в слова? Да это сможет любой, зачем же об этом мечтать? А Ивакин мечтал. И в мечтах своих видел снова и снова одну и ту же картину: солнце светит в лицо, в окна домов, в витрины магазинов, в глаза людям – всюду, везде солнце, и через улицу гуськом шагают за учителем дети, и в какой-то миг кажется, будто само небо положило на дорогу свои самые яркие, самые красивые цветы.
Тугой комок подкатил к горлу, Ивакин повернулся на бок. «Сейчас нельзя думать об этом. Нельзя, не время, – убеждал он себя. – Сейчас война. Надо скорее выздоравливать и идти в полк…»
В горницу вошла Катя. Принесла кринку молока, хлеб.
– Я сейчас налью, – сказала она тихо.
– Спасибо.
Ивакин раньше смущался в присутствии девушек. А сейчас ему так хотелось, чтобы Катя побыла в горнице, он даже покраснел от волнения.
– Посидите, Катя, со мной. Расскажите что-нибудь.
Катя взглянула на него и села.
– О чем рассказывать? Я ничего не знаю.
– Где были? Что делали?
Она пожала плечами, ее васильковые глаза потемнели.
– Бабушка с дедушкой не велят мне ходить далеко. Да я и сама не хочу. За травой за огороды дедушка вместе со мной ходил. К Вале Соковой, подружке, так я туда бегом, как стрела…
Она сидела на табурете прямо против кровати. Ивакин смотрел на нее и видел изогнутые, словно кто нарисовал их, брови девушки, ее чистый загорелый лоб, волосы, стянутые на затылке, несколько прядок выбилось около ушей. Катя глядела задумчиво в сторону.
– Раньше мы с Валей на речку каждый день ходили. Вот здорово было! Речка здесь хорошая. Вообще-то маленькая, но за деревней есть бочаг. Там даже лошадей купали.
– Так глубоко? – спросил Ивакин.
– Очень глубоко, – подтвердила Катя. – Я заплывать далеко боялась, больше все у бережка плескалась. – Катя вдруг смешалась. – Ну что это я вам пустяки рассказываю. Речка… Туда теперь никто из девчат не ходит. Мальчишки разве, и то редко…
Ивакин слушал Катю и вдруг вспомнил Волгу, которая была ему родной рекой, потому что он вырос на ней.
Мальчишкой, после уроков в школе, он спускался по крутому берегу к воде, садился в тени огромных, в три обхвата, лип и подолгу следил за быстрым ходом катера, оставлявшего после себя пенную гриву; смотрел, как грузчики, будто челноки, ступали по мосткам с берега на баржу и обратно; слушал хлопанье вальков по белью на лавах, ритмичное звяканье уключин. Из белой, с красной полосой трубы парохода вырывалось облачко пара, и окрестности оглашались сиплым гудком.
И вот сейчас Ивакину неожиданно представилось, будто ничего этого нет. Нет Волги, нет родного города. Застыли белые пароходы. Ему сделалось тоскливо. Он лежал, отрешенно уставившись в одну точку.
– Рассказывайте, рассказывайте, Катя. Мне очень интересно.
– А лес здесь какой, вы бы видели. – Она пригладила волосы на висках.
Ивакин улыбнулся: лес он немного видел.
– Красивый лес?
– Очень. Я даже с закрытыми глазами его вижу. Вот качаются сосны, вот березки листики свои перебирают… Я лес страсть как люблю. Бабушка говорит: «Тебе не в городе бы надо жить, а в деревне». Может, правда. Ходила бы каждый день в лес.
Ивакин подумал о своей матери. Она тоже очень любит лес. Уж ни одного выходного летом не пропустит, чтобы не сходить в лес – за черемухой, за ягодами, за грибами. Эх, мама, мама, как-то ты там одна?.. Вспоминаешь, наверно, каждую минуту своего Лешку, всякие тебе страхи снятся и видятся наяву. Но того, что на самом деле есть, ты не можешь даже и во сне увидеть. Нет, такое трудно представить.
9
Ушло за горизонт солнце. Поля с сараями просматривались смутно – темная стена леса будто приблизилась к деревне.
Старики Трофимовы ужинали без огня. Молча ели пшенную кашу с подсолнечным маслом, пили чай из самовара, слабо поблескивавшего в сумерках. В открытое окно был виден край крыльца и там, на ступеньках, склонившаяся фигурка Кати.
Старики говорили об Ивакине.
– Подниматься начал. А Филиппыча чего-то нет и нет.
– Слышь, а не попробовать ли его нашей мазью?
– Какой еще мазью?
– А что из подорожника.
– Той-то?
В деревне умели делать мазь из зеленых листьев подорожника. Собирали их, толкли, смешивали с медом. Липучая темно-зеленая масса лечила здесь всякие порезы, опухоли, нарывы, чирьи.
– Можно попробовать, – решила бабушка Марья.
Старик допил из блюдца чай, перевернул вверх донышком чашку, вылез из-за стола. Подсел на лавку поближе к окну. Фигурка Кати по-прежнему виднелась на краю крыльца. «И у ней душа не на месте», – подумал старик.
Незаметно появилась на небе луна.
Где она бродила до того? в какие уголки земли заглядывала? на кого смотрела?.. Старик в разговоре не заметил, как шмыгнула в переулке мимо палисадника девичья фигурка. Это Валя прибежала к своей подружке. Девушки уселись на крылечке, и луна теперь разглядывала их задумчивые лица. Выщербленные ногами доски еще хранили тепло жаркого солнечного дня. Небо было совсем темным, но какой-то неяркий свет все же озарял его. Под этим светом недвижно стояли старые березы, возвышающиеся темной глыбой над окружающим пространством. Недвижимы ветла, и куст сирени, и яблони в огороде. Мутной полоской тянулась от крыльца тропинка, уходя в темноту, где ничего не было видно: ни дороги, ни забора, ни поваленной весной в грозу березы.
Девушки разговаривали полушепотом.
– Где папаня сейчас? Жив ли?
– Придумали бы на фашистов такое оружие, чтобы враз их прогнать.
– Ну, разве сразу придумаешь. У него вон сколько танков и самолетов.
– Ну и что! Все равно наши должны придумать.
Приглушенные голоса звучали в темноте. И луна на небе будто прислушивалась к ним.
– А что раненый? Как он?
– Нога болит, но лучше вроде стало.
– Как его зовут?
– Лешей.
– Говорит что?
– Все расспрашивает, как у нас тут. Про речку, про лес. Любит расспрашивать.
– Ты бы его спросила: почему немцев так близко подпустили?
– Ну зачем ты, Валя! Разве он виноват! Ему самому сейчас нелегко.
Катя умолкла. Валя, вздохнув, продолжала глядеть в темноту.
– Ты читала книжку «Как закалялась сталь»?
– Конечно, читала. А что?
– Я часто думаю: вот были люди! Если бы не маманька да не малышка – убежала бы на фронт.
– Как это?
– А очень просто. Взяла бы мешок, сунула бельишко – и ушла.
– Тебя бы не взяли.
– Почему?
– Лет мало.
– Ну, лет… Прибавила бы.
Катя искоса поглядела на подружку. Красивая, подумала про себя. Никогда раньше не замечала, что Валя такая красивая. И смелая.
– А я крови боюсь, – заговорила она вдруг осипшим, глухим голосом. – Перевязку когда с бабушкой делали ему, я так дрожала.
– Вы в городе все неженки.
– Не скажи. В нашей школе сандружину организовали. Я перевязки делала быстрее всех.
– А в противогазе ходили?
– Ходили.
– Мы тоже.
На горизонте далеко мигнула багровая полоска света раз, еще раз, потом опять все потонуло в темноте. Теплый ветерок повеял с полей, какие-то неясные шорохи донеслись с огорода, может, упал сучок, а может, в листве завозилась сонная птица. Старые березы уже были неразличимы в окружающем мраке.
10
По утрам деревенскую улицу оглашало пение ласточек. Черными молниями уносились они ввысь и кружили там долго, наслаждаясь необозримым голубым раздольем и солнцем.
В тишине и свежести утра далеко разносились их голоса.
Когда люди вставали с постелей, выглядывали в окна, выходили на улицу, осматривались тревожно и, вздохнув облегченно, спускались в огороды, шли за водой к колодцам.
Вдруг где-то совсем близко взревел мотор, работавший на предельных оборотах.
В избу вбежала Катя. Лицо бледное, пепельное.
– Бабушка, немцы!
– Где?
– У пожарного сарая, – выдохнула она. – Едут и едут…
Приковылял с огорода дед: да, немцы в деревне – на машине, на мотоциклетах.
– Ах ты, господи! – всхлипнула бабушка Марья. – Что же нам делать? Отец, Катерина, горницу закройте!
По улице не спеша катил черный мотоцикл. Немец в каске, в очках стрелял из автомата вверх. Треск мотоцикла и выстрелы отдавались в ушах людей устрашающим грохотом.
Трофимов распахнул дверь в горницу.
– Немцы, – бросил он коротко.
Ивакин засуетился, стал торопливо опускать ноги на пол.
– Куда ты? Лежи!
Мотоциклы, делая крутые виражи, подъезжали к домам. «Шнель! Шнель!» – кричали немцы, не слезая с колясок, и показывали в конец деревни. Солдат на ломаном русском языке несколько раз повторил: всем жителям собраться около пожарного сарая. Но люди плохо понимали его, метались из стороны в сторону. Бабы голосили, горьковатый запах перегоревшего бензина и еще чего-то едкого, чужого носился в воздухе.
Завизжал пронзительно в чьем-то дворе поросенок. В хлеву у Трофимовых замычала корова.
Бабушка Марья побежала было в хлев, но тут же вернулась, мотая головой, показала на горницу.
– Катерина! Катерина!
Она не успела договорить – в проулке стоял немец. Ворот зеленой куртки нараспашку, видна волосатая вспотевшая грудь. Лицо загорелое, улыбающееся.
Кажется, немец остался доволен произведенным эффектом: люди мечутся в страхе, люди потеряли голову – так и должно быть. Он по очереди оглядел сначала старика Трофимова, потом бабушку Марью. Затем дерзкий, прямой взгляд его чуть дольше задержался на Кате. Насладившись их замешательством, немец двинулся к крыльцу. Сердце у стариков оборвалось. Но, сделав несколько шагов, немец остановился и задрал голову. Скоро стало понятно, что привлекло внимание немца – маленькое грязно-серое пятнышко под застрехой, откуда доносился веселый щебет. Две юркие черные головки, раскрыв розовые клювики, выглядывали из гнезда: птенцы просили еды, они ждали родителей, отправившихся за пищей.
Старик Трофимов, семеня ногами, спустился с крыльца и встал перед немцем. Чуть поодаль от него застыли бабушка Марья и Катя.
– Хозяин? – спросил немец, глядя на старика серыми глазами.
Трофимов утвердительно кивнул. Он не знал, как унять появившуюся дрожь в коленях. Закурить бы, подумал он.
– Хозяинка? – Немец показал на бабушку Марью.
– Да, – ответил Трофимов и полез в карман за табаком, но тут же раздумал курить.
По улице промчался, яростно треща, мотоцикл.
– Фрейлейн… дочш? – спросил солдат, ткнув пальцем в сторону Кати.
– Внучка, – отозвался старик.
Солдат долго и с удивлением разглядывал Катю, потом его взгляд скользнул по глиняному рукомойнику, висевшему на крыльце, по калитке, ведущей в огород.
– Алле марш! – сказал он, показав рукой вперед. – Алле марш!
Старик Трофимов не понял команду и потому стоял точно вкопанный. Ствол автомата на груди немца зловеще темнел. Старик кожей чувствовал его жгучий холодок.
– Алле марш! – повторил немец резко и показал рукой в проулок.
Губы бабушки Марьи шевельнулись, веки дрогнули. Она взяла за руку Катю и пошла, куда показал немец. Следом за ними двинулся и старик.
– Шнель! Шнель! – прикрикнул немец, не поворачивая головы и продолжая разглядывать крыльцо, грабли, прислоненные к стене, давно не крашенные наличники на окнах.
Потом он вынул из кармана зажигалку и металлический портсигар. И снова уставился на ласточкино гнездо под застрехой, откуда доносилось щебетание птенцов. Стукнула земля под каблуками – немец двинулся следом за стариком.
У пожарного сарая стояли в оцепенении люди. Тесно жались к матерям дети. Около открытого легкового автомобиля, заложив руки за спину, ходил офицер: два шага в одну сторону, два – в другую. Иногда он останавливался, с минуту стоял, расставив широко тонкие ноги, и, водя вправо и влево головой, что-то рассматривал за деревьями и деревенскими крышами.
Доносилась немецкая речь, какие-то выкрики, быстрые, захлебывающиеся в потоке слов фразы. Катя хотя и учила немецкий язык в школе и считалась в классе отличницей, сейчас, вслушиваясь в этот поток чужих слов, ничего не могла понять. Она стояла ошеломленная: уроки в школе, где звучали стихи немецких поэтов, и гортанные выкрики солдат, вытоптанная площадка перед пожарным сараем, где расхаживал, задрав голову, немецкий офицер, – никогда не думала, что произойдет такое.
Офицер скучающе смотрел куда-то поверх толпы, бросал изредка короткие слова стоявшему позади полному немцу, тоже, по-видимому, офицеру, а может, унтер-офицеру, на его френче были серебряные петлицы. Тот при каждом слове выпячивал мясистую грудь и пристукивал каблуками.
Люди ждали, опустив глаза в землю. Солнце по-прежнему светило над ними. В крайнем дворе заливался сипло петух. Чертили над землей свои дуги неугомонные ласточки. А людям думалось: пришел конец. Им казалось, что деревню свою, и небо, и летающих ласточек они видят в последний раз.
– Ахтунг! – гортанно прокричал офицер, и полный немец, чуть подавшись вперед и крутя во все стороны головой, начал переводить. – Жители Зяблиц должны выдать немецкому командованию, которое есть единственная власть для них, коммунистов, советских работников, красноармейцев, командиров и политруков, оружие… За укрывательство – смертная казнь… За неподчинение распорядкам – смертная казнь… Выходить после восьми часов вечера на улицу нельзя. За нарушение – расстрел…
Ивакин сидел на кровати. И треск автоматов, и тарахтенье мотоциклов отчетливо были слышны ему в горнице. Враг находился рядом. Совсем близко – за этой стеной, на деревенской улице… Ивакин склонился и нашарил под матрацем две лимонки – все, чем располагал.
Он подержал на ладони гранату. На одного фашиста – слишком густо. Но живым он не дастся.
Хлопнула дверь. Кто-то прошагал в сенях. Ивакина будто обдало холодом. Снова стало тихо. Потом за дверью зашуршало, задвигалось, и бабушкин голос сказал:
– Что же теперь будет с нами?
11
Немецкий офицер произнес перед жителями устрашающую речь и уехал на автомобиле. А в деревне осталась команда – семь человек. Солдаты облюбовали себе избу напротив пожарного сарая; выселили деда Архипа со старухой и внучатами, даже одежонку не позволили, которую получше, взять. Выгонять да отбирать – дело привычное для них.
Потом соседи видели: в огороде солдаты разожгли костер, мордатый немец надел на себя белую куртку и колпак – понесло через всю деревню жареным мясом…
На бревнах на солнцепеке развалился другой немец. Двери пожарного сарая за его плечами – нараспашку. Ручной насос – гордость Зяблицкой пожарной дружины – валялся за углом. В сарае стояли мотоциклы. Хищно поблескивали на них воронеными стволами пулеметы.








