412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Андреев » В день первой любви » Текст книги (страница 17)
В день первой любви
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:42

Текст книги "В день первой любви"


Автор книги: Владимир Андреев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Однажды после удачного поиска, когда он возвращался с немецкой стороны, было удивительное состояние, была радость после того, как его вызвали в штаб и генерал прикрепил к его гимнастерке орден Красного Знамени; это было год назад, и Пинчук еще не забыл того ощущения радости, переполнявшей его в те дни. Но сейчас – сейчас было все по-другому.

– Я боялся: вдруг не застану вас, – сказал он, когда они из лесочка спустились в лощину и пошли по направлению хутора, видневшегося вдалеке. – Я думал, вдруг вы на дежурстве.

Он уже не пытался изображать случайную встречу и говорил то, что было на самом деле.

– А меня бы девочки позвали, – ответила Варя.

– Ну, это не ближний свет. Кроме того, комбат мог бы и не позволить.

– У комбата я дежурила в ту ночь случайно. А вообще, – она таинственно примолкла, – тут у нас узел связи. Понятно?

– Мне, значит, повезло.

Она быстро поглядела на него.

– У нас в отделении хорошие девчата. Если что – всегда выручат. Правда, Кукушкин вредничает, все хочет показать свою власть.

– Кто такой Кукушкин?

Она слегка поморщилась.

– Наш начальник.

– Какое у него звание?

– Старшина. А что?

– Я думал, генерал.

Она засмеялась.

– Наш Кукушкин важнее любого генерала. Ты просто не представляешь, что это за человек.

Пинчук не хотел представлять никакого Кукушкина: ведь она сказала ему «ты».

– В наш бы его взвод на недельку! – проговорил он угрожающе.

Она опять поглядела на него.

– Многие так считают. А Кукушкин уже побывал всюду, до нас он был на семьдесят пятой, и там от него ревели, потом еще в одном месте, – она опять притушила голос, – в штабе полка был, там его, говорят, до сих пор не могут забыть.

Что означает «семьдесят пятая», Пинчук не стал спрашивать.

– Ну и Кукушкин, – сказал он, что-то обдумывая. – К тебе он тоже придирается?

– Так, по пустякам.

– А если конкретно?

– Да ерунда всякая.

– Ну скажи.

– Не хочу и говорить.

Она отломила несколько веток, на которых держались янтарно-красные листья, полюбовалась на них и вышла на опушку. Тускло отсвечивала впереди белая стена хутора, спрятавшегося в темных стволах деревьев. Они спустились в неглубокий овраг. Пинчук теперь шагал рядом.

– Ты сегодня лучше выглядишь, – сказала она.

– Еще бы! – воскликнул он и переменил разговор. – Как поживает лейтенант?

Он скосил глаза на облако, выплывающее из-за далекого горизонта, будто увидел там нечто весьма интересное.

– Какой лейтенант? – переспросила она.

– Ну тот. – Пинчуку показалось, что она прекрасно знает, о ком идет речь, но притворяется. – Адъютант батальона.

Она рассмеялась.

– Ты, наверное, считаешь, что он мне докладывает. Нет, ты ошибаешься. А вообще Гена Зернов – очень хороший парень и очень порядочный.

Пинчук замедлил шаг и погрустнел.

– Я смотрю, у вас тут какой-то склад порядочных людей. Комбат – порядочный, адъютант – порядочный. Вот только старшина, видно, подкачал.

– Старшина – тоже порядочный. Он только ужасный службист.

– Вон видишь, кругом сплошные ангелы. Как в музее. – Пинчук вдруг подумал, что она слишком доверчива к людям, плохо разбирается в них. – Меня прямо завидки берут.

– Ну и пусть берут, – рассмеялась Варя и поглядела ему в глаза.

Некоторое время оба шли молча.

Дорожка, проторенная в овраге, привела их к кустарнику, за которым совершенно неожиданно открылся небольшой пруд. Синее небо и клочки облаков плавали в нем. Чернела сбоку наполовину снесенная труба, возвышавшаяся над полуразрушенной стеной, тут же, уткнувшись в дерево, застыл искореженный «опель». Они остановились у пруда и поглядели на воду. Пинчук хотел о чем-то спросить, но в это время справа, за рощицей, надрывно тявкнуло. Он поглядел в ту сторону.

– Шрапнелью кроет! – Он показал на белое облачко.

Тут же тявкнуло еще раз, и новое облачко возникло рядом.

– Обстреливает лес, – сказала Варя. – В лесу наши, вот он и обстреливает.

– Вам тоже достается? – спросил он.

– Иногда, – ответила она рассеянно. – Но не очень. Он все правее бьет, а что там, я не знаю. Туда больше стреляет! – показала Варя рукой и прислушалась. Но выстрелов больше не было.

– Тут у вас война, – сказал он. – А у нас тихо. Ты давно на фронте?

– Нет, всего пять месяцев. А ты?

– Меня еще до войны взяли в армию.

Пинчук объяснил: он окончил школу и в том же году осенью ему исполнилось восемнадцать, его сразу призвали в армию. Он рассказал про историю с шинелью: ему попалась короткая шинель – не доставала даже колен, а ботинки оказались на одну ногу, но зато огромного размера. Ничего себе одежка. Когда он пожаловался, старшина и ухом не повел: «Шагай, шагай. Потом разберемся».

Затем Пинчук начал какой-то длинный рассказ о том, как у него не ладилось с обмотками. «Подъем!» – кричал дневальный, все вскакивали и одевались, а он постоянно запаздывал из-за проклятых обмоток и получал замечания.

– Замечания еще ничего: ну, постоишь перед строем, выслушаешь мораль – и опять в свою шеренгу. Но однажды старшина дал мне наряд вне очереди – это была работенка. Мне снились потом эти обмотки.

Варя взмахивала ресницами, и ее глаза изучающе глядели на Пинчука.

– А то ребята начинали мудровать. В роте всегда найдется шутник, которого хлебом не корми, а дай сделать что-нибудь почуднее. Возьмут с вечера и намотают обмотки с обратной стороны. Там завязка должна быть в середине клубка, а они сделают наоборот…

Пинчук внезапно умолк. «Какую чушь я несу… Ты еще расскажи, как тебя учили навертывать портянки. Или как натер четыре года назад пятку и хромал целую неделю. Давай уж дуй, раз такое дело, может, получится оригинально. Наверняка об этих штуках никто не откровенничал с девушками. Представляю, что она думает. «Вот, – скажет, – еще один кретин встретился. Ну откуда, – подумает, – их столько на моем пути?»

Несколько минут они шагали молча. Ее молчание окончательно убило Пинчука. «А о чем ей говорить, – размышлял он сам с собой, – если ты завалил ее своими обширными познаниями об обмотках, ботинках, шинелях. Девчата любят веселый разговор, что-нибудь такое…» Пинчук даже посмотрел вокруг, не натолкнет ли его окружающее на какую умную мысль, увидел окоп на берегу и, уцепившись за него, сообщил, что, по всей вероятности, тут стояла сорокапятка. А дальше его опять понесло. Он начал в подробностях объяснять, какой тут выгодный сектор обстрела, какова позиция, – он размахивал руками, чувствуя очень отчетливо, что внутри него какой-то голос изо всех сил кричит, называя его старым школьным прозвищем: «Остановись, Пинча!» Но остановиться он уже не мог, его несло, будто на санях по ледяной горе. После рассказа о боевых свойствах сорокапяток совершенно непостижимая волна занесла его в родной город, он рассказал про реку, которая там текла и течет до сих пор, про липы на берегу, которые, естественно, летом цветут, про мать, которая осталась одна. «Пинча, остановись!» – кричал внутри все тот же голос, а ему было плевать. Он еще никогда так много не говорил, рассказал про меньшого брата, которого взяли в армию, потом по непонятной совершенно логике сообщил про слонов, которых показывали у них в городе, когда сам он еще не был призван в армию. У одного слона веко на глазу не поднималось, он начал было припоминать, какой это был глаз – правый или левый, – вспомнить не смог, сорвал ивовый прут и что было сил хлестнул себя по голенищу – один раз и другой.

Варя молчала, возможно, ждала продолжения рассказа, но он уже успел дать себе зарок, что больше из него и клещами не вытянешь ни слова.

Они прошли вдоль пруда. От разрушенного дома пахло гарью, какие-то птицы поднялись с разбитых стен, спугнутые их приближением. Пинчук упорно молчал, изредка и украдкой поглядывая на Варю и беспокоясь: не произведет ли на нее плохое впечатление, что он молчит? Пошел гулять с девушкой и молчит, будто воды в рот набрал. Вдруг она рассердится, повернется и уйдет. И тут ему в голову пришла спасительная мысль. Если он не умеет рассказывать интересных историй, наверно, он их просто не знает или не способен придумывать, как другие, то ведь есть выход – он может спросить о чем-то, и вот, пожалуйста, разве не может все происходить так: он задает вопрос, она отвечает. Для начала он задал сразу два вопроса:

– Варя, а где ты жила до войны? Где твой дом?

– До войны? – Варя, видно, думала о чем-то далеком, потому что не сразу ответила: – В Москве.

– В самой Москве?

– Конечно, – кивнула она. – Как же можно говорить, что живешь в Москве, а жить в другом месте?

– Это верно, – согласился Пинчук. – Я сам не знаю, чего спрашиваю. Я никогда не бывал в Москве. У тебя там родители?

– Сейчас там никого нет. Родители уехали с заводом в Сибирь, их туда эвакуировали.

– В нашем городе тоже много эвакуированных, – сказал Пинчук. – Из Ленинграда. Мне брат писал: их разместили по квартирам, у кого посвободнее… Ты бывала в Ленинграде?

– Нет, не была.

– Я тоже не был.

– Я, кроме Москвы, нигде не была, – сказала Варя. – А летом меня отсылали к бабушке в деревню.

– А что пишут родители?

– Пишут, что все нормально.

– Скучаешь небось.

– Иногда скучаю.

– Мать тоже работает на заводе?

– На заводе.

Она посмотрела на Пинчука, ожидая, что он еще спросит. Но Пинчук выдохся: вопросы иссякли. «Ты дурак, ты олух, Пинча! – Он вдруг подумал, что для Вари абсолютно ясны все его заходы, все его вопросики. – Ты олух, Пинча, и совсем не умеешь ухаживать за девушками».

Они прошли еще несколько шагов. Светило солнце, стелился вдалеке по взгорку дымок. Всюду вокруг виднелись следы войны: воронки от снарядов и бомб, побитые осколками деревья, затопленные наполовину водой окопы, ржавый остов машины и запахи гари, дыма и пороха, которые странно сочетались с тем, что происходило в груди Пинчука, остро давая почувствовать ему, как все же хороша жизнь, и даже упоминание о гибели Паши Осипова не убавило этого радостного ощущения. Как хорошо, что он, Пинчук, шагает сейчас рядом с Варей! Как хорошо любоваться ее лицом, которое сейчас полно серьезной задумчивости!

– Фашисты! – сказала Варя после долгой паузы. – Проклятые фашисты!

Пинчук не ответил. Он не понял, в связи с чем Варя произнесла эти слова. В связи с тем, что кругом все разбито, опустошено и люди, когда-то жившие здесь, бедствуют. Или в связи с тем, что война свела их так неожиданно и война же делает их встречу такой неопределенной, зыбкой. Может быть, Варя подумала обо всем этом вместе, подумала и назвала тех, кто виноват во всех их бедах.

– Ничего, – вздохнул Пинчук, как бы продолжая свои размышления. – Они ответят за все. Теперь уж, думаю, скоро. Скоро наступит им конец.

Пинчук посмотрел на Варю. Варя тоже посмотрела на него – быстро – и тут же опустила глаза.

– Как называется твой город?

Он назвал и отчего-то погрустнел.

И Варя вдруг тоже задумалась. Отвернулась и стала смотреть на лужайку, исполосованную танковыми гусеницами. Казалось, она потеряла охоту продолжать разговор.

Они снова вошли в лес. Деревья и кусты стояли здесь густо, тесня узенькую тропинку. Иногда Варя даже касалась плечом его плеча. И каждый раз у Пинчука возникало искушение обнять девушку. Но пока он раздумывал, тропинка выбегала на полянку, и Пинчук ругал себя за проклятую робость. Все, на что он решился, – это взять ее за руку. Не поворачиваясь, она торопливо и каким-то чужим голосом тихо сказала, что ей пора, что если старшина Кукушкин спохватится, то могут возникнуть неприятности, а ей на фронте обидно получать замечания.

На небе плыли редкие облака. Пинчуку показалось, что из груди у него тоже что-то уплывает вместе с облаками. Он опустил Варину руку. «Вот так, она старается избавиться от меня… Ей не понравилось, и она решила поскорее уйти от меня. Ну что же…»

Глядя куда-то в сторону, он сказал, что ему тоже пора, что времени уже много. Он старался говорить спокойно, но скованность чувствовалась в его голосе.

– Сколько сейчас времени? – спросила она.

– Уже четыре часа… Шестнадцать часов двадцать две минуты, – сказал он, уточняя.

Все разговоры, все слова будто заволокло туманом. «Поменьше лирики, Пинча. Теперь твоя задача – найти попутную. Ты обещал лейтенанту вернуться вовремя».

– Как ты доберешься? – спросила она.

– Через час буду у себя, – небрежно сказал он, продолжая глядеть в сторону.

– Неужели через час?

– Самое большее через полтора, – ответил он тем же тоном.

Где-то за лесом шла редкая перестрелка. А еще дальше, над горизонтом, висело большое фиолетовое облако. В лесу стоял полусумрак и было почему-то неуютно и пусто, громко шелестела листва под ногами.

Варя неожиданно сказала:

– Дальше я пойду одна. А ты этой дорожкой выйдешь к шоссе. Ты не забудешь нашу полевую почту?

Они помолчали мгновение.

И вдруг Пинчук понял, что у него сейчас остался один-единственный шанс. Он робко взял ее за руку. И внезапно близко увидел ее глаза.

– Ты – сумасшедший, – сказала она, отстраняясь, но глаза ее говорили о другом. – Ты – сумасшедший…

После, когда Пинчук останется один, он будет часто вспоминать ее слова, сказанные в тот день, и этот ее взгляд. Он всегда считал, что девушкам проще и легче: они командуют. Они знают все наперед в командуют. А парни постоянно пребывают в неуверенности и в боязни совершить непоправимую ошибку. И как им порой недостает одного слова, одного взгляда, чтобы обрести уверенность.

Этот день оказался для Пинчука удивительно счастливым. Буквально все сопутствовало его счастью: не успел он выйти на шоссе, как из леса прямо перед ним вырулил, неуклюже переваливаясь по ухабам, старый ЗИС, груженный ящиками. Пинчук проголосовал, и шофер, смуглый, чубатый украинец, открыл дверцу кабины.

Когда Пинчук уселся, шофер попросил закурить и, увидев в руках сержанта «Беломор», сразу взял штук пять, объяснив простодушно, что делает это из боязни не встретить его вскорости, а курить, безусловно, ему скоро опять захочется.

Шофер спешил, свирепо крутил баранку, ругал своего помкомвзвода, который не даст человеку вздохнуть ни днем ни ночью. ЗИС подбрасывало на выбоинах, ящики громыхали в кузове, а мотор начинал кашлять, чихать, пока с помощью каких-то манипуляций с рычагами шофер не утихомиривал его.

Когда дорога пошла ровнее, шофер поинтересовался, куда едет сержант, и Пинчук соврал, сославшись на неотложные служебные дела, которые якобы ему поручены. Шофер начал материться, теперь уже переживая за Пинчука, которого посылают в такую даль на своих двоих. Пинчуку было неловко его слушать, и он довольно горячо защищал свое начальство, которое, дескать, правильно рассчитывает на попутный транспорт.

– Попутный! – рубил шофер. – То он есть, а то и нет его. Кукуй тогда в поле. – Он скосил глаза на ордена, внушительно поблескивавшие на груди Пинчука, и рванул ручку с черным набалдашником, пытаясь переключить скорость. – Я сначала подумал – в отпуск сержант шагает, а тут, оказывается, по служебному делу. Ну, умниками стали все, подсчитывают, значит… Валяйте, валяйте… А у нас в автобате в писарях чернявая такая сидит и, промежду прочим, родинку на щеке у себя устроила. Так она по каждому своему шагу «виллис» гоняет, сядет на первое сиденье и гонит, куда ей захочется. А попробуй скажи! Понял?

Пинчуку было очень неловко за свое вранье, он уже собирался признаться во всем, но, к счастью, шофер перевел разговор на другую тему. Оказывается, сводку передавали: наши в Таллин вошли, и шофер, видимо, достаточно наслушавшийся в своих поездках разных прогнозов насчет войны, высказывал свои соображения:

– К Новому-то году – бац бы да в Берлин. Гитлера да всю его бражку – на телеграфные столбы. Чтобы знали наперед, как чужую жизню топтать. Моя бы воля, я бы всю их землю в прах раскидал. Сам прикинь: гоняю на этой трехтонке, пригоню до Берлина, как полагается. А потом куда мне? Домой? А дома-то у меня и нет. Понял? Нет дома, и никого в живых не осталось. Ни жены, ни ребятишек.

Ревел грузовик, летела под колеса дорога, громыхали в кузове пустые ящики; жадно затягивался папиросой шофер, уставившись зорко вперед. Молчал Пинчук. Недавнее радостное ощущение счастья потускнело, и он тоже хмуро глядел, и образ Вари, минуту назад такой отчетливый и ясный, внезапно подернулся туманом, и Пинчук с особой остротой почувствовал, что война продолжается, что врага надо бить и бить.

Не доезжая километров двух, шофер должен был свернуть в сторону, но он пренебрег временем и возражениями Пинчука – доставил его почти к самому «дому». Пинчук сунул ему оставшуюся пачку «Беломора», шофер запротестовал, но Пинчук так посмотрел на него, что он взял, а они расстались, пожелав друг другу дойти до Берлина и расквитаться там с фашистами за все.

7

Было еще светло, когда Пинчук вошел в сарай. Никто не спросил его о том, где он пропадал. Пелевин молча показал на стол, где стояли два котелка: обед и ужин.

Пинчук взял котелок и начал есть. Из угла доносились знакомые голоса, среди которых выделялся басок Крошки.

– Где лейтенант? – спросил тихо Пинчук.

– Пошел в штаб, – ответил Пелевин.

– Вызывали?

– Да нет. Сам пошел.

– А сюда кто-нибудь приходил?

– Никого не было.

– Знаешь, я порядком проголодался, – сказал Пинчук.

Пелевин ничего не ответил. Покивал головой, давая понять, что хорошо представляет, как Пинчук проголодался. Но никаких вопросов не задавал, будто ему было давно все известно. Такой вот был старший сержант Пелевин.

Зато именно с ним Пинчуку хотелось бы поделиться. Но он молчал, скованный непонятным стеснением. Оба сидели и говорили о разных пустяках.

– Каша – ничего.

– Ребята хвалили, – сказал Пелевин.

Позади послышались шаги, подошел Крошка и по привычке облапил Пинчука.

– А, это ты! – сказал Пинчук. – Досталось?

– Пустяки, – ответил возбужденно Крошка. – Одного чуток задело. Но так, царапина. Зато важный фриц попался. С крестом. Толстый, как боров, и вонючий. Полдня мутило. Если бы не спиртишко, неделю в рот ничего не смог бы взять. Во какой зараза!

– Новички – ничего?

– Ничего, ничего, – Крошка хихикнул. Пинчук понял, что спиртишка было принято внутрь достаточно. – Мы час с лишним лежали – ни туда ни обратно. Я думал, пропало дело: заметили. Оказалось, немец в белый свет палил. С перепугу, что ли?

Крошка пошевелил плечами и смачно сплюнул.

– А знаешь, что я сделал, когда мы сцапали этого фрица? Они там подняли стрельбу, да еще свечек понавешали. – Крошка снова беззвучно хмыкнул. – Мы подались тогда влево и спрятались в их же траншее. Понял мою тактику?

– Ты молодец, – сказал Пинчук, – с тобой не пропадешь…

– Ладно, не заговаривай зубы. – Крошка снова облапил Пинчука и вдруг повлек его в дальний угол. – Ты скажи, стервец, где пропадал?

– Ну и медведь. И грабли же у тебя. С чего ты взял, что я пропадал? Я был тут! – Пинчук неопределенно повел вокруг рукой.

– Ах, тут! – зарычал, задыхаясь от смеха, Крошка. – Ты считаешь, что это тут? В двенадцать часов я обыскал все закоулки. Я был у саперов, я заходил к связистам – ты, стервец, как в воду канул.

– А тебе зачем я понадобился? Спал бы лучше.

– Нет, погоди. Насчет спанья само собой – я уже к тому времени выспался. Но мне было интересно. Вчера у тебя была такая постная рожа, что хоть панихиду пой. И вдруг на тебе: исчез. Да ты погляди на себя, стервец. Нет, нет, не отворачивайся, не крути. К девчонкам шатался?

– Тебе только и мерещится…

Пинчук произнес это машинально, потому что его укололи слова Крошки насчет постной рожи. Но ведь действительно – так оно и было: вчера он думал о гибели Паши Осипова, писал письмо его жене, а сегодня крутил любовь с Варей. Как назвать все это? Не слишком ли резок переход? Ведь Паша Осипов был ему самый близкий друг.

– Чего, чего мне мерещится? – нажимал Крошка. – Ну-ка, ну-ка… Чего мерещится?

Пинчук посмотрел на Крошку внимательно, как бы взвешивая, стоит ли идти на полную откровенность.

– Знаешь что…

Он решил, что надо рассказать Крошке – хороший парень, пусть узнает о той ночи, когда его привели в землянку комбата. Надо объяснить, что Варя – это Варя, а Паша совсем другое, с Пашей он ходил в разведку.

– Что ты хотел сказать? – спросил Крошка.

Но Пинчук уже переменил решение.

– Я был в санбате, – сказал он и отвернулся.

– Ну и правильно. Ты думаешь, я не сообразил! – Крошка прищурил левый глаз. – Меня не проведешь. Я сразу догадался, только помалкивал. И учти: стоял на стреме. Если, думаю, потребуют Леху – я мигом: одна нога здесь, другая – в санбате. Понял?

– Спасибо, – ответил тихо Пинчук. – Я этого не забуду.

– Да брось ты. Главное, у тебя сегодня на вывеске – сплошное северное сияние. Видно, хороша… Да ладно, ладно, не буду, катись ты…

Они поговорили еще о разных разностях, Крошка снова рассказал, как брали пленного, как начальник штаба благодарил их: видно, фриц оказался подходящим, самого Крошку полковник Зуев якобы расцеловал. Пинчук знал слабость Крошки в отношении начальников и сделал вид, будто поверил в поцелуи, которыми награждали Крошку полковники. Они поговорили и разошлись по своим местам.

Позднее, когда Пинчук улегся на нары, он стал думать о Варе, вспомнил лес и овраг, перед глазами его опять рябил покачивающейся листвой пруд у сожженного хутора, он припоминал слова, которые ему сказала Варя, когда они стояли в лесу, снова видел ее глаза и, умиротворенный от всего пережитого, вдруг представил себе: нет войны. Ушла война. Кончилась… Победа пришла…

Нечто похожее однажды уже происходило с Пинчуком.

Они стояли тогда в болоте под старым городком со старинным названием Опочка. Ночью Пинчук выбрался из блиндажа, затопленного на четверть болотной водой, прополз к взгорку и прилег у кустов. Небо было закрыто тучами, ветерок гулял через взгорок, Пинчук лежал тогда на плащ-палатке и смотрел вперед, в тьму, которую прорезали в разных местах пулеметные трассы.

Хотя вокруг было болото, но время тогда началось веселое: наступали. Позади был Сталинград, Курск – били немца вовсю, гнали с родной земли все дальше и дальше; Маячила каждому в глаза, пусть еще и смутно, нелегкая впереди победа. И лежал Пинчук на взгорке под ветерком и думал, какая она будет, эта победа, как все произойдет, и казалось ему, что после того дня, когда сломят фашистов, даже небо, даже облака и вся природа вокруг станет другой. А какой – он не мог угадать и про себя улыбался, что не знает, но с уверенностью необыкновенной считал: другой будет.

И вот неожиданно в этих мыслях о будущей победе, которую он тогда пытался конкретно представить, вдруг встала перед ним одна ночь в начале войны, когда немец под Оршей высадил десант и их роту бросили на уничтожение этого десанта. Не подробности разные привиделись из той кошмарной ночи, а увидел он вдруг снова в просвете между деревьями сизоватый, словно облако, купол парашюта и покачивающуюся под ним фигурку.

Он стрелял, и другие стреляли, за кустарником гремели уже разрывы гранат, и вот будто чиркнула черная стрела в глазах: камнем полетела вниз фигурка немецкого парашютиста. Десант был уничтожен, а утром на поляне Пинчук увидел немецкого офицера: руки втиснуты в брючные карманы, ворот мундира расстегнут, он стоял, расставив широко длинные тонкие ноги, и водил нагловатыми глазами по окружающим. Это был первый немец, которого Пинчук видел близко. Может, поэтому он и запомнился ему надолго, и, когда они мокли в болотах под Опочкой и Пинчук выполз на сухое местечко, чтобы немного вздохнуть, вдруг встал перед ним этот нагловатый фриц и долго не отпускал его от себя, уже и Опочку освободили, уже взяли еще несколько сел и городов и сотнями гнали на восток грязных, оборванных немецких солдат, и лежали фашисты на огромном пространстве, пришитые пулей или прикладом к земле, возвращалась понемногу свобода родным краям, но фриц, тот, первый, стоял перед ним, все стоял, слегка покачиваясь на своих топких ногах, и наглую ухмылку его Пинчук никак не мог забыть.

Может, потому это происходило, что после схватки с десантом, когда их полк срочно перебрасывали на другой фланг, они, шагая по проселку, неожиданно повстречали малышей, гуськом бредущих по сухой кочковатой тропинке вдоль дороги. Вела малышей старая костлявая женщина в гимнастерке без петлиц, с сумкой из-под противогаза через плечо.

Красноармейцы не выдержали, остановились. Пожилой боец, склонившись, допытывался у белобрысого обросшего малыша:

– Папка-то где твой?

– У меня нет папки, – отвечал малыш.

– А мамка?

– И мамки нет, – отвечал мальчик, протягивая руку и робко гладя грязной ладошкой холодную сталь винтовки.

– Поиграй, поиграй, не бойся, – говорил боец, подвигая винтовку, и, немного подождав, спросил: – А где же у тебя папка с мамкой?

– Померли, – сказал малыш тоном, каким он, по-видимому, уже привык отвечать.

Боец крякнул и стал смотреть в сторону. Потом, когда разнеслась команда, он, спохватившись, долго копался у себя в мешке, перебирая там разный солдатский скарб и все приговаривая: «Погоди-кось, погоди-кось… Чичас, вот оказия…» Наконец он извлек из мешка крохотный кулечек сахару, сунул малышу в руки и побежал в свою колонну, которая уже набирала шаг…

А фашист все стоял и покачивался, наглый, самоуверенный, смотрел своими белесыми глазами сквозь комья артиллерийских разрывов, сквозь дымы бесконечных пожарищ…

Может, это хорошо, когда прошлое возникает и дает возможность взглянуть на то, что ты делаешь сейчас, глазами пережитого, того, что было твоей болью или радостью, надеждой или горькой потерей.

Сейчас Пинчук думал о том часе, когда будет сказано: «Конец войне. Победа…» Кто-то скажет эти слова, кто-то взглянет ласково на них, вздохнет, как человек, опускающий с плеч тяжелую ношу. И чудилась Пинчуку новая жизнь, которая наступит после тех слов. И улыбалась ему Варя, и сам Пинчук улыбался, представляя себе счастье, которое тогда придет к нему.

В сарае совсем потемнело. На тропинке слышались шаги часового. Где-то около шоссе урчали машины то глухо, то резко, с надрывной дрожью. Прислушиваясь к этому гудению, привыкая к нему, Пинчук будто ехал куда-то, и в душе у него рождались новые воспоминания и было сожаление, что встреча с Варей позади, что он не успел сказать ей всего самого главного. «Ничего, на днях можно снова отпроситься, – шептал сержант про себя. – Крошку на всякий случай надо предупредить. Крошка, если что, выручит… Если бы Варя видела Крошку…»

Кто-то в дальнем углу закричал:

– Стреляй, тебе говорят…

И замолк.

«Кто бы это мог? – подумал Пинчук. – Кто-то новенький… Разговаривает во сне».

Синие круги поплыли перед глазами Пинчука. Снова возникло лицо Вари, но уже не ясно, а в каком-то тумане, среди мельчайших колыхающихся искорок. И тут же Пинчук крепко заснул.

А во сне ему явился Юрка Хлыстов – старинный дружок его школьной юности. Выглядело это так: будто они с Юркой шагают рядом по городской площади, кругом флаги, как на демонстрации, и солнце. Они шагают и поют свою любимую песню:

 
Заводы, вставайте,
                  Шеренги смыкайте…
 

Может, это хорошо, когда пережитое вдруг вспыхнет ярким пламенем, обожжет, застучит в груди, понесет по дорогам, далеким и близким…

 
Проверьте прицел,
                  Заряжайте ружье…
 

Юрка Хлыстов был на два года старше Пинчука и учился в восьмом классе – черноволосый, круглолицый, с неулыбчивыми глазами паренек, – однако на праздничных демонстрациях они всегда шагали рядом. Дружба их началась необычно, в школе они знали друг друга только в лицо, только издалека, но была в городе публичная библиотека, был читальный зал, помещавшийся в старинном каменном здании бывшего монастыря. Этот читальный зал, где в строгой тишине, склонившись над столиками с множеством книг, сидели люди, был тайным тщеславием юного Леши Пинчука. Он приходил сюда, считая, что приобщается к великому и загадочному миру открытий.

Он любил журналы с картинками и подолгу рассматривал фотографии известных путешественников, летчиков, моряков – недавно все газеты пестрели снимками мужественных челюскинцев, среди которых выделялось бородатое лицо главного челюскинца Отто Юльевича Шмидта. Газеты сообщали о полетах Валерия Чкалова, страна гудела событиями, а Пинчук шагал по улицам города, широко выбрасывая ноги, хмурый и сосредоточенный. Летели дни, он был еще мальчик, но о непостижимой уверенностью ждал: какой подвиг поднесет ему судьба?

Гудели на вокзалах эшелоны, отправлявшиеся на Дальний Восток, на Урал, в Сибирь, но Пинчука это не так трогало, стройка связывалась в его уме с кирпичной стеной, с бревнами, стеклами окон, с печными трубами, с замазкой и жидкой глиной. Нет, этого ему было мало, его сушило желание отдать себя настоящему мужскому делу, а в школе требовали, чтобы он писал мягкий знак в конце слова «ночь», и уверяли, что вода, если превращается в пар, то все равно никуда не исчезает.

Листая красочные журналы с портретами героев, юный Леша Пинчук будто хмелел – непостижимое множество пристрастий было у него в то время: он хотел быть летчиком, он хотел быть полярником, он видел себя бредущим сквозь злую пургу, он мечтал о подводных глубинах и о необыкновенном воздушном шаре, на котором можно долететь до Луны. С праздничной торжественностью он ждал мгновения, когда все это произойдет. Мгновение пока не приходило, а в школьном дневнике пестрели замечания вроде: «Не слушал урок», «Глядел в окно»; а преподаватель по химии, едкий старичок в старомодной жилетке, однажды написал: «Ловил на уроке мух». Никаких мух в классе, конечно, не было, просто Леша смотрел тогда в потолок – в этом и заключался весь его проступок, но учитель по химии знал немало обидных слов и иные из них записывал в дневники ребятам. «Ковырял весь урок в носу». Это уж была такая неправда, что Леша сразу же после урока зачеркнул несуразную запись, хотя руководила им отнюдь не боязнь получить нахлобучку от матери – мать вообще не читала его дневника, ей было не до того, – он не мог смириться с несправедливостью.

И вдруг в читальном зале Леша встретил Юрку Хлыстова, нет, они не столкнулись лицом к лицу. Леша только что вошел и увидел: Юрка стоит у столика, на который библиотекарша навалила уйму каких-то книг, целая стопа, а библиотекарша спрашивает Юрку о чем-то и к стопке добавляет новые книги. «Вот так сюрприз, – подумал Леша, – Юрка здесь, и что это за книги ему так щедро выложили?» Леша сначала притворился, будто не заметил Юрку, но искоса стал наблюдать за ним. В гимнастерке, как у настоящего красноармейца (только без петлиц), в синих галифе, широкий командирский ремень на поясе, Юрка выглядел необычно, хотя в том же самом костюме он ходил и в школу. Ребята знали, что у Юрки отец – майор, с одеждой в те годы было неважно, штаны, рубашки – все переходило от старших, переделывалось домашним способом, поэтому Юркин костюм вызывал не удивление, а скорее зависть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю