Текст книги "В день первой любви"
Автор книги: Владимир Андреев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
– Вот такой, – ответил спокойно Пелевин. – Наша МТС в области была первой. Трактористы, механики – как на подбор. Секретарь райкома так и говорил: «Ну, в даниловских я верю (Данилово – наш поселок). Даниловские не подведут…»
– Это где же Данилово, товарищ старший сержант? Случаем, ты не с Севера? – спросил опять тот же черноволосый разведчик.
– Нет, – покачал головой Пелевин. – Данилово от Сталинграда ровно на двухсотом километре, если по Волге идти. Немец к нам добирался, да не добрался. Поселок, почитай, перед войной отстроили. Все было: магазин, клуб, кино каждое воскресенье и школа… А река – ну Волга, само собой, а приток ее у нас течет – Пахна. Вот это речка! – Пелевин опять улыбнулся, блеснув удовлетворенно глазами. – Быстрая да чистая. И рыбы сколько хочешь. А лес рядом! Тут я сколько за войну прошел, но такого леса, как у нас, не видел. Сосны – до облаков…
Пинчук, лежа на нарах, улыбался. Загнул Пелевин: сосен до облаков не бывает. Переборщил малость с размерами старший сержант… Хотя что из того, продолжал свои размышления Пинчук, пусть и переборщил, не без этого… Видно, очень любит свои родные места. Вон как рассказывает: так и хочется взглянуть на быструю речку Пахну, которая ни на одной карте не обозначена.
Между тем справа от Пинчука решалась весьма серьезная проблема. Веснушчатый, со шрамом на щеке, разведчик (тоже из пополнения) рассказывал сидевшему перед ним солдату про какого-то своего дружка, который знал всю его переписку со «стервой Маруськой», и когда оказался в госпитале, то каким-то образом вызвал Маруську к себе и женился на ней. Веснушчатый показывал фотографию Маруськи и спрашивал совета: стоит ли поднимать из-за такой ситуации шум? Кажется, приятель его, поглядев на фотографию, советовал не поднимать шуму, предлагая написать бывшему дружку письмо, обложив его по всем правилам. И тут же начал вслух прикидывать, как лучше всего написать.
Разговор двух приятелей Пинчуку не удалось дослушать, потому, что в сарай вошел Давыдченков и, размахивая газетой, как флагом, возбужденно блестя глазами, сообщил, что Финляндия запросила у нас мира.
В сарае стало тихо, головы всех повернулись в сторону Давыдченкова.
– Вот тут написано, – продолжал Давыдченков и начал читать: – «Правительство Финляндии обратилось к СССР с просьбой…»
– До чего ушлые! – сказал ядовито Маланов, который тоже вошел следом за Давыдченковым в сарай. – Запросили мира? Ну, а наши что?
– Что наши? – не понял Давыдченков.
– Принимают?
– А чего не принимать, – рассудил деловито Давыдченков. – Одним фронтом будет меньше.
– Вишь как у тебя просто, – сказал Маланов насупившись. – Когда германцы напали на нас в сорок первом, эта Финляндия что сделала? Из-за угла. На нас из-за угла. У меня, между прочим, брат на финской границе служил… Понятно?
Все согласились с Малановым: действительно, напала Финляндия на нас, не посчиталась, хотя имелся с ней мирный договор.
– Я бы их научил, как писать черным по белому! – погрозил пальцем куда-то в пространство Маланов. – Раз и навсегда научил…
– Не принимать – и точка, – отрубил кто-то из разведчиков.
– Во дают – дипломаты! – усмехнулся Давыдченков. – А скажите, при чем тут финны? Скажите, пожалуйста?
Разведчики замолчали.
– Правительство финское пошло против нас, – сказал Давыдченков, польщенный общим вниманием. – А финны тут ни при чем. Финны, ну там рабочие или крестьяне, они же совершенно ни при чем. Уразумели?
Маланов ничего не сказал, махнул обиженно рукой и отвернулся.
– Я вам сейчас одно место прочту, – сказал Давыдченков, шурша газетой.
Однако прочитать Давыдченков не успел, потому что в сарай, стуча по настилу сапогами, вбежал дневальный и крикнул так, будто за ним гнались:
– Старший сержант! Крошка с передовой шагает!
– Ну и что! – неожиданно строго произнес Пелевин. – Чего орешь? Или устава не знаешь?
Действительно, через некоторое время в сарае появился сержант Волков, прозванный за богатырский рост, за длинные, как оглобли, руки Крошкой. Глядя на него, было довольно-таки трудно представить, как такой верзила ползает по передовой, где каждый бугорок пристрелян. Демаскировка полнейшая. Тем не менее Волков воевал, ходил на передовую, брал «языка», и товарищи, бывавшие с ним вместе, не обижались на него, хотя ради истины следует все же сказать, что в случаях, когда требовалась особая сноровка и осторожность, Волкова старались не посылать. Волков, конечно, ничего об этом не знал, а считать себя обделенным боевой работой не приходилось: война ежедневно подкидывала на долю Крошки немало разных дел.
Внешне он с первого взгляда казался очень суровым, и улыбка, которая почти не сходила с его лица, не только не скрашивала этого впечатления, а, наоборот, даже усугубляла.
Происходило это потому, что улыбался у Крошки только рот, открывавший при этом его желтые, вкривь и вкось поставленные широкие зубы. Эти зубы придавали его лицу какое-то зловещее и тяжелое выражение.
Крошка крикнул: «Здорово, братва!», повесил свой автомат на первый попавшийся гвоздь в степе сарая и скользнул глазами по нарам.
– Пришел, стервец! – пробурчал он, подойдя к Пинчуку, и тут же его огромная лапа начала сжимать Пинчуку руку.
К приемам Крошки уже давно все привыкли. Если он возвратился благополучно из немецкого тыла или с передовой или кто-то другой вернулся невредимым из поиска, то повторялось одно и то же: Крошка предлагал всем свои могучие рукопожатия – только таким образом он выражал свой восторг.
– Ну тебя к черту, слушай! Хватит! – сказал Пинчук, освобождаясь.
– Хватит, говоришь, – ворчал Крошка, скаля в улыбке свои лошадиные зубы. – Говоришь, хватит. А ты погромче скажи. Я хочу, чтобы ты сказал об этом погромче… Мы хоть послушаем, какой у тебя голос. Ну-ка, мы хотим послушать…
Наконец он отпустил Пинчука, но продолжал с удовольствием оглядывать его, тыча руками то в бок, то в плечо, потом схватил со стола чайник и, запрокинув голову, начал шумно и долго пить. Капли стекали с его подбородка на гимнастерку, кадык на жилистой шее мощно ходил вверх-вниз. Напившись, он гулко вздохнул и улыбнулся.
– Завтракать будешь? – спросил Пелевин.
– Я сыт! – Крошка провел пальцем по горлу, обозначая этим, что заправился отлично.
– Где же тебя накормили?
– Смотри, ребята, у Крошки блат завелся!
– Приласкала какая-нибудь!
– Да нет, хлопцы, – добродушно отмахнулся Крошка. – В пехоте поел. Там ребята кабанчика пудика на три запалили, вот и меня пригласили попробовать.
– Рассказывай сказки!
– Да честное слово, – смущенно бормотал Крошка, внутренне очень польщенный намеками разведчиков, – Вы же знаете. Да ну вас к лешему! А лейтенант где?
– Лейтенанта Руслов вызвал.
– Понятно, – Крошка сделал бровями мгновенное движение снизу вверх. – Понятно, – повторил он и, ослабив поясной ремень, растянулся рядом с Пинчуком на нарах. – Как ты выбрался, Леха?
– Паша Осипов погиб, и Попов погиб, – сказал Пинчук.
Крошка крякнул и помолчал, желваки на его скулах напряглись.
– А вчерась капитана Хватова убили.
– Хватова? – Пинчук поморщился. Он давно знал пожилого, с изрядной сединой в волосах командира первой роты. – Как же получилось?
– Снайпер, – сказал Крошка, устраиваясь поудобнее на нарах. – Так вроде тихо, но гляди да гляди. Чуть что – сыпанет, головы не поднимешь.
– Следит?
– Еще как! – Крошка витиевато выругался.
Оба с минуту помолчали.
– Просись, Леха, в отпуск.
– В какой еще отпуск?!
– В самый обыкновенный. Тебе отдых положен. А у нас, – он повел глазами в сторону, – глухая оборона.
– Для нас что оборона, что наступление – все едино.
– Ну не скажи. В пехоте говорят…
О чем говорят в пехоте, Пинчуку услышать не довелось. Крошка вдруг мощно всхрапнул и повернулся на бок, и было совершенно очевидно, что он заснул, и Пинчук по давнему опыту знал, что никакие силы теперь не способны вернуть Крошку к разговору.
Отпуск! Слово это отчетливо зазвучало в нем, приобретая с каждой секундой заманчивую и вполне конкретную реальность. Ему дали отпуск. Он прищурил глаза, как бы соображая и рассматривая, что там маячит перед ним впереди, и увидел ночной вокзал (почему-то Пинчуку казалось, что все поезда в его город приходят ночью). Он увидел прохладную, окутанную тьмой улицу и горящий вдалеке фонарь. Он представил, как бредет по этой улице, где знал каждый дом, каждую царапину на заборе, каждую выбоину на земляном тротуаре. Сердце его тревожно забилось, будто он и в самом деле шагал в колеблющихся отблесках фонаря, направляясь через двор к окошку, за которым его ждала мать. Сейчас он постучит, глухо и осторожно, как когда-то, давно-давно, когда он запаздывал, провожая после танцев в городском саду девушку. В ушах его почти физически четко отдавался этот стук, и он увидел, как спустя мгновение колыхнулась занавеска и за стеклом выступило родное лицо матери, и он протянул к ней руки, точно хотел немедленно обнять ее, и потом бросился к крыльцу, ожидая ее торопливых и таких знакомых шагов. «Мама, мама, теперь ты одна, и какое было бы действительно счастье, если бы я мог хоть на час, хоть на несколько минут повидать тебя». Пинчук потер ладонью лоб, как бы стараясь сбросить, отогнать мираж, неожиданно и неведомо с каких облаков спустившийся к нему в этот сарай. Он посмотрел в дальний угол, где разведчики вели еще свой неторопливый разговор; струи табачного дыма поднимались и ползли вверх под стропила. Однако Пинчуку все еще чудилось, что в лицо ему веет воздух родного города, хрусткий и пахучий в осеннюю пору то ли от близости реки, то ли оттого, что это был воздух родного города. И он жадно вдохнул его в себя, остро чувствуя, что дом далеко, что кругом война, которая делает свое дело привычно и нерушимо.
Вернулся лейтенант Батурин. В серых, чуть прищуренных глазах – непроницаемость. Ни слова о том, зачем вызывал начальник разведки. Достал новенькую пачку «Беломора», сам закурил, угостил ребят.
– Волков пришел?
– Отсыпается, – сказал Пелевин, пытливо всматриваясь в лицо командира.
– Очень хорошо, – протянул лейтенант, снимая с гвоздика бинокль.
Пелевин сделал глубокий вдох.
– Нам что? На занятия?
– Давно бы надо, – сказал Батурин. – Не пойму, чего вы прохлаждаетесь.
– Вас ждали, – объяснил Пелевин. – Может, думали, указания какие поступят.
– Все по-прежнему, – ответил Батурин и посмотрел на часы. – Занятия по расписанию. Варзин, собирайтесь: пойдете со мной на передовую.
И, перекинув планшетку через плечо, Батурин вышел из сарая. Следом за ним, прихватив автомат, выскочил крепыш Варзин, на ходу запихивая в карман сухари. Неторопливо пошагали они натоптанной тропинкой через лесок. Пинчук, Пелевин и другие разведчики стояли в воротах и смотрели им вслед. Всем было понятно: есть задание, и лейтенант пошел соображать как и что.
Над передним краем появились два «мессера». Они пролетели в наш тыл, захлопали зенитки, и самолеты сделали разворот, прошли вдоль фронта, повторили разворот и через минуту повернули к себе. Потом на фоне синего неба выплыла «рама» – немецкий корректировщик.
– Второй день крутится, – сказал Пелевин, ни к кому не обращаясь.
Пелевин некоторое время прислушивался к нудному стрекоту фашистского самолета, потом скомандовал:
– А ну, выходи на занятия!
Разведчики нехотя разобрали автоматы, потянулись цепочкой из сарая.
– Опять ползать!.. Сколько можно!..
Старший сержант делал вид, будто не слышит этих разговоров. Стоял в воротах, поглядывая по сторонам. Глаза у Пелевина маленькие, с короткими и редкими ресницами.
Иногда он останавливал кого-нибудь и просил:
– Прихвати, пожалуйста, парочку лопат.
– Гранаты там, в ящике. Захвати, друже, штучек пять.
– Давыдченков! Может, останешься, подневалишь?!
Сухощавый, носатый Давыдченков повеселел. Занятия ему всегда поперек горла: в разведке около года, а за войну побывал в разных переделках, обучен – лучше быть не может. Новички – те другое дело, им надо познавать науку.
– А ты куда? – Пелевин мягко схватил за руку Пинчука. – Управлюсь один. Отдыхай.
Коротко взглянув на него, Пинчук кивнул головой.
Затихли шаги разведчиков, взвод ушел. Пинчук постоял у ворот, посмотрел на небо, запеленатое редкими облаками. После всего что недавно произошло с ним, после напряженной, полной опасности недели он еще не может прийти в себя, что-то тревожно бьется внутри. Может, надо было пойти с хлопцами, развеяться, но какая-то лень сковала его. Он присел на бревно, прислонившись спиной к стене сарая, достал из нагрудного кармана папиросу, которой его угостил лейтенант, закурил. В сарае энергично звякал котелками Давыдченков. Время от времени слышались его шаги: Давыдченков появлялся в проеме ворот, делал широкий взмах рукой и выплескивал воду из котелка, норовя при этом обязательно попасть струей в толстую, с ноздреватой почерневшей корой березу. Было такое впечатление, что Давыдченков не столько моет котелки, сколько поливает березу.
– Дышишь, сержант! – кричал Давыдченков и, не дождавшись ответа, уходил снова в сарай.
Пинчук курил, уставившись бездумно в прорезь между деревьями, где плыли клочковатые облака. Иногда в прорези показывалось голубое небо, и Пинчук неожиданно затеял странную игру – он начинал считать: один, два, три, четыре, пять… Плыли над головой облака, и вдруг прорезывалась голубизна – счет начинался снова. Так он пытался решить, чего больше – облаков или чистого неба. Иногда счет доходил до пятидесяти, иногда обрывался сразу. Подвести же итог никак не удавалось.
Из сарая вышел Давыдченков, без гимнастерки, в нижней, кремового цвета, рубашке с тесемками на вороте вместо пуговиц. Поглядев вокруг, он направился к сучковатой, с отбитой макушкой сосне и начал пристраивать зеркало.
– Побреемся, сержант! – крикнул он.
Давыдченков был родом из Челябинска. До войны работал электриком при домоуправлении – кому утюг починить, у кого пробки неисправные заменить, абажур новый повесить. С разными людьми приходилось иметь дело Давыдченкову, но, по его собственному выражению, он всегда держался на высоте.
– Фасон наводишь? – сказал Пинчук. – Ну правильно. Мне тоже надо.
– Хочешь, я тебе другую бритву достану?
– Да зачем. Ты брейся, а потом я. Не спеши.
Давыдченков, пристроив на сосне зеркало, покрутил в каком-то черепке помазком, намылил подбородок, шею.
– Видел вчера в штабе одну. С накрашенными губами, между прочим…
– Все понятно, – усмехнулся Пинчук.
– Да нет, ты напрасно, сержант, – сказал Давыдченков, оттягивая пальцами кожу на щеке. – Думаешь, я что-нибудь такое? Нет! – Он окунул в чашечку бритву и провел ею по щеке, смахнул пену, потом еще раз провел. – Просто я привык, чтобы все, значит, на высоте.
У Давыдченкова были любимые слова – «на высоте».
– А чего тут удивительного? – сказал Пинчук. – Если бы и познакомился.
– Конечно, ничего удивительного, – согласился Давыдченков. – Губы у нее накрашены. А так – на высоте. Ты сколько раз бреешься?
– Смотря когда, – ответил рассеянно Пинчук. – Если зарастешь крепко, так раза три бороздить надо. Ну, а обычно одного раза хватает.
– Ты счастливец, – сказал Давыдченков, снова вертя помазком в черепке. – А у меня такой волос, что беда: на другой день бреешь, все равно два раза требует.
Вдруг Давыдченков перестал крутить помазком и сделал серьезное лицо.
– Я вчера одного парня встретил. Из роты связи. Он говорит, что наш фронт может простоять здесь долго.
– Откуда он знает, сколько мы будем стоять? – сказал Пинчук.
– Ну как же, связисты – разговоры там разные… Он говорит, что пока немца к Берлину не прижмут, до тех пор мы будем тут топтаться.
– Так и сказал: топтаться?
– Так и сказал.
– Ишь какой орел выискался, – покачал головой Пинчук.
– А может, верно говорит?
– Не знаю. По-моему, никто не знает. Мне кажется, что в самом Генеральном штабе и то не скажут тебе.
– Почему?
– Потому что еще неизвестно, что и как. Еще до Германии надо топать да топать…
Последний довод показался Давыдченкову убедительным. Но все же какие-то соображения продолжали бродить в его голове.
– Очень меня интересует, как мы будем дальше наступать, – сказал он.
– Да зачем тебе? – удивился Пинчук. – Стратегию, что ли, изучаешь?
– Нет, не стратегию, – серьезным тоном произнес Давыдченков. – Мне просто обидно, если мы войну закончим на этих хуторах.
– Обидно?!
– Конечно обидно. – Давыдченков сбросил с бритвы клок пены и посмотрел на Пинчука. – Столько пройти – и в Германии не побывать!
– Вот тебе раз! – Пинчук даже передернул плечами. – Говоришь так, будто ты на ярмарку приехал и выбираешь… Фронт-то вон какой: кто-то здесь, а кто-то с другого краю…
– Кто-то – это меня не интересует, – прервал Пинчука Давыдченков. – Мне лично желается быть на германском направлении.
– Да мы все на германском.
– Ты словами не прижимай меня. Знаю, что все. Я тебе сказал: хочу лично войти в ихнюю страну.
– Немцев, что ли, не видал?
– Видал, сам знаешь.
– Тогда чего же?
Давыдченков переступил с ноги на ногу, вытер бритву и посмотрел на Пинчука в упор.
– На ихнюю жизнь хочу взглянуть. На ихних стариков, на баб… Чтобы и они, конечно, увидели меня. Вот, дескать, тот человек, которого мы хотели изничтожить, а он теперь шагает по нашей земле… Чтобы поняли, что они наделали, когда посылали к нам грабить да убивать.
– Постращать, что ли, хочешь?
– Зачем? – Давыдченков снова помолчал, соображая. – Не постращать, а предупредить. По-серьезному и в последний раз предупредить.
Пинчук внимательно поглядел на Давыдченкова: сколько времени воюют рядом, а ведь он, оказывается, совсем мало знал этого парня.
– Не беспокойся, Вася, предупредят, где надо. Там предупредят! – Пинчук ткнул пальцем куда-то вверх. – Там это виднее и покрепче можно сделать.
– Там само собой, – упрямо настаивал на своем Давыдченков. – А я со своей стороны то же хочу сделать.
– Может, тебе рапорт командующему фронтом подать? Так, мол, и так, я, Василий Давыдченков…
– Вот возьму да и сочиню.
– Вот переполох будет в штабах.
– А что? – хитро прищурился Давыдченков. – Кое-где будет.
– В медсанбате, что ли?
– Ну, чертушка! – рассмеялся Давыдченков. – Соображаешь… Брейся, слушай, я уже закончил.
Давыдченков снова начал балагурить, рассказал, какие тут, в медсанбате, паршивые порядки: девчонкам шагу из палаток не дают ступить, и что старшина в роте стал ужас какой прижимистый…
Пинчук встал, подошел к сосне, на которой было пристроено зеркало. Быстро сбросил с себя гимнастерку, взялся за помазок. Давыдченков поливал себе из котелка, умывался, шумно фыркая и отплевываясь. Минутой позже он, уже одетый, расчесывал свой каштановый чуб, косил глазами на Пинчука и говорил:
– Люблю, чтобы все было на высоте. Чтобы по первому классу. Мне поэтому в разведке очень нравится. Ребята тут фартовые… Молодцы ребята. В пехоте все же не то.
– В пехоте есть тоже хорошие ребята.
– Да не о том я! – горячился Давыдченков. – Вот сейчас, ты знаешь, я не понимаю людей, которые… Ну посмотри на другого – черт его знает на кого похож, вылезет из землянки – и родная мама не угадает. Все, все знаю, что ты скажешь. Условия, бои и разные другие штуки. А у нас что, сплошные именины, что ли? Не тебе об этом рассказывать. А посмотри на ребят. Вон Болотов.
Пинчук согласно кивнул головой, представил себе Болотова. Умеет одеться картинно. Пилотка набочок, с особым шиком. Гимнастерка чуть укорочена, галифе в норме, а у другого посмотришь – будто два огромных лопуха по бокам.
– Возьми Маланова, – продолжал свои размышления Давыдченков. – Да хоть кого угодно. Разведчика сразу определишь. Я еще моряков люблю – у них тоже есть свой шик. Поэтому, брат, и девочки бегают за ними… Что ты! Еще как бегают! До войны я только и мечтал про флот. Война началась – попал в разведку, тоже, считаю, неплохо… Тут, в санбате, одна фигурка появилась, не махнуть ли нам, сержант, а? Вроде как для налаживания контактов…
– Насчет внешности ты не совсем прав, – сказал Пинчук, чтобы уклониться от предложения Давыдченкова. – Разные есть ребята. Про Пелевина, к примеру, никогда не скажешь, что он разведчик, то есть в том смысле, что внешность у него самая обычная.
– Ну, – улыбнулся Давыдченков, и нос его, кажется, стал еще длиннее, – такой Пелевин, по-моему, единственный на весь фронт. Тут ты прав целиком. Иногда глазам просто не веришь, что вот именно он два часа назад был вместе с тобой на той стороне… Может, потому что он постарше нас. Хотя Паша Осипов покойный, кажется, ровесник был Пелевину, и тоже женатый… Но шик любил. Помнишь, как однажды Паша явился в кожаной куртке, маузер на боку. Забыл, где он раздобыл все это. А фуражка летная – с золотым «крабом».
– Да, было! – Пинчук вздохнул. – Где мы тогда стояли? Кажется, это было после Днепра?
– Это было, по-моему, вскоре как пришел Батурин.
– Да нет же. Батурина еще у нас не было.
– В штабе Пашу, помнишь, заставили снять летную фуражку и отдать маузер. А в кожаной тужурке он еще долго форсил.
– Какой был парень! – сказал Пинчук и замолк.
Помолчал и Давыдченков. Оба сидели на бревне у сарая. Тихо поскрипывал в листве надломленный сук под порывами ветерка. По стволам деревьев ползали солнечные лучи. День окончательно разгулялся, глухо слышалась вдалеке стрельба; на большаке, проходившем в тылу, что-то гудело: то ли танк, то ли тягач.
– Слушай, значит, он даже и крикнуть не успел?
– Нет, – покачал головой Пинчук.
Снова замолкли. Отчетливо донесся скрип дерева – теперь с другой стороны сарая.
– Тут кругом все деревья побиты осколками да пулями. Наддай посильней – и повалятся, – сказал Давыдченков, задирая голову и оглядываясь.
– Не повалятся, – сказал Пинчук хмуро.
Давыдченков быстро поглядел на товарища и ничего не ответил. И стало вдруг как-то неестественно тихо вокруг, даже ветер прекратил свои порывы. Оба молчали и смотрели куда-то в гущу опадавшего леса, в мелькавшую сквозь макушки деревьев голубизну неба, и перед обоими кружилась желтеющая листва и колыхался, плыл в тумане знакомый голос, вставало в расплывавшемся высоком облаке смуглое, с горячими цыганскими глазами лицо Паши.
Давыдченков ко всем во взводе относился ровно, он каждого жалел, но если погибал к тому же настоящий разведчик, то Давыдченков прежде всего задумывался о том, с кем ему идти в очередной поиск. Паши Осипова нет, вычеркнут его штабные писаря из списков взвода, ребята еще некоторое время будут помнить, какой был Паша, как говорил, как ходил, а потом время сотрет и эту память – возникнут другие дела, другие парни появятся, некоторые и совсем ничего не успеют по себе оставить. Тот же, к примеру, Попов – первый его поиск оказался и последним. Война есть война. У Паши Осипова в далеком тылу есть жена, есть маленькая дочка. Но по молодости своей Давыдченков считал достойной только мужскую память, в которую только и верил, хотя еще и не испытал ее в своей короткой жизни.
– Какую штуку выкидывает война, – задумчиво произнес он, чиркая спичкой. – Ты помнишь Пашин разговор? Он вроде шутил, а ведь получилось всерьез.
– Ты о чем?
– Помнишь, он как-то просил, что если случится с ним беда, так чтоб не оставили его в поле, похоронили. Место просил приметить. Мы еще тогда смеялись: «Чудишь, Пашка!» Все боялся вроде, как бы ему без могилы не остаться. А ведь смотри – так и получилось.
– Да, действительно, – протянул задумчиво Пинчук. – Была у него эта блажь.
– Почему блажь? – спросил настороженно Давыдченков. – По-моему, нормальное желание.
– Смотри-ка, – Пинчук немного отстранился и с улыбкой оглядел Давыдченкова, – черные мыслишки бегают в голове?
– Черные не черные, – вздохнул Давыдченков, – только, как говорят, все под верховным ходим. Уж если тебя не стало, так хоть пусть курганчик о тебе напоминает: жил такой-то, воевал, погиб тогда-то… Человек, глядишь, остановится…
– Слезу прольет, – вставил быстро Пинчук.
Давыдченков махнул рукой.
– Да ну тебя! Ты или не хочешь разговаривать, или притворяешься, будто не понимаешь. Про слезу, учти, это ты сказал, а не я.
– Ладно, извини, – кивнул Пинчук. – Мне просто захотелось поскорее узнать твое конечное желание. Итак, человек остановится…
Давыдченков помолчал.
– Я сам не знаю толком, чего хочу, – сказал он нерешительно. – Я понимаю: память в мировом масштабе потомков там и прочее, я понимаю, что это распрекрасно и необходимо. Но знаешь, Леха, я хотел бы, чтобы вот прошел человек мимо курганчика и задумался: вот, мол, я живу, а этот парень погиб, а мог бы тоже жить. Чтобы ему хоть чуточку грустно стало. И совсем не обязательно, чтобы он произносил какие-то громкие слова, сделав при этом постную рожу, но чтобы настроение у него, пусть хоть не намного, испортилось.
Пинчук пожал плечами и отвернулся. Ему казалось странным разговаривать здесь, на фронте, о разных курганчиках – вообще всякие словеса насчет того, как придет кто-то да прочтет такую-то надпись, Пинчуку казались фальшивыми. По той же самой причине он совершенно не терпел разглагольствований о храбрости, мужестве, подвиге – ребята в разведке всему этому находили какие-то другие слова, все тут было понятно, а вот когда начнет кто-то со стороны поливать, как водой из пожарной трубы, такой медовый раствор получается…
– Тебе что, легче будет, – сказал он, продолжая разговор, – если кто-то поводит глазами по вывеске, а потом забудет через минуту?
– Почему же через минуту? Может, подольше.
– Если ты кому-то дорог, тот запомнит. Хоть сто лет промелькни, а он будет помнить. Скажешь, не так?
– Так конечно. Только все же…
– Ну что – все же? – Пинчук прищурил глаза и покачал головой. – Все это блажь, Вася. И Пашка блажил. Уж кто-кто, а он-то прекрасно знал, на что мы идем, отправляясь каждый раз в тыл к немцу. Знал и никогда ничего не боялся. А поговорить любил тут, в тылу, вроде как вот мы с тобой – расселись и балакаем. Нервы-то поослабнут, поглядишь вокруг, ну и полезут в голову разные мысли: один раз, дескать, проскочил, другой, в третий, глядишь, отметили, но отлежался, подлатали, пошел в четвертый, а там ведь пятый… Ведь сам знаешь, что часто напролом, на бога идешь…
Пинчук поднял голову и глубоко вздохнул.
– Ну а ты?
– Что я?
– Ты думаешь иногда про это?
– Нет, почти никогда. – И, помолчав, добавил: – Времени нет, Вася. Честное слово.
Давыдченков внимательно поглядел на Пинчука.
– Ладно, замнем насчет времени. А вообще ты прав. Разговорчик мы с тобой затеяли – Пашка бы послушал, обложил бы на всех европейских языках. Все-таки веселый был парень, наш Паша, память ему вечная.
Пинчук грустно улыбнулся. Уж кто-кто, а он-то знал своего друга. Находило на Пашу иногда, это верно. Так ведь это только в книгах пишут про несгибаемое железо, будто человек может привыкнуть и к стрельбе, и к смерти, к стонам раненых. Чушь сплошная. Война – дело жестокое, приходится стрелять, душить, колоть, но привыкнуть к этому невозможно.
– Я хочу тебя спросить, – сказал Пинчук, неожиданно взволнованный тем чувством доверия и открытости, которое вдруг связало его сейчас с Давыдченковым. – Наверно, надо письмо его жене написать. Паша говорил, что он обо мне рассказывал ей, так что мы вроде как заочно знакомы. Я только подумал: может, лейтенант напишет, а то каждый будет бередить ее. Как по-твоему?
– Я считаю, что тебе надо написать обязательно, – сказал тихо Давыдченков. – Как решит лейтенант – это его дело. Но тебе надо обязательно написать.
– Я, в общем, собирался… Но хотелось посоветоваться. Вдруг кто-нибудь скажет: почему, мол, вылез, ото всего взвода надо.
– Никто не скажет, – успокоил его Давыдченков. – Твоя сторона особая.
Они переглянулись и замолкли. Снова за сараем резко скрипнуло раненое дерево.
4
В лесу, в узкой лощине, поросшей редкими кустиками, уже два часа тренировались разведчики.
В центре лощины стояли козлы, опутанные колючей проволокой, за ними, шагах в десяти, находился окоп с порыжевшими ветками орешника на бруствере. Старший сержант Пелевин стоял в окопе и наблюдал за действиями разведчиков. Требовалось подползти незаметно к проволочному заграждению, преодолеть его, затем сделать быстрый рывок и ворваться в окоп.
– Болотов! – командовал Пелевин. – Покажи ты им, прошу тебя, как «колючку» резать. Чего они трясут ее, как грушу?!
Болотов, в маскхалате, прищурившись, шел на середину лощины, к козлам. Некоторое время стоял, словно прицеливаясь, и вдруг мягким неуловимым движением падал вперед и, как-то по-особому слаженно работая руками и ногами, двигался по-пластунски к «колючке». С профессиональной точностью разрезал кусачками в трех-четырех местах проволоку, змеей проползал под козлами, почти не коснувшись колючек.
– Вот как надо! – восклицал восхищенный Пелевин. – Вот как надо делать!
Болотов, улыбаясь, стряхивал с колен прилипшую землю, расстегивал ворот. На его смуглом лице поблескивали капельки пота, и весь он в этот момент, по-юношески легкий и щеголеватый, напоминал спортсмена, выполнившего сложную гимнастическую фигуру.
– Подумаешь, дело. Скажет тоже старший сержант… – говорил он небрежно и шел на опушку леса к поваленному взрывом дубку. Все, кому удалось выполнить упражнение, сидели около этого дубка и грелись на солнышке.
Коля Егоров тоже ползал через лощину и «брал колючку». С ходу взять ее не удалось. Только третья попытка оказалась удачной, но Пелевин все же похвалил Колю, и от этой похвалы Коля ужасно смутился, точно школьник, получивший пятерку от любимого учителя. Сейчас Коля сидел вместе с другими бойцами на теплом стволе дерева, отдыхал; руки и ноги у него ныли от напряжения, локти саднило, будто с них содрали кожу, но Коля старался не обращать на эти пустяки внимания. Он поглядывал искоса на Болотова, который расположился рядом, и поджидал случая завести с ним беседу. Раз или два большие темные глаза Болотова скользнули по лицу Коли, но эти мимолетные взгляды окончательно смутили Егорова, потому что было совершенно ясно: рядом сидел бывалый разведчик, который даже здесь, на учении в лощине, показал высокий класс своей работы, а кто есть он, Николай Егоров, – да пока еще никто.
Разговор среди новичков шел общий – о том, что за шоссейной дорогой в лесу «катюш» видимо-невидимо, что на юге дела у наших идут отлично, что после Румынии и Финляндии, которые откололись от Гитлера, очередь теперь за Венгрией и Болгарией и что старшина в последний раз выдал очень неважнецкий табак. Коля слушал разговоры, глядел на солдат, и ему казалось невероятным, что их мысли так свободно переходят с одного предмета на другой. Сам Коля мог сейчас думать только о разведке и разведчиках, и каждый день, проведенный им во взводе, каждое занятие и тренировка в лощине или в поле рассматривались им как еще шаг на пути к цели.








