355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Матлин » Куклу зовут Рейзл » Текст книги (страница 13)
Куклу зовут Рейзл
  • Текст добавлен: 8 ноября 2017, 00:00

Текст книги "Куклу зовут Рейзл"


Автор книги: Владимир Матлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

– Отчего же нет, давай. А выпить можно? А то у вас всё запрещено…

– А выпивать можно, даже нужно в некоторых случаях.

Они сели к столу, Менуха принесла покрытую изморозью бутылку и ушла на кухню.

– Почему с нами не садится? Тоже запрещено?

– Не хочет мешать. По-русски она почти ничего не понимает. Не будем же мы из-за неё говорить по-английски? Ну, давай за встречу. Эх, Эдька… Четырнадцать лет… я уже и не надеялся…

Выпили, молча закусили солёным огурчиком.

– Кстати сказать, Эдуард было моё мирское имя, а вместе с саном я принял имя Василий.

Зеев взглянул на него с усмешкой:

– Не хватает ещё мне называть тебя Васей!.. Ладно, давай по второй…

– А как называет тебя жена? Володей? Вовой?

Зеев смутился:

– Моё еврейское имя Зеев. Почему-то это считается эквивалентом имени Владимир. То есть известно почему. Когда-то культурные немецкие евреи перевели Зеев как Волф, и это было правильно: «зеев» на иврите значит «волк». Ну а советские евреи в силу своей полной неосведомлённости «переводили» еврейско-немецкое имя Вольф как Владимир – по первой букве. Так Зеев стал Владимиром, а Владимир – Зеевом. Полная бессмыслица! Ну да ладно… Расскажи мне про себя лучше. Когда мы расставались, ты, помнится, учился на юридическом.

– Я окончил, получил диплом юриста. А через год поступил в семинарию. Ты хочешь спросить почему? Что произошло?

– Нет, не хочу. Я знаю и так. Наверное, по тем же причинам, по которым я поступил в ешиву. Ну и что ты теперь делаешь?

Бывший Эдуард допил свою рюмку, помедлил:

– Видишь ли, с двумя образованиями я стал специалистом по каноническому праву. Служу в управлении при Патриархии, чиновник, в общем. Собственно, и сюда приехал в этом качестве: мы ведём переговоры со здешней православной церковью об объединении, пока ещё неофициально. И раб Божий Василий в составе делегации. – Он шутливо поклонился.

– Мои успехи не так впечатляющи, – сказал Зеев. – Я учитель, преподаю в еврейской школе математику. Здесь, в Бруклине. Менуха, кстати, тоже учительница. Работаем оба, на жизнь хватает, борух ха-Шем. Ну ещё публикую время от времени статьи в математических журналах. А ты-то как живёшь? Я знаю, у тебя есть семья.

– Да, перед рукоположением нужно жениться. Священник должен иметь жену, у нас ведь не как у католиков. Так что у меня жена и двое детей, две дочери. Постой-ка, сейчас я познакомлю тебя с моей старшей.

Он достал из бумажника фотографию и протянул Зееву. Незаметно в комнату вошла Менуха и, остановившись за спиной мужа, внимательно посмотрела на фотографию:

– Азой шейн… кинахоре! – И добавила по-русски: – Красивая, хорошая.

– Спасибо, Менуха, – сказал гость. – А у вас это первый? – Он показал глазами на её живот.

– Как же первый, а Дина? – ответил за жену Зеев. – Позови её сюда, пусть познакомится.

Дина появилась в столовой несколько испуганная, с куклой на руках.

– Познакомься с дядей, – сказал Зеев. – Его зовут Эдвард, он приехал из Москвы. В какой стране находится Москва, ты знаешь?

– В России, – еле слышно промолвила Дина и крепче прижала к себе куклу.

– Я тебя сейчас со своей дочкой познакомлю, – сказал отец Василий по-английски и показал девочке фотографию. – Ей тоже пять лет. Зовут Аня.

– Аня, – повторила Дина.

И тут Зеев увидел, как лицо гостя странно изменилось. Он смотрел на девочку с испугом. Так показалось Зееву.

– Ты что, Эдик?

Тот ответил прерывающимся голосом:

– Девочка… вылитая мама. Неужели не видишь?

– Мама? Менуха, ты имеешь в виду?

– Да нет же, наша мама. Её глаза, улыбка…

Он резко встал и отвернулся к окну. Плечи его подрагивали. Зеев неуверенно подошёл к нему и положил руку на его спину.

– Она часто тебя вспоминала.

– Правда? Она говорила обо мне?

Зеев с трудом выдержал его напряжённый взгляд:

– Хочешь посмотреть её комнату? Там всё как было при её жизни.

Дверь скрипнула, пропуская их, Зеев включил свет. Небольшой письменный стол, кресло, аккуратно застеленная кровать…

– Здесь она проводила много времени, особенно последние месяцы, когда болела. Мы ничего не меняем. Пока обходимся без этой комнаты, но вот, даст Бог, семья пополнится… Может быть, придётся нам освоить мамину комнату.

У кровати на тумбочке стояли две фотографии в деревянных рамках: два одинаковых мальчика в одинаковых костюмчиках. Отец Василий взял их в руки и поднёс к свету:

– Что-то не припомню, когда фотографировались. На вид нам здесь лет шесть-семь. Смотри, тут надпись. Маминой рукой, точно! «Вова», «Эдик». Зачем это? Она ведь никогда нас не путала.

– Это для других, для родственников, знакомых. Её несколько раздражало, когда спрашивали: «А кто из них кто?» Ведь она знала с момента рождения, что мы очень разные, непохожие по характеру люди, она видела разницу и в темпераменте, и во внешности. Это, как я догадываюсь, и был замысел фотографии: вот смотрите, даже в одинаковых костюмчиках они ничуть не похожи. Но ничего не получилось: различия видела только она сама.

Священник неожиданно рассмеялся:

– Извини, я вспомнил, как Андрей Анатольевич – математик, помнишь? – вызвал меня к доске по ошибке, вместо тебя, и никак не мог понять, почему его лучший ученик вдруг отупел.

– Ну он тебя тупицей не считал, просто у одного склонность к математике, у другого – к гуманитарным наукам. Ведь это он прозвал нас «созвездием близнецов». Знал, что твоё сочинение признано лучшим в районе. Ты это помнишь?

– Что-то припоминаю…

– А тему сочинения ты помнишь?

Отец Василий широко развёл руками:

– Ну уж ты слишком… Прошло столько лет…

– А я помню. «Москва. Как много в этом звуке для сердца русского слилось». А? Русское сердце! У сына Цили Ароновны…

Отец Василий взглянул на него, и Зеев осёкся.

– Мы договорились этих тем не касаться. Таково было моё условие для нашей встречи, и ты, Вовка, его принял.

– Она взяла с меня слово, что я тебе напишу и встречусь с тобою… – сказал Зеев тихо.

– Я так и подумал.

Они молча вернулись в столовую. Менуха подала куриное жаркое.

– Delicious, – сказал отец Василий. – Мамино напоминает…

– Спасибо, – ответила Менуха по-русски.

Повисла долгая пауза. Разговор явно не клеился. Наконец Зеев решительным жестом отодвинул тарелку:

– Слушай, хватит притворяться. Если даже мы об этом не говорим, всё равно думаем… Давай объяснимся начистоту.

Отец Василий тоже отодвинул тарелку:

– Хорошо, давай объяснимся. Что, собственно говоря, ты хочешь обсуждать? У меня к тебе никаких претензий нет, ты то, что ты есть. Так же как и я то, что я есмь. Какие могут быть претензии?

– Претензии? Называй это как хочешь. – Зеев тяжело задышал, лоб его покрылся испариной. – Хорошо, ты то, что ты есть, как ты выражаешься. Хотя непонятно, почему ты русский, если тебя родила еврейка.

– Между прочим, сама мама ничего в этом обидного для себя не находила. Она оставалась моей любящей мамой и всё понимала… в отличие от тебя.

– Откуда ты знаешь?

– Хотя бы по её письмам. Мы ведь переписывались почти до самого конца.

Зеев снял шляпу, под ней оказалась маленькая бархатная шапочка.

– Ну ладно, допустим, это так, ты истинно русский православный человек. Но зачем же поносить евреев? Ты ненавидишь племя, из которого сам вышел, – то есть опять же свою мать. Я видел в журналах твои творения… Лучше бы я ослеп.

Священник сидел с непроницаемым видом, слегка кивая головой, как бы соглашаясь с братом. Когда тот замолчал, он спросил:

– Всё? Я этого ожидал. Ну вот, слушай меня. – Он погладил бороду, собираясь с мыслями. – Значит так. Почему я русский, а ты еврей? Очень просто. У нас с тобой есть уникальная возможность выбора. Ты захотел быть евреем, потому что наша мама еврейка – Циля Ароновна Бершадер. А я русский православный, потому что наш отец русский православный – Георгий Никитич Земцов. Ты мне тогда ещё говорил: «Мама еврейка, значит ты еврей – по еврейским законам». Но почему на меня должны распространяться еврейские законы, а не христианские?

– Есть ещё моральный фактор, дорогой брат Эдик. Ты убежал от гонимых и примкнул к гонителям.

Отец Василий всплеснул руками:

– Ох, оставь! Кто гонитель, а кто гонимый – тут ещё нужно разобраться… Кто нам сделал революцию и установил коммунизм? Кто устроил вторую революцию и развалил Советский Союз? Кто составлял большинство следователей в ЧК? Кто сейчас эти пресловутые олигархи, разграбившие народное хозяйство? Ничего себе «гонимые»…

– Что ты несёшь? Евреи сделали революцию? По-твоему, евреи жгли поместья, дезертировали целыми полками с фронтов, громили в городах лавки? А олигархи? Да почти все они – бывшие гэбэшники и партийные секретари, а вы выставили напоказ три-четыре еврейские фамилии: вот они Россию разграбили. Вы постоянно передёргиваете, с вами никакой разговор невозможен.

– С нами разговор невозможен?! – Отец Василий оттянул воротник и вытер пот с шеи. – А что произошло, когда Солженицын попытался с вами вступить в диалог? Он к вам с простёртой рукой – давайте жить мирно. Мы готовы покаяться, в чём виноваты перед вами, но и вы признайте свою долю ответственности. Где там!.. Накинулись на старика: «антисемит», «лжец», «бессовестный классик»… Как только не шпыняли! Я чувствовал: мой моральный долг публично выступить в его защиту. Так появились мои статьи.

– А тебе не обидно, когда он заявляет, будто евреев на передовой «негусто было», а твой родной дед, Арон Бершадер, в сорок первом под Москвой погиб? Рядовым, в ополчении. Добровольцем пошёл…

– «Обидно», «не обидно»… при чём здесь это? Ты же сам мне говорил когда-то, что единичный пример ничего не значит, а имеет значение только массовое явление, статистика. Помнишь? Что с тех пор изменилось?

– В смысле научного подхода ничего. А в смысле личной судьбы – всё на свете. – Зеев грустно усмехнулся: – Если же говорить всерьёз, то главная, исходная неправда Солженицына в том, что он хочет представить проблемы евреев в России как межнациональный конфликт. Как между французами и немцами, к примеру: войны, вторжения, дипломатия, Эльзас-Лотарингия… Но ведь на самом деле никакого межнационального конфликта не было! А была Россия – с правительством, армией, законами, тюрьмами, – и в ней горсточка нелюбимых бесправных граждан, над которыми можно было как угодно издеваться. Что могли в ответ сделать евреи? Отправить правительство в отставку? Ввести свой флот в Дарданеллы? Всё, что они могли: прятаться и хитрить, чтоб выжить.

Отец Василий помолчал, разглядывая узор на скатерти, потом со вздохом сказал:

– А я вот о чём думаю. Мама всегда говорила, что мы очень разные характеры, ты и я. Так вот, благодаря каким человеческим чертам я люблю русский народ и Россию, а ты из страны убежал и стал еврейским националистом?

Зеев встрепенулся:

– Я тоже об этом думал. Здесь как раз больше не разницы, а сходства: в той стране евреям жить опасно, страшно, мы оба это чувствовали. Но отреагировали по-разному: я убежал, а ты примкнул к погромщикам.

Отец Василий вскочил, его лицо сделалось пунцовым. Он произнёс несколько бессвязных звуков, прежде чем обрёл дар речи:

– Ты… ты… говори… Ты соображай, что говоришь. Кто погромщики? Святая церковь, которая спасала евреев столько раз? Вы доброго не помните, а всякая критика для вас – погром. Нет, Вова, давай лучше разойдёмся, а то я чувствую – будет ещё хуже.

На крик вбежала в столовую Менуха:

– Уже уходите? Как же без чая? Я пирог испекла с абрикосами.

Отец Василий поклонился:

– Спасибо за гостеприимство. Приятно было познакомиться. Больше не могу – дел много.

Он сделал шаг к двери, и в это время в столовой появилась Дина. На ней была синяя пижама, в руках она держала всё ту же куклу. Девочка подошла к отцу Василию и молча протянула куклу ему.

– Это мне?

– Твоей дочке, Ане. Мама говорит, что Аня – моя… как это?.. двоюродная сестра. У меня нет сестры. Скоро будет брат, а сестры нет. Дядя Эдвард, я хочу дружить с Аней. Куклу зовут Рейзл. Не забудь, дядя Эдвард: куклу зовут Рейзл.

Она смотрела на него синими глазами, ещё более яркими от цвета пижамы. От этого взгляда сердце отца Василия учащённо забилось, из глаз потекли слёзы, он поднял девочку на руки и осыпал поцелуями её лицо.

– Мама… её глаза, – бормотал он сквозь слёзы, – мама… мама…

Словно перешагнув через преграду, Зеев подскочил к брату и, обняв его и Дину, заплакал.

– Эдька, Эдька… как же так?.. Эдька, – повторял он бессвязно.

Менуха осторожно высвободила дочку из двойных объятий и понесла её в детскую. Братья так и остались стоять, обняв друг друга. Оба плакали в голос.

– Всё хорошо, всё хорошо, – говорила Менуха испуганной дочке, поглаживая её по голове. – Дядя Эдвард очень обрадовался, что ты подарила куклу Ане. И папа тоже очень рад. У них в России нет такой куклы, как Рейзл. А тебе давно пора спать, пойдём в кроватку.

Мешумед

Самым неприятным было возвращаться домой. Бабушка встречала его неизменным «ты же с утра ничего не кушал», и всё убожество их семейного быта наваливалось со всех сторон. В тысячный раз, но как бы впервые, он видел темноватую комнату, перегороженную надвое линялой занавеской, обеденный стол под синей клеёнкой, мамину кровать у одной стены, свой диван – у противоположной. И бабушку в тёплом халате и с вечно спущенным чулком.

– Ты же с утра ничего не кушал. Помой руки, я погрею тебе котлетки с картошкой. Что значит, ты не голодный? Ой, этот ребёнок доводит меня до разрыва сердца…

Говорила бабушка с надрывом и подвыванием, картавила, многие слова произносила неправильно: «ребьёнок», «курца», «виход», а вопрос «я знаю?» означал у неё «я не знаю». В свою речь она то и дело вставляла еврейские слова и обороты, и сколько родные ни пытались отучить её от этого, она не поддавалась перевоспитанию. Её невестка, то есть его мать, говорила довольно правильно, без акцента, но казённым языком технаря на производственном совещании. Что же касается внука, он со временем сдался, отступился, поняв, что ничего не выйдет: нельзя научить правильному языку человека в таком возрасте. И вообще…

С некоторых пор Зиновий стал многое понимать – так ему казалось, во всяком случае. Может быть, просто кончилось детство: семнадцать лет, что ни говори, уже не ребёнок, и теперь он начинал видеть многие вещи в новом свете. Он раньше никогда не смотрел на себя и своих домашних как бы со стороны: они были некой данностью, чем-то само собой разумеющимся – мама, бабушка, даже умерший пять лет назад отец… Они были такие, какие были, и не подлежали критическому переосмыслению. До поры до времени, пока что-то в нём не изменилось. Он никому об этом не говорил, он сам себя порицал, но ничего поделать не мог: ему были неприятны его домашние, их манеры, их поношенная одежда, их речь. Ему было стыдно за них. И стыдно за себя.

Особенно остро эти чувства охватывали его, когда Зиновий возвращался домой от Грыдловых. Контраст бил в глаза на каждом шагу, на каждом слове… «Ты же не кушал с утра. Я тебе погрею котлетки». А там: «Зиновий, вы, должно быть, проголодались. Давайте чаю попьём. У нас пряники есть, настоящие тульские. Нет-нет, отказов не принимаю».

Лариса Витальевна любила угощать. Правда, Зиновий никогда не бывал у Грыдловых на обеде – так, чай среди дня. Он заходил к ним после школы, они вместе делали уроки – Зиновий помогал Глебу Грыдлову по математике. Часа в четыре появлялась Лариса Витальевна. Она приветливо здоровалась, расспрашивала, что сегодня было в школе, слушая с одинаковым вниманием и сына, и Зиновия. Потом следовало приглашение к чаю. Чай она разливала сама из двух фарфоровых чайников – один большой, другой поменьше, а Зяма боялся ненароком опрокинуть чашку или уронить салфетку на пол.

– Вы наверное слышали словосочетание «пара чая», – говорила она, доливая кипяток в чашку. – В наше время многие думают, что это значит две чашки чая. На самом деле не так… Передайте мне, пожалуйста, варенье… На самом деле это два чайника – для заварки и для кипятка. Когда кипяток наливали непосредственно из самовара, такой потребности не возникало. Но представьте себе, в чайной или в трактире – там не было самовара на каждом столе. Вот и стали подавать чай в двух чайниках – парами – один с заваркой, другой с кипятком. Между прочим, чисто русский обычай, за границей наливают чай из одного чайника. Или опускают пакетик с чаем в кипяток… по-моему, это ужасно.

Она передёргивала плечами и смеялась. Зяма слушал её и время от времени ловил себя на том, что смысла слов не понимает; он слышит её голос, интонации, смех, и всё это вместе с ароматом чая и позвякиванием изящных фарфоровых чашечек сливается в прекрасную мелодию, которая наполняет его, отдаётся в душе чем-то нежным, а главное – ищет выхода в словах, таких же прекрасных, как атмосфера за столом у Грыдловых. Как голос Ларисы Витальевны. Дома, вечером и ночью, ворочаясь на неудобном диване, он будет искать и находить эти слова, а утром следующего дня будет записывать их в секретную тетрадь в зелёной обложке, перечитывать и удивляться: до чего же плохо, до чего же далеко от того, что хотелось выразить…

Чаепитие продолжалось часов до пяти. Лариса Витальевна любила рассказывать всякие забавные истории из жизни русских писателей: как Горького приняли в хор, а Шаляпина не приняли, как Чехов лечил мужиков, как Пушкин встретил Кюхельбекера на почтовой станции… Литература была не только её профессией, но и страстью, она могла говорить о книгах без конца. Речь прерывалась только репликами Глеба, вроде этой: «Мам, эти пряники мне не нравятся. Скажи Валентине, чтобы больше такие не покупала».

В пять часов Зяма вставал из-за стола, вежливо благодарил хозяйку и направлялся к выходу. Он знал, что скоро дома появится сам полковник Грыдлов. Не то чтобы Зяма его боялся или не любил, просто в его присутствии чувствовал себя как-то неловко.

Когда он переступал порог своей квартиры, в ушах его ещё звучал мягкий завораживающий голос, сливающийся с мелодичным позвякиванием фарфора.

– Ты же с утра ничего не кушал, – произносила бабушка с надрывом.

Зяма мрачнел:

– Я не голодный. Может, позже, когда мама придёт. А сейчас… у меня уроков много.

Уроки он делал за тем же столом, за которым семья обедала: другого стола в комнате не было. В кухне стоял ещё один, небольшой, но там же теснились и четыре кухонных стола соседей по коммунальной квартире – совсем неподходящее для занятий место. Зяма загибал край клеёнки, раскладывал тетради и книги, придвигался к столу и застывал в неудобной позе, положив голову на локоть. Так он сидел очень долго, изредка меняя локти. Бабушка время от времени вскрикивала: «Этот ребьёнок убьёт меня, он с утра не кушал!», но Зяма не обращал на неё внимания. О чём он думал? Меньше всего об уроках…

С Глебом они считались друзьями, но разве мог Глеб – счастливчик, родившийся с серебряной ложкой во рту, – разве мог он понять Зиновия, его переживания, его мучительный стыд?.. Свою второсортность Зяма ощущал буквально во всем: и в бабушкином акценте, и в синей клеёнке, и в стоптанных ботинках, и в смешном звучании своего имени – Зиновий Фиш… Рыба? Ни рыба ни мясо…

Но особенно острые переживания доставляли ему мысли о собственной матери в сопоставлении с Ларисой Витальевной. Он жалел свою мать, понимал, как тяжело ей одной, без мужа, содержать семью. Она была способным и энергичным человеком, за пять лет работы на заводе сумела пробиться в заместители начальника цеха, не имея при этом специального образования. Зяма понимал, как непросто ей приходится среди сослуживцев – почти сплошь мужчин не самого тонкого воспитания. Иногда она рассказывала ему о пьяных драках, которые ей приходится разнимать, об угрозах и оскорблениях в свой адрес. Небольшого роста, сутулая, седоватая, с длинным, рано постаревшим лицом… Зяма представлял её рядом со статной, холёной Ларисой Витальевной. А потом себя рядом с Глебом: А: В = N: М. Пропорция, так это называется в алгебре. Глеб был зримо похож на мать – высокий, стройный, белокурый. Ну а он, Зяма…

Рабочий день у мамы кончался в пять, но она почти всегда оставалась на какие-то «мероприятия» или на сверхурочные, чтобы заработать «лишнюю копейку», как она говорила. Копейки эти были ох какие нелишние: несмотря на малый рост, Зяма постоянно вырастал из своей одежды. Штаны ещё бабушка ухитрялась удлинить и расставить, а что делать с ботинками? А с пальто?

Часов в девять наконец появлялась мама. Сначала она долго мылась в ванной (к недовольству соседей: ванная комната была одна на все пять семей), затем надевала халат и садилась к столу. Бабушка надрывно жаловалась: «Ребьёнок не кушал. Ева, скажи ему!..» Мама смотрела на него усталыми глазами и тихо роняла:

– Ты похудел в последние дни. И вырос как будто.

Она начинала засыпать прямо за столом, над недоеденной котлетой, бормотала что-то вроде: «Я сегодня… день тяжёлый…» и перемещалась в кровать, которая была в двух шагах от стола. Убрав остатки обеда и помыв посуду, бабушка уходила к себе за занавеску, Зиновий оставался один. И вот тогда появлялась зелёная тетрадь…

Писать, вернее, сочинять стихи Зиновий начал давно, даже не помнил, когда. Сначала он их запоминал, потом стал записывать. Это была уже вторая тетрадь. Стихи свои он не показывал никому и никогда – ни Глебу, ни маме, ни учительнице литературы Надежде Степановне. За исключением тех трёх стихотворений, которые написал специально для стенгазеты по просьбе учительницы: про весну, Первое мая и Международный женский день. Но это не в счёт.

Зяма не писал, а записывал, поскольку сочинял всегда, постоянно, целый день – и дома, и в школе на уроках. Записывать стихи в тетрадку – какое это было ни с чем не сравнимое чувство, странное чувство: как будто через эти слова окружающий мир становился понятным, осмысленным, как будто проявлялись невидимые иначе связи.

Не укоряй свою судьбу:

Она твоим дана рожденьем.

И, как уродливый горбун,

Тащи своё происхожденье.


Тайну зелёной тетради он бережно хранил, но всё же настал день, когда тетрадь была прочитана, и вовсе не против его воли, а передана им самим из рук в руки и затем уже прочитана. Произошло это так.

Лариса Витальевна Грыдлова поддерживала постоянную и интенсивную связь со школой, где учились Глеб и Зиновий. На то была причина: Глеб академическими успехами не блистал, парень он был не слишком способный и не слишком усердный, и мать чувствовала необходимость держать его под контролем. В школе она больше всего общалась с Надеждой Степановной, преподававшей, как было уже сказано, язык и литературу, – может быть, потому, что Грыдлова сама не так давно работала в школе учительницей русского языка. И вот в одном разговоре Лариса Витальевна упомянула имя Зиновия Фиша (они с Глебом учились в одном классе). Надежда Степановна с энтузиазмом принялась рассказывать, какой это необычайно способный мальчик, какие глубокие сочинения он пишет и как три раза по её просьбе он написал для стенгазеты стихи – совершенно великолепные, на профессиональном уровне, хоть сейчас печатай в «Огоньке».

Лариса Витальевна это запомнила и на очередном чаепитии у себя дома сказала:

– Зиновий, я слышала, вы поэт. И ведь никогда ни словом не обмолвился, а мы с Глебом ваши друзья как никак…

Зяма едва не поперхнулся, лицо его по цвету сравнялось с малиновым вареньем в вазочке. Он пробормотал что-то невнятное, что, мол, пытался, но так, для себя… и вообще – какая это поэзия…

Лариса Витальевна поставила чашку на стол:

– Послушайте, это может быть серьёзно. Может, это ваше призвание, понимаете?

В семье Грыдловых часто говорили о призвании – в связи с взрослением Глеба особенно. Для Глеба, кстати сказать, после долгих поисков призванием была объявлена военная служба.

– Надежда Степановна – специалист по литературе, к ней нужно прислушаться. И я (возможно, вы слышали) тоже профессионально занимаюсь литературой: я литконсультант в редакции большого журнала. Вам представляется случай получить объективную оценку своих литературных опытов… не сомневаюсь, что они существуют. Хотя бы судя по вашей реакции.

Несколько дней Зяма провёл в мучительных сомнениях: показывать стихи или не показывать? Он всегда считал, что пишет «для себя». Он почти в это поверил. Именно «почти»: только очень уж наивный юноша может поверить, что кто-нибудь когда-нибудь писал стихи, чтобы никому не показывать… На самом деле пишущий всегда представляет себе хотя бы одного читателя. Такой «один читатель» был и в сознании Зиновия Фиша. Тот читатель, кому предназначались строки о «чарующем голосе», «ломком профиле», «случайном касании», «сводящем с ума аромате духов»» и т. п. и т. п. И мучения на тему «показывать или не показывать» многократно усиливались тем, что этим «одним читателем», к которому относились все эпитеты, метафоры и гиперболы, была не кто иная, как…

Сознавал ли это сам Зиновий? Понимал ли он в свои семнадцать лет, что влюблён? Понимал, но не хотел признаваться себе в этом. Всё в нём восставало против странной, как он считал, противоестественной любви. Он ненавидел себя, но ничего поделать не мог: эта женщина – ровесница его матери, жена полковника, мать его друга – владела его помыслами денно и нощно. В своих грёзах он говорил с ней, притрагивался к её нежной коже, мягким белокурым волосам, гладил её плечи, грудь…

Промучившись несколько дней, Зяма принёс в грыдловский дом и отдал в руки Ларисе Витальевне заветную зелёную тетрадь. Будь что будет. Может быть, она не догадается… или догадается, но сделает вид, что не поняла. А может, вообще перестанет пускать его в дом. Будь что будет, но она должна это видеть…

Через два дня Глеб на перемене сказал Зяме, что мама хочет с ним поговорить. Разговор состоялся в кабинете, с глазу на глаз. Лариса Витальевна усадила Зяму в кресло, сама села за письменный стол и закурила сигарету. Зяма впервые видел её курящей. Она посмотрела ему в лицо несколько удивлённым взглядом и тихо сказала:

– Это серьёзно, Зиновий. У вас большое дарование, нет сомнений. Литература – ваше будущее… и настоящее тоже: можно публиковать хоть сегодня, говорю совершенно ответственно. Вы не посылали свои стихи в журналы?

– Нет, – ответил он и покраснел, щёки запылали малиновым цветом. – Мне казалось, что тематика не подходит для журналов.

– Напротив, сейчас такие стихи весьма популярны. Недовольство собой, конфликт с окружением, вызов судьбе… вечные темы. И конечно, любовь к воображаемой Прекрасной даме – без этого какая же поэзия?..

Краснеть дальше было некуда. Зяма молчал, голова слегка кружилась. Решительным жестом она загасила сигарету:

– У меня конкретное предложение: я берусь опубликовать подборку в нашем журнале. Не самое авторитетное издание, но для начала вполне подходит. И попрошу кого-нибудь из коллег черкнуть предисловие – ну представить молодого автора. Не возражаете?

– Не возражаю, – выдавил из себя Зяма.

– Вот и прекрасно, договорились. А сейчас пошли в столовую чай пить, Глеб дожидается. Между прочим, я скажу ему про ваш успех… нет, не возражайте. Пусть знает, что не все его ровесники превратились в безразличных охламонов…

После того памятного разговора жизнь Зиновия Фиша существенно изменилась. И сам он изменился.

Публикация, первая в жизни публикация в популярном журнале… Всё было как обещала Лариса Витальевна: подборка из четырёх стихов, благожелательное предисловие известного литератора и даже небольшой гонорар. Правда, одна трудность несколько портила дело: стихи были напечатаны под псевдонимом. Сообщая радостную новость о том, что главный редактор согласился на публикацию, Лариса Витальевна обронила:

– Да, чуть не забыла. Редактор просил вас взять какой-нибудь псевдоним. А то, знаете, Фиш, да ещё Зиновий – как-то не благозвучно… Прошу прощения.

Тут же совместными усилиями был изобретён псевдоним: 3.Рыбников. Так что теперь, показывая публикацию в журнале, Зяма должен был пояснять, что Рыбников – это он и есть.

На разных людей публикация производила разное впечатление. Для Надежды Степановны, например, это был настоящий праздник. И уж конечно, она постаралась, чтобы в школе об этом знал каждый учитель и каждый ученик. Но реакция со стороны соучеников была сдержанной, если не сказать хуже. Мальчики спрашивали, сколько поэту платят и как – со строчки или поштучно. А девочки хихикали и интересовались, у кого это он видел «ломкий профиль»? И у кого «чарующий голос»? Мама прочла стихи и сказала: «Основное время следует уделять учёбе». Труднее всех пришлось с бабушкой: она никак не могла понять, кто автор стихов:

– Ты? Но тут сказано: «Рыбников». Так при чём здесь ты? Что? Псевдоним? А зачем он тебе нужен, у тебя своя фамилия есть. Папа твой был Фиш, и дедушка тоже. У нас в Тульчине столько родственников было, и все имели фамилию Фиш. Почти всех убили…

После первой публикации последовали другие. Молодого, подающего надежды поэта 3.Рыбникова стали упоминать литературные обозрения. Потом наступил следующий этап: его стихи стали включать в сборники молодых поэтов. И наконец одно частное издательство (они тогда только начали появляться) решило издать индивидуальный, личный, отдельный сборник его стихов под названием «Судьба на заре». Выход сборника совпал с окончанием школы. И сборник открыл ему дорогу в Литературный институт.

Годы, проведенные в Литературном институте, были лучшим временем в жизни Зиновия. Из тихого, неприметного еврейского мальчика в перешитых штанах, над которым посмеивались соученики, он как-то сразу превратился в популярного, подающего надежды поэта, с которым все ищут дружбы и перед которым заискивают. Его литературные дела шли как нельзя лучше. Стихи Рыбникова стали появляться в самых уважаемых толстых журналах, и все отклики неизменно бывали положительными, если не хвалебными. Он завёл знакомства в журнально-издательском мире, и ему стали давать разную внештатную работу – отзывы, внутренние рецензии и тому подобное: работёнка непыльная и приносящая какие-то деньги.

Теперь главной проблемой было время – его катастрофически не хватало. С утра в институте, потом по редакциям, потом встречи с разными людьми… Домой он попадал только к вечеру. Но как бы ни было поздно и как бы ни устал за день, он садился к столу, загибал край синей клеёнки и начинал работать. Сидел долго, почти до утра. Мама тяжело дышала во сне, бабушка за занавеской охала и бормотала что-то на непонятном языке, а он напряжённо писал, обдумывая каждое слово, по многу раз зачёркивая и переписывая. «Стихи не очень трудные дела», – сказал однажды Есенин. Зиновий так не считал. С рассветом он ложился на диван, моментально засыпал, но и во сне продолжал искать рифмы и вылизывать каждую строчку. Он хронически недосыпал, дремал в институте на занятиях. Хорошо, что молодой организм кое-как справлялся с недостатком сна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю