355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Санин » Старые друзья » Текст книги (страница 13)
Старые друзья
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:30

Текст книги "Старые друзья"


Автор книги: Владимир Санин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Я несколько раз перечитал отчеркнутые абзацы и фразы, в которых доносчик, а за ним Лыков усмотрели скрытый смысл, или, как еще недавно говорили, подтекст. Вообще-то в «те времена укромные» с легкостью необыкновенной сажали безо всякого повода, тут же повод имелся, а гулаговские лагеря нуждались в непрерывном пополнении, поскольку особый режим выкашивал несчастных зэков похлестче войны, и когда-нибудь еще подсчитают, где больше полегло народу – на полях сражений или на таежных лесоповалах и в рудниках. Сегодняшний молодой читатель прочитает и пожмет плечами, какой тут, к черту, подтекст, когда в газетах и журналах всю страшную правду запросто печатают; молодому читателю не понять, что во времена «теперь почти былинные» и не за такие невинные намеки на любимого вождя человека отправляли в лагеря по знаменитой 58-й статье за якобы антисоветчину.

Ненавижу это слово, которое, как топор, десятилетиями висело над народом, мужественно вынесшим невероятные лишения и кровью своей доказавшим преданность свою родной стране. Жуткий парадокс заключался в том, что подлинным антисоветчиком был человек, сделавший фикцией Советы и народную власть: именно его с ближайшими соратниками и палачами всех рангов и следовало судить по придуманной ими зловещей 58-й. Жуткий парадокс! Да то, что сочинили Замятин и Орвелл в антиутопиях «Мы» и «1984», – лакировка действительности по сравнению с тем, что сделали с народом чудовищные перевертыши, уничтожившие идеалы революции. Не могу смотреть по телевизору кинохронику тридцатых годов, стыдно и тошно становится при виде грубо обманутой, одурманенной ликующей толпы с лозунгами «Смерть врагам народа!» и «Да здравствует великий…». В этой толпе растворялся, как сахар в кипятке, разум отдельных людей, и она, превращенная волею вождя в однородную безликую массу, была послушна, как стадо баранов, и столь же безмолвно и обреченно шла на смерть в лагеря. Как, наверное, величайший и мудрейший смеялся над нами, какими жалкими неодухотворенными винтиками казались мы ему с высоты трибуны Мавзолея, стоя на которой, он попирал ногами не только тело Ильича, но и все его заветы.

Антисоветчиной считалось все, что пробуждало в читателе либо слушателе даже малейшее сомнение в лучезарном настоящем, гениальности вождя и создаваемом по его повелению сказочно прекрасном будущем. Колхозники едят оладьи из картофельной шелухи? Злостная антисоветчина! Завещание Ленина от партии скрывают? К стенке контру! На демонстрацию не пошел, ноги болели? В лагере вылечим! На заем не подписался, дети без штанов ходят? Протокол подпишешь, саботажник! Анекдотиками развлекаешься? Вот тебе кайло в руки, диверсант идеологический!

В эту ночь, худшую в своей жизни, я как никогда раньше отчетливо осознал, что тридцать лет над нами властвовал злостный антисоветчик, растоптавший всех, кто это видел или об этом догадывался. И по законам созданной им мафии братья Аникины были отмечены: сначала я, который заклейменного антисоветчика Зощенко уважал больше, чем товарища Жданова, а потом Андрюшка. Я уцелел случайно, «жульнически», как кот Бегемот, а с Андрюшкой чуда не произошло.

Будоражимый этими мыслями, я сидел в ночной тиши с очугуневшей головой, думал, вспоминал, как Андрюшка пел под баян на привалах, неутомимый, веселый, неунывающий, как поминали пропавшего без вести Васю, а он никуда не пропал, лежал, оглушенный и полузасыпанный землей в воронке, и как Андрюшка, раздувая мехи, рыдал: «Не для меня весна придет, не для меня Дон разольется, и сердце радостно забьется восторгом чувств не для меня… Не для меня ручьи текут, текут алмазными струями, и дева с черными бровями, она растет не для меня…» И Птичка плакала, верная Птичка… И Володька-Бармалей, Бармалей потому, что по бокам два трофейных кинжала и два пистолета, вальтер и парабеллум…

Птичка… Вася… Костя… Володька… Мишка…

Мысли возвращались к одному: кто? За что? Почему? Ведь для того, чтобы донести, предать, нужна какая-то причина, пусть смехотворно ничтожная, но причина! Нельзя же просто так, без всякого на то повода, обречь на смерть человека, который в мирной жизни никому не сделал ничего плохого, всеобщего любимца, щедрого, чистого…

А если причина была?!

Ошеломленный этой неожиданной мыслью, я разложил на столе семь листов бумаги и на каждом написал имя.

Рассветало, когда я понял, что ничего на этих листах написать не сумею – рука не поднималась, словно я собирался писать доносы на лучших своих друзей.

Никогда в жизни я не чувствовал себя таким беспомощным, жалким, ничтожным.

И постепенно созревала новая идея: ждать. Жить, будто ничего не случилось, и ждать своего часа.

XXII. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

В последующие недели ничего существенного не произошло – так, бои местного значения. Птичке сняли гипс, и она не слишком уверенно, но затопала обеими ножками, Вася подписал фантастически выгодный протокол о намерениях с японцами, за что удостоился высочайшего рукопожатия, Костя тоже получил благодарность, но от меня – сблатовал продуктовый заказ с икрой и балыком, ошалевшему от счастья Мишке вручили ордер на квартиру, балбесы возвратили Елизавете Львовне часть выцыганенных денег и книг, Иван Кузьмич Медведев короткой и не слишком взволнованной речью напутствовал в крематорий Лыкова, Володька-Бармалей пожертвовал двумя днями санатория и выехал из Сочи – словом, завтра состоится «большой загул».

Одно плохо: целый месяц буду без Андрейки – Степан и Антошка увозят его в Евпаторию. На прощанье шкет отколол такую штуку: тайком от родителей подарил мне на день рождения золотые часы. Почему тайком? А потому, что на крышке было выгравировано: «Дорогому Степушке от любящих папы и мамы». Степан полдня бесился, разыскивая свое добро, пришлось вернуть.

Но главное – придут все. Конечно, тесновато и душно будет в Птичкиной квартирке, жара в Москве стоит несусветная, тридцать с гаком градусов в тени, лучше бы на Васиной даче, но Галя о таком сборище и слышать не хочет, все силы бросила на подготовку торжества по случаю не обнародованного еще, но уже подписанного награждения Васи высоким орденом. Но – исключительно и даже неслыханно повезло! Вчера Галя по горящей турпутевке улетела в Испанию, расширять свой кругозор, а на даче для проведения торжества заготовлена уйма всякой дефицитной снеди, не пропадать же добру. И Птичка тонко, деликатно, дипломатично намекнула Васе, что он будет последней скотиной, если в свете указанных обстоятельств не пригласит друзей к себе. За превосходный аппетит приглашенных она ручается, Костя профессионально проследит, чтобы гости не сперли серебряные ложки и вилки, так что никаких оснований для отказа у Васи быть не может.

К чести нашего друга, он без колебаний согласился, но со вздохом сообщил, что на торжество был приглашен министр, сейчас он в загранкомандировке и приедет на дачу прямо из аэропорта, и он, Вася, вынужден предупредить, что в пору, когда советский народ объявил войну алкоголизму и мужественно борется с потреблением водки, коньяка, самогона и тройного одеколона, на столе должны быть только, и исключительно, прохладительные напитки, ибо министр с негодованием относится к разнузданным пьяным воплям и битью посуды, не говоря уже о сопутствующих пьянству сквернословии и прочих проявлениях хамства. Само собой разумеется, что гости обязаны быть при галстуках, за столом сидеть чинно и не чавкать, хвалить гласность, но не упоминать ни «Огонек», ни «Московские новости», на страницах которых министр был бит; с одобрительными улыбками, но без аникинского ржанья и Костиного взвизгиванья воспринимать его шутки и не задавать идиотских вопросов, вроде «почему тормозите перестройку?» или «когда собираетесь на пенсию?».

Не успела негодующая Птичка послать Васю ко всем чертям, как тот весело признался, что министр в курсе и не приедет, равно как и другие высокопоставленные коллеги. Так что завтра на Костином «воронке», приспособленном для групповой доставки алкоголиков в вытрезвитель, можно приезжать на дачу, с ночевкой. Программу Вася предлагает такую: чай с Наташкиными пирогами, хоровое пение, спортивные игры – жмурки, шашки, «подкидной дурак» и прыжки в мешках, ржать и взвизгивать можно до упаду.

На том ударили по рукам.

«Вперед, вперед, моя исторья, лицо нас новое зовет!» Ранним утром Костя отвез основной контингент на дачу, а я на Васиной машине поехал на вокзал встречать Володьку-Бармалея. До сих пор мое повествование вынужденно обходилось без него, так как Володька проживает в Куйбышеве и в Москве бывает наездами, когда нужно выколотить в Госплане или министерстве всякие фонды. Сразу скажу, что Володька не какой-нибудь задрипанный снабженец, а уже лет десять директор крупнейшего завода – пост, на котором лапоть-пустозвон и месяца не удержится, поскольку для того, чтобы такой гигант остался на плаву, директору надлежит быть изворотливым ловчилой и нарушителем тысячи инструкций, постановлений и даже законов, ибо наш общенароднохозяйственный механизм, как его ни перестраивай, все равно до сих пор подобен Гулливеру, который сам себя опутал по рукам и по ногам. Хотя нынче, признает Володька, опутаны только ноги, а руками разрешено размахивать свободно, да и горло надрывать разрешается, и министров нелицеприятно критиковать (а те: «Болтайте, выпускайте пар, бейте нас, бюрократов, в хвост и в гриву – сила-то у нас!»). Кстати, о руках: у Володьки имеется одна-единственная, и этой счастливо оставшейся от штурма Берлина рукой он на перроне Курского вокзала радостно хлопал меня по плечам и затылку, для чего ему, в отличие, скажем, от Мишки, не приходилось вставать на цыпочки, так как роста Володька примерно моего. Черт бы побрал этот штурм! Спустя сорок лет выяснилось, что зря мы его затеяли и столько парней в землю уложили, отличнейшим образом можно было бы Берлин не штурмовать, а просто окружить и без таких потерь дождаться неминуемой капитуляции. Ну отпраздновали бы Победу неделей позже, какая разница? Так политика вмешалась, да и вождю очень уж хотелось себя и народ побаловать салютом; вот и порадовал – всех, кроме тысяч вдов и сирот.

Ладно, ребят не воскресишь, вдов не утешишь, после драки кулаками не машут, расскажу вам лучше про Володьку. За свою отсутствующую почти что до плеча руку он должен по гроб жизни благодарить братьев Аникиных. Дело было под Берлином, у небольшого города Форста; когда подсчитали, что в ротах осталось по пятнадцать-двадцать человек и дивизия наша, в сущности, превратилась в батальон, нас вывели из боя и разрешили сутки спать до упора, к чему мы добросовестно и приступили. Но уже через несколько часов старшина безжалостно поднял Аникиных и велел сгонять за водой для кухни, за что был от всего сердца обруган Андрюшкой, сон которого оборвался на удивительно приятном месте; надеясь восстановить сновидение и продвинуться дальше, Андрюшка разбудил Володьку и проникновенно соврал, что тому приказано идти со мной за водой, а сам улегся на охапку сена и мгновенно захрапел. А дальнейшее известно: я наступил на мину и по-братски разделил ее осколки не с Андрюшкой, как было предопределено свыше, а с Володькой. Очнувшись в госпитале после ампутации и услышав честное Андрюшкино признание, Володька сначала люто матюкался, но потом примирился и с Андрюшкой, и с судьбой. Тем более что дивизия наша, получив пополнение, еще с неделю вела уличные бои и салютовала Победе в половинном составе. Так что, утешали мы Володьку, еще неизвестно, что хуже: потерять руку, или, что вполне могло случиться, голову. Нос, доказывали мы, можно утирать и одной рукой, а башка все-таки более ценная часть тела, особенно Володькина, в которой были упакованы высокого качества мозги.

Хотя по рангу Володьке положен номер в гостинице «Россия», останавливается он обычно у меня: не только потому, что когда-то во время крупнейшего пожара в «России» он чуть не сгорел, но, главным образом, затем, чтобы ночным трепом скрасить свою многотрудную жизнь. Почему многотрудную? Работа, ответственность – это понятно, но еще не все: Володька ухитрился со своей Любой настрогать семерых детей, которые в знак благодарности подарили ему то ли десять, то ли, не помню, двенадцать внуков и внучек, и хотя Володька получает зарплату с премиями побольше, чем министр, вся эта орава перебивается от одной его получки до другой. Это обстоятельство привело к происшествию, о котором, пока есть время, могу рассказать.

Та самая сволочная мина спустя лет двадцать еще раз взорвалась, причинив Володьке крупнейшую неприятность. Работал он тогда заместителем главного инженера, который собирался на пенсию, впереди маячила перспектива повышения, но Володьке сильно мешала беспартийность. Секретарь обкома вызвал его, прямо и недвусмысленно сказал, что для повышения в должности нужно подавать заявление о желании быть в первых рядах, крайне холодно отнесся к Володькиному лепету о том, что он вроде бы и так в первых рядах, и дал сутки на размышление. Дело осложнялось тем, что Люба привыкла считать каждую копейку и слышать не желала о трех процентах членских взносов. Пришлось с калькулятором доказывать, что грядущая прибавка к зарплате с лихвой перекрывает три процента, рублей, как минимум, на двадцать, и Люба не без вздохов и сомнений дала мужу санкцию оформляться в авангард. Собрание, конечно, единодушно проголосовало, партком тоже, и остаться бы этому факту заурядным и не выдающимся, не окажись на заседании парткома активный общественник, полковник в отставке, который, будучи человеком дотошным и любознательным, поинтересовался, почему такой заслуженный фронтовик и известный производственник до сих пор находился вне рядов. И вместо того, чтобы покаянно развести руками и что-нибудь индифферентное промычать, Володька брякнул, что перед штурмом Берлина подал заявление, партбюро полка наметило рассмотреть, но – ранение, госпиталь и прочее. Брякнул – и забыл, но отнюдь не забыл этих слов полковник! Через какое-то время приглашают Володьку для вручения билета, полковник бросается ему на шею, лобзает, а затем торжественно, как Левитан приказ Верховного, зачитывает добытую в архиве бумагу, из которой явствует, что двадцатого апреля 1945 года партбюро полка приняло рядового Кузьмичева Владимира Анатольевича в ряды ВКП(б)! И Володькин стаж – тут голос полковника зазвенел от волнения – исчисляется именно с того вышеуказанного дня! Аплодисменты, Володька сердечно поблагодарил полковника, с тем, чтобы через несколько дней от души пожелать ему провалиться сквозь землю, ибо инструктор подсчитал, что тов. Кузьмичев В. А. задолжал партийной кассе одну тысячу триста три рубля,

каковые обязан в кратчайший срок внести в оную. Когда супруга узнала… Ну, это я загибаю, ничего она не узнала, язык у Володьки не повернулся – Птичка всю сумму выложила…

Итак, с нашим приездом в сборе оказались все: Вася, Птичка, Костя, Володька, Мишка, Елизавета Львовна, Наташа, Серега и я.

Только они, кроме Сереги, были на нашем дне рождения в 1952-м. Сегодня отсутствовал лишь Андрюшка. И я зациклился на одном: не будет мне спокойной жизни, если не узнаю – почему.

К этому времени, после взорванной покойным Лыковым бомбы, я, считайте, пришел в себя, буду стараться излагать события, руководствуясь, как советовал Монтень, не столько эмоциями, сколько логикой, ну а если где-нибудь занесет – извините великодушно.

Любит страна заместителей министров! Дача казенная, за стеклом и гвоздями бегать не надобно, белье меняют, как в гостинице, а чтоб в жару Вася не потел в помещении, под кронами здоровенных сосен резными тумбами был врыт в землю монументальный стол из дубовых досок, за каким в былинную старину пировали князья с дружинами. На столе пыхтел настоящий медный самовар с брюхом, набитым шишками, и горой возвышались покрытые вышитым полотенцем пироги.

– Никита был прав, – возвестил Костя, всовывая в пасть очередной пирог. – Ба, с луком и яйцами!

– В чем прав? – спросила Птичка.

– А в том, что наше поколение будет жить при коммунизме, – догадался Мишка. – В лице отдельных его представителей.

– Плевать мне на дачу, лучше бы плохонькая, да своя, – отозвался Вася. – Выпрут на пенсию, одна надежда, что Костя будет пускать в свой курятник.

– Это мы читали, – ухмыльнулся Мишка. – Главная привилегия высокого начальства – работать по четырнадцать-шестнадцать часов в сутки.

– Хихикаешь, а так, и есть на самом деле, – сказал Вася. – Кажется, впервые на дачу в субботу вырвался, а так – в лучшем случае на полдня в воскресенье. Из прежних привилегий машина пока что осталась, а икра только в ветеранских заказах и по блату.

– Алексей Фомич считает, что чем меньше ты будешь работать, тем лучше для потомков, – поведал я. – А то всю нефть и газ разбазаришь на сторону.

– А из какой муки Наташка пироги печь будет? – огрызнулся Вася. – А колготки для Птички? Компьютеры для Бармалея?

– А Черниченко, Стреляного, Шмелева читал? – поинтересовался Мишка. – Всю Европу хлебом-маслом кормили, а теперь себя не можем.

– Американцы о бизнесе, французы о любви, англичане о теннисе, а русские о политике, – вздохнула Птичка. – Может, сменим пластинку?

– Таких, как Мишка, мы в коммунизм не возьмем, – промычал Костя, жуя пирог. – Ему бы только нажираться по потребностям.

– А меня возьмешь? – спросил Серега.

– С твоей аморалкой? – возмутилась Наташа. – До сих пор «Шипром» пахнешь.

– Осмелела ихняя сестра, – скорбно сказал Серега. – Вот возьму за воздухопровод, подержу минуту– другую…

– Это за горло? – ужаснулась Елизавета Львовна.

– Еще кто кого возьмет, – успокоила ее Наташа.

– А моя судорога в Испании, – радостно припомнил Вася. – Тот случай, когда по одной путевке отдыхает целый коллектив.

– Вася… – с упреком сказала Елизавета Львовна, – У вас чудесная жена, умная, красивая…

Я не выдержал, заржал, взвизгнул и Костя.

– Елизавета Львовна, вы уж на нас, грешных, не обижайтесь, – виновато сказал я, – но в рай Васе не попасть ни по какому блату. А я к месту могу припомнить эпизод из Плутарха, привожу по памяти. Одного римлянина, который развелся с женой, друзья упрекали: «Разве она не хороша собой и у нее не красивый стан?» – и тому подобное. Римлянин их выслушал, показал на свой башмак и изрек: «Разве этот башмак некрасив? Разве он плохо сшит? Но никто из вас не имеет ни малейшего представления о том, как ужасно он жмет мне ногу».

– От души надеюсь, что Вася относится к Гале по-иному, – сухо сказала Елизавета Львовна. – Хотя это жуткое словечко «моя судорога»…

– Разумеется, разумеется, – поспешил Вася, – все в полном порядке, Елизавета Львовна, обязуюсь поработать над лексиконом.

– Народ интересуется насчет поддачи, – пошептавшись с Серегой, вкрадчиво сказал Володька. – Раз уже суждено нарушать постановление, то лучше всего под пироги.

– Душой с народом, но до вечера воздержусь, – Вася развел руками. – Могут вызвать на ковер.

– Присоединяюсь к предыдущему оратору, – с сожалением сказал Костя и взвизгнул. – Вчера в парке

Дружбы, в полночь… Дамы могут заткнуть уши! Влюбленная парочка за неимением жилплощади пристроилась в кустах, и в самый, можно сказать, деликатный момент девчонка дико заорала. Как выяснилось при составлении протокола, какой-то мерзавец подкрался по-пластунски и содрал с ее ног импортные босоножки. – Костя снова взвизгнул. – Не поймали, только статистику протоколом испортили.

– Кошмарные нравы, – Елизавета Львовна поежилась. – А вы, Костя, еще веселитесь.

– Это он сейчас, – вступился я за друга. – А тогда, поверьте, Елизавета Львовна, у Кости слезы градом, он, как и все работники органов, человек сентиментальный и жалостливый.

– Именно градом! – подхватил Костя, взвизгивая. – До сих пор не могу успокоиться.

– Гриша, помнишь, как ты подарил мне туфли-лодочки? – ударилась в лирику Птичка. – На двадцатилетие, первые в жизни…

– А чей, между прочим, день рождения? – не унимался Володька. – Может, Васин или Костин? Пусть основной вопрос философии, пить или не пить, решает именинник.

– Волюнтаризм, – определил я, – решает, как сказано в документах, народ. А что такое испокон веков у нас в России народ? Это наивысшие по номенклатуре товарищи, в данном случае замминистра тов. Трофимов. А раз он демократическим путем решил, что вечером, значит, быть по сему.

– Демагог ты, Квазиморда, и подхалим, – упрекнул Серега.

– Типичный подхалим, – подхватил Володька. – Причем отпетый.

– От подхалима слышу! – огрызнулся я. – Кто товарищу лично Брежневу в любви объяснялся? Ты, Бармалеюшка, ты.

– Военная хитрость, – разъяснил Володька. – Я, в отличие от вас всех, перестроился еще в период брежневщины, сусловщины и кирилленковщины. В то время, как вы показывали фиги в кармане, я тщательно изучил слабые стороны монумента, возвестил на всю страну, что преданно и бескорыстно его обожаю – и в результате наголову разбил Госплан, Госснаб и родное министерство.

По требованию публики Володька рассказал эту поучительную историю. Став директором, он решил осуществить свою давнюю мечту – реконструировать завод. Но для этого необходимо было новое оборудование, которое три упомянутые организации смутно пообещали поставить к двухтысячному году. Прикинув, что к этой юбилейной дате и он сам, и завод морально и физически превратятся в труху, Володька с помощью своей мозговой шпаны придумал довольно-таки наглый и неслыханный по своей хитроумности план. В то время было модно и идеологически выдержано рапортовать о достигнутых под мудрым руководством неслыханных успехах, и Володька от имени трудового коллектива послал дорогому и глубочайшим образом уважаемому письмо, каковым дал заверение удвоить выпуск продукции на имеющихся производственных площадях путем установки нового оборудования. По обычаю того времени, письмо было опубликовано в центральной печати вместе с ответом лично товарища Брежнева, который благодарил коллектив за ценную инициативу и выражал уверенность, что установка нового оборудования приведет к намеченной цели.

Остальное было делом техники. Этот бесценный ответ Володька распечатал, как листовку, в сотне экземпляров, каковые злодейски разбросал по кабинетам Госплана, Госснаба и родного министерства. Тамошние бюрократы взвыли, грозились оторвать Кузьмичеву голову и оставшуюся руку, но Володька, будто оглохнув, вместо объяснений спокойно, по-партийному зачитывал бюрократам мудрый ответ, и тем ничего не оставалось делать, как приказать директору Ново-Краматорского завода вне всякой очереди изготовить для бандита Кузьмичева новое оборудование, что и требовалось доказать.

– А вы говорите – застой! – весело закончил Володька свой рассказ. – Кстати, мой коллега в Ново-Краматорске выдал такую сентенцию: «В Америке, в штате Пенсильвания имеется примерно такой же завод, как мой. И я подумал: что нужно сделать, чтобы разорить оба завода? Да поменять нас, директоров, местами! Я, как у нас принято, буду отбрыкиваться от заказов, а американец, как у них принято, загребать их своими лапами. И оба завода быстро пойдут ко дну!»

– Похоже, – Вася кивнул. – Однако бандюга ты первостатейный, ты ведь прекрасно понимал, что тебе досталось оборудование, которое должен был получить кто-то другой.

– Вот именно! – Володька приложил руку к сердцу. – Прямо-таки душа за него болела.

– А совесть? – негодующе спросила Птичка.

– Мучила, да еще как! – признался Володька. – Целых полчаса, именно такой отрезок времени меня крыл по междугородному телефону директор ограбленного предприятия. Что поделаешь, человек человеку волк, товарищ и брат.

– Действительно, разбойничья философия, – удивилась Елизавета Львовна. – Неужели все руководители нашей промышленности ее разделяют?

– Я первый не разделяю! – округлив глаза, поклялся Володька. – Меня попроси – последний станок отдам… если он никуда не годен. А если честно, Елизавета Львовна, то каждый завод ведет борьбу за выживание: боремся с планом, с поставщиками, потребителями, законностью. Мы как корова, попавшая в болото: одну ногу вытащим, другая увязает, другую вытащим… А когда тонешь, хватаешься за соломинку. Вот и пришлось воспользоваться добротой и полной некомпетентностью товарища Брежнева.

– Это точно, ему чихать было на то, что и какой завод получит, – благодушно сказал Вася, – лишь бы лишний раз свою фамилию в газете увидеть, а еще лучше – покрасоваться в телевизоре. Очень он это обожал. А вот Сталина при всех его недостатках, перехитрить было трудно. Гитлер – этот перехитрил, а другого случая даже не припомню.

– Он сам себя перехитрил, – сказал Мишка. – Стал рабом своего принципа: «Никогда никому и ни в чем не доверяй». Вот и прожил жизнь взаперти – без любви, без семьи, без друзей. Он, в сущности, был невероятно одинок, ведь это страшно: ни с кем не поговорить по-человечески. Разве можно расслабиться, излить душу людям, в глазах которых либо животный страх, либо собачья преданность? Одиночество – удел палача. Одного сына предал, другому позволил развратиться, дочери сломал жизнь…

– Будем объективны, – сказал Вася, – при всем том он проявил себя, особенно в войну, великолепным организатором и очень даже неглупым человеком.

– Чингисхан, Тамерлан, Аттила и Гитлер тоже были великолепными организаторами и очень неглупыми людьми, – возразил Мишка. – Только эти их незаурядные способности дорого обошлись человечеству. Самое большее, на что я могу согласиться, так это закончить Сталиным сей мрачный перечень. Впрочем, когда наше поколение вымрет, потомки это сделают сами. Они будут объективнее, среди нас слишком много, с одной стороны, пострадавших от деспота, а с другой – им взлелеянных, возвышенных, впитавших с пеленок слепую веру в его сатанинскую власть. Потомки раскроют всю правду, докажут, что от его деспотизма внутри страны погибло куда больше народу, чем в войну.

– Куда больше, – эхом повторила Птичка, глядя на Андрюшкин портрет. Я принес его с собой и повесил на сосну. Сделан был портрет с любительской карточки, снятой в тот самый последний день рождения. Андрюшка держал в руках листки с «Тощим Жаком», которого уже начал читать. Я специально захватил именно этот портрет, а почему – потому, что Андрюшка на нем зачитывал свой приговор. Именно приговор, сегодня, друзья мои, вы все об этом узнаете. Извините, но другого выхода я не нашел.

– Если разрешите, – робко сказала Елизавета Львовна, – я бы хотела внести предложение: может, хватит о Сталине? Газеты, журналы, телевидение, люди с трибун – все его разоблачают или защищают, у вас, когда мы видимся, тоже Сталин на языке. Наболело, понимаю и разделяю, но в жизни столько интересного. Уж лучше об этом, господи… о футболе. Все рассмеялись.

– Тоже массовый психоз, – ободренная, продолжила Елизавета Львовна. – Олимпиады, спартакиады, чемпионаты, неистовые страсти вокруг шахмат… Когда я беседую с нынешними школьниками, то поражаюсь, как мало они читают: некогда! Все хотят развлекаться.

– Превращаемся в общество потребителей, – поддержал Серега. – Сталина ругаем, а при нем этого не было.

Тут, к неудовольствию Елизаветы Львовны, вновь заспорили, что при Сталине было, а чего не было. Я в споре не участвовал, потому что предмет этот давно и детально для себя продумал. Моя точка зрения такова: нынче довольно часто с горечью и слезой пишут, что мы слишком стали потребителями, забыли идеалы и прочее. Лично я не понимаю, что в тяге к потреблению плохого; может, здесь имеется какая-то политэкономическая тонкость, в которой я не разбираюсь, а скорее – обыкновенный ученый треп, отрыжка старых времен, когда нам со всех трибун внушали, что главное – работать не за страх, а за совесть, чтобы потомки относились к нам с восторгом и восхищением: «Молотки они были, наши деды-отцы, прадеды, таскали одну-единственную пару штанов, жили в собачьих конурах, а вкалывали будь здоров, чтобы я потреблял по потребностям». Приятно, конечно, сознавать, что наши отдаленные потомки будут питаться исключительно ананасами и рябчиками, но почему бы и нам по-человечески не пожить? Так нет, как завели старую пластинку, так до сих пор не очень-то ее меняют: производи, а потребляй столько, чтобы хватило сил производить. Бывает, листаешь газеты, и очень автор статьи сокрушается: эх, какие золотые годы были, какой энтузиазм, когда личных коров и их хозяев в одно стадо сгоняли, бетон на носилках таскали, кирками каналы рыли, обогнали всю Европу по чугуну и благодаря этому войну выиграли. Черта с два – благодаря! Вопреки! Про коллективизацию и говорить неохота, и читать страшно, что с крестьянством сделали, да еще и подсчитать нужно, кто лучше страну кормил, единоличники в двадцатых или колхозники в тридцатых-сороковых, а что касается индустриализации, то стыдно вспоминать, что половина заводов немцам в руки попала да пропала, а отсюда следует, что второй половины да того, что на Урале и в Сибири в войну построили, вполне для Победы хватило. Так какой же вывод сделает не шибко ученый, но обладающий здравым смыслом старый хрыч вроде меня? А такой, что не надо было «Россию, кровью умытую», сталинским хлыстом погонять, надрываться, грыжи, язвы и сроки зарабатывая, а надо было спокойно, хотя и бдительно, жить, производить меньше, да лучше и народ досыта кормить, как, уходя, завещал Ленин. Словом, жить по-европейски, к чему Россия с Петра Великого стремилась, а не по-азиатски, к чему привел нас Лучший Друг детей и физкультурников… История вроде бы это прояснила, а вот мы продолжаем спорить, когда было лучше: тогда, когда одна пара штанов и бурные овации, или сейчас, когда штанов навалом и никаких оваций, в гласность они считаются неприличными. Что касается меня, то я по тому времени не скучаю и никак не склонен по-стариковски поругивать молодежь за видео, брейки и рок-ансамбли, пусть она живет лучше, интереснее и веселее, чем жили мы. Самое забавное, что среди тех, кто громче всех ругает молодежь за потребительство, заметной фигурой высится наш писатель из девятиэтажки, у которого имеется двухэтажная дача, красным деревом отделанная, и, судя по тому, что писали в «Известиях» об астрономических тиражах его книг, ему должны сниться кошмарные сны о денежной реформе…

Между тем спорщики подхватили другую тему.

– До Госкомспорта перестройка не дошла, – донесся до меня голос Птички. – Преступно тратить сотни миллионов на спортивную элиту, когда в детских домах нищета! Гриша, дай на минутку Лаэрция, я там подчеркнула одно место.

Зная мои пристрастия, Птичка подарила мне на день рождения книгу древнегреческого писателя Диогена Лаэрция «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов». Найдя нужную страницу, Птичка прочитала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю