Текст книги "Старые друзья"
Автор книги: Владимир Санин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
VI. ИЗ КЛАДОВКИ
Помните, как я с некоторым высокомерием заявил, что никогда Аникины не были подхалимами? Только что, войдя в кладовку, я поймал себя на мошенничестве: были! И не просто рядовыми подхалимами, каких пруд пруди, а изощренными, отпетыми.
Я уже упоминал, что всю весну сорок третьего мы подлизывались к военкому. Это было не оригинально, в войну многие мальчишки подлизывались, так как нам требовалось попасть на фронт, причем срочно, желательно немедленно. Мы были не такие ослы, чтобы думать, что войну без нас не выиграют, но мысль о том, что ее выиграют без нашего непосредственного участия, повергала нас в глубочайшее уныние. Кроме того, мы, как положено, влюбились, а наши девчонки с восторгом рассказывали о фронтовиках, за которыми ухаживали в госпитале. Почти о наших ровесниках! Это было выше сил, и мы подлизывались. Каждый вечер мы разносили повестки, драили в военкомате полы и умирали от зависти, глядя на ребят, приходивших туда с вещами. Однажды нам неслыханно повезло: мы первыми узнали, что военкому Ивану Михалычу привезли домой дрова, и добились разрешения их распилить и наколоть. Иван Михалыч угостил нас чаем, рассказал об уличных боях в Сталинграде, где в октябре прошлого года потерял руку, приказал нам хорошо учиться и пореже показываться ему на глаза. Он гнал нас в дверь – мы влезали в окно. Скоро нам должно было стукнуть по шестнадцать, но все равно не хватало одного года. Наконец военком не выдержал и дал нам бесценный совет. Не так давно я в одной книге прочитал, что в подобной ситуации такие же ровесники «потеряли» документы и врачебная комиссия, которая в войну разоблачала симулянтов, по наружному виду дала им на год больше. Прочитал – и поразился: ведь это же наша история!
Значит, таких, как мы, было много. То есть мы были не единицы, а явление. Только из нашей компании шестнадцатилетними на фронт ушли четверо: Вася Трофимов, Костя-капитан и мы с Андрюшкой. Вспоминаю об этом, потому что обнаружил в кладовке давным-давно написанные несколько страниц. Сегодня кое-кому они могут показаться чуточку сентиментальными, но
землю могу есть, что это не так: сентиментальность не по моей части, хотя и цинизм тоже. Эти странички, которые я вам сейчас преподнесу, хорошо продуманы, взвешены и полностью отражают мои убеждения.
МАЛЬЧИШКИ ТРИДЦАТЫХ ГОДОВДаже сегодня, когда я перечитал уйму отличных книг и облагородил мозги Монтенем, мне бывает трудно разобраться в самом себе. Так могу ли я правильно судить мальчишку, из которого вырос?
Нас, облысевших ископаемых, нынешние третируют как дохлых собак.
– В наше время… – вспоминаем мы.
– В ваше время, – перебивают нынешние, – вы в норы забились и рта не раскрывали!
Молодости свойственна жестокая категоричность, но не станем петушиться и попробуем взглянуть на себя из прошлого.
А ведь все, ребята, было далеко не так просто.
Да, на наших глазах были шоры, и мы многого не знали. И в школе, и по радио, и в газетах нам каждый день, каждый час доказывали, что «Сталин – это Ленин сегодня» и что «нет другой такой страны на свете, где так вольно дышит человек». Нам внушали, что следует возмущаться «врагами народа» и, наоборот, восхищаться Павликом Морозовым.
Но поймите, было время, когда не знали, что Земля круглая, а тех, кто это утверждал, бросали в застенки. Ньютона с его познаниями сегодня не приняли бы на первый курс физмата, а Кулибин не смог бы без специальной подготовки работать простым конструктором.
Мы очень многого не знали, мы – верили.
С детского сада мы верили, что энергия Днепрогэса и уголь Кузбасса приближают победу мирового коммунизма.
Мы верили в то, что «Красная Армия всех сильней» и что врагам не пить из Волги воды. И продолжали в это верить даже в трагическом сорок первом.
Со всех сторон нас окружали враги, и мы гордились своей исключительностью. Тем, что мы – первые.
Для нас, подростков, воздух над страной был густо насыщен верой, энтузиазмом, подвигом. Человек, совершивший подвиг, на следующий день становился всенародным героем. Его имя повторяла вся страна. Уважение, которым пользовались орденоносцы, граничило с благоговением – тогда еще не было всеобщей раздачи орденов и Звезд по поводам и без повода. Академик Шмидт и Папанин, Чкалов и Громов, Гризодубова и Осипенко, Стаханов и пограничник Карацупа – это были люди исключительной судьбы, которым так хотелось подражать.
Да, кое-что нас смущало, даже потрясало и пробуждало пока еще малоосознанные чувства. То один, то другой школьный товарищ приходил на уроки заплаканный, робко стирал с парты написанное мелом «сын врага народа!», а потом иной раз и сам куда-то исчезал. Когда посадили отца Мишки-пушкиниста, разоблаченного славными органами НКВД инженера-вредителя, мы впервые не поверили, потому что добрее человека в жизни не видели. Но об этой истории я расскажу потом; тогда же, в конце тридцатых, она казалась нам нелепой ошибкой, которую обязательно исправят.
И на школьных переменах мы продолжали играть в Чапаева, а после уроков толпами шли за красноармейцами, которые маршировали по улицам с песней «Если завтра война»…
Мы знали, что будем воевать с фашистами и что это будет война не на жизнь, а на смерть. Но не было ни одного мальчишки, который хотя бы на секунду усомнился, что мы победим.
С лета сорок первого мы жили войной днем и ночью. Днем мы о ней думали, а ночью она нам снилась. Мы метались на постелях, скрываясь от танков, бросали гранаты и с криком просыпались от кошмаров рукопашной.
Война заполнила все наше существование. Она лишила нас детства с его беззаботными радостями. Каждый стал старше самого себя в годы войны. А это неизбежно породило такие скрытые силы, о которых мы даже не подозревали. Мы перешли в новое качество в своем понимании жизни и ответственности за нее.
Ранее за нас отвечали родители, теперь мы возложили это бремя на свои, плечи. Нас словно схватили за загривок и швырнули в водоворот: одни утонули, а другие выбрались, сознавая, что отныне могут все. В упоении своей самостоятельностью мы часто ошибались и преувеличивали свои возможности, наш опыт, проглоченный слишком большим куском, развил не столько ум, сколько энергию. И самоуверенность наша шла от незнания.
Вывод был закономерен: мы можем и должны уйти на фронт.
Мы опирались на железные факты.
Аркадий Гайдар в шестнадцать лет командовал полком.
Саша Чекалин, наш сверстник, стал Героем.
Юные партизаны – в каждой газете.
Значит, в пятнадцать-шестнадцать лет каждый патриот, способный носить оружие, имеет право убивать и быть убитым. Тем более что – Когда страна быть прикажет героем, У нас героем становится любой.
– Взрослый! – уточняли взрослые.
– Где, где это сказано? – горячились мы.
Мы горячились и возмущались, потому что чувствовали всем своим существом: мальчишке нужен подвиг, чтобы самоутвердиться в этом мире. В то время, когда Родина истекает кровью, нельзя жить только для того, чтобы жить.
Таков был вывод, к которому мы пришли тогда.
Всего этого забыть нельзя. Вот почему мы так часто говорим: «В наше время…»
Статистика доказала, что наши сыновья выше ростом, крепче и более развиты, чем были их отцы. Наши сыновья лучше одеты, у них вдоволь хлеба, который нам доставался по крохам, у них часто отдельные комнаты и даже квартиры. И все это как раз то, за что мы боролись.
Но статистика бессильна доказать другое: что в воздухе, которым мы дышали, было больше романтики. И разве мог быть скептиком самый неисправимый на свете романтик – мальчишка тридцатых годов?
И не осуждайте его: он очень многого не знал, но многое сделал.
* * *
Перечитал я эти страницы и подумал, что и сегодня написал бы их так же. Честно, уважаемые сограждане, так оно все и было на самом деле. А если бы было не так, а иначе запросто могли бы войну проиграть. Но это уже из области гаданий, ибо ни опровергнуть, ни доказать сие невозможно.
Ладно, к делу. Ведь полез я в кладовку потому, что Алексей Фомич разбередил старое – напомнил, как мы с Андрюшкой месяца полтора купались в лучах славы. Так что придется вам прочитать или пролистать еще несколько страниц из кладовки, тем более что название я придумал интригующее:
VII. КОРОЛЕВСКИЕ МУШКЕТЕРЫ НА БРЯНСКОМ ФРОНТЕ
Каждый фронтовик знает, как это здорово: попасть на передовую так, чтобы не с ходу в бой, а в период затишья. Пусть перед бурей, как это и произошло на самом деле, но все-таки в период затишья. Длилось оно недель шесть-семь – перестрелка, вылазки разведчиков, снайперская охота и прочее, так что новички успели и свист пули услышать, и разрывы снарядов увидеть, и в то же время пообвыкнуть и подкормиться. Словом, стали почти что бывалыми солдатами, хотя за эти недели не настоящую войну увидели, а довольно слабое ее отражение.
А настоящая же война шла буквально рядом с нами, на Курской дуге, но нам было суждено стоять напротив брянского города Севска и ждать, пока до нас дойдет очередь. Слушали сводки о кровопролитнейших боях, радовались, что сотнями горят «тигры» и «фердинанды» и, солдатское дело, ждали.
Все бы хорошо, если бы не приказ: днем – спать, ночью – бодрствовать. Дело в том, что в ближайшую ночь, как нам намекали, немцы на участке нашей дивизии могут перейти в наступление, и посему мы обязаны быть при полной боевой готовности, чтобы через минуту-другую занять траншеи. Ну а почему эта «ближайшая ночь» не состоялась и в наступление перешли мы сами – не знаю, и у Алексея Фомича спросить забыл.
Но это не самое главное, потому что боевые действия и подвиги я все равно описывать не умею и не буду, а если вам охота про них послушать, приходите к нам на совет ветеранов, каждый четверг от 18 до 20 часов. Но это уже ваше дело, а я приглашаю вас в огромный блиндаж, куда нашу роту каждый вечер загоняли, как стадо коров, с приказом носа не высовывать и ни минуты не спать. Вот это и было самое трудное – не спать. Ну, час, два пили чай, курили, трепались, а потом то в одном, то в другом углу раздавался храп, и под общий одобрительный смех на голову храпящего выливалась кружка холодной воды. Смеяться-то смеялись, но с каждым разом все менее жизнерадостно, потому что к полуночи спать хотелось невыносимо, и командиры отделений и взводов охрипли от криков.
Так продолжалось несколько ночей, пока Андрюшке не пришла в голову не просто умная, а потрясающе гениальная мысль.
Скажу без излишнего хвастовства: ребята мы были начитанные. Уточняю: для своего времени, потому что о Достоевском, к примеру, в учебнике было несколько слов, о Бунине и Булгакове ни звука, а Есенина переписывали от руки. Елизавета Львовна, у которой после войны я перечитал всю ее библиотеку, открыть глаза на классику нам не успела. Но зато мы отличались феноменальными познаниями в области приключенческой литературы, здесь мы могли дать ладью вперед любому учителю: Жюль Верн и Джек Лондон, Майн Рид, Конан Дойл из старых выпусков и, конечно, вершина из вершин, Эверест мировой литературы – Александр Дюма. «Трех мушкетеров» мы знали наизусть и могли шпарить от любой фразы дальше и сколько угодно, особенно Андрюшка, который так лихо вызубрил великую книгу, что был единодушно утвержден д'Артаньяном. Рассудительный Вася Трофимов стал Атосом, Костя-капитан – Арамисом, а я за сильный удар правой получил честь именоваться Портосом, Птичка после долгих уговоров согласилась стать госпожой Бонасье, но избегала поцелуев влюбленного д'Артаньяна с такой же изобретательностью, как прелестная камеристка Анны Австрийской.
Ладно, все это было детской игрой, возвращаюсь в блиндаж. Не помню, на третью или на четвертую ночь Андрюшку озарило: а почему бы не заполнить унылые часы похождениями мушкетеров? Мы сочинили афишу: «Сегодня ночью и только в нашем блиндаже! Неслыханные приключения в эпоху Людовика XIII! Мушкетеры против кардинала Ришелье! Коварная миледи! Спешите приобрести билеты, всю ночь работает буфет – ведро воды в одни руки!» Ну, что-то в этом роде, афиша не сохранилась.
И вот часов в десять вечера Андрюшка начал: «В первый понедельник апреля 1625 года… Молодой человек… Постараемся набросать его портрет…»
Как сейчас вижу: сначала подшучивали, перебивали, подначивали, а потом блиндаж притих. Это сегодня в армии все сплошь грамотные, с восьмилеткой, а то и десятилеткой, а в сорок третьем таких по пальцам можно было перечесть. Наше хлипкое пополнение влилось хотя и в потрепанную, но сибирскую дивизию, и на три четверти рота состояла из кряжистых бородачей – охотников, которые в своей таежной глуши и слыхом не слыхивали о королях, придворных интригах, мушкетерских дуэлях и рыцарской любви к прекрасным дамам. И бородачи были совершенно ошеломлены. Как они нас слушали! Разинув рты слушали, очередной ночи дождаться не могли! За «Тремя мушкетерами» последовали «Двадцать лет спустя» («Десять лет спустя» до войны мы так и не прочитали, не удалось достать), потом «Граф Монте-Кристо», «Сердца трех» Лондона и так далее. Я бы еще точнее сказал: слушали нас самозабвенно, ошалело и даже остервенело, стоило кому-нибудь закашляться, как его немедленно выбрасывали из блиндажа. Если рассказчик останавливался, чтобы покурить, к его услугам были десятки кисетов, если хотелось пить – как по волшебству появлялась кружка с кипятком и со всех сторон протягивались кусочки сахара. На нас, шестнадцатилетних желторотых птенцов, смотрели с таким благоговением, с таким чудовищным уважением, как, по сегодняшней лексике, смотрели бы на инопланетян. А что? Мы открывали людям другой, незнакомый им мир – мир великих литературных героев!
А какие драматические сцены разыгрывались, когда каждые два часа проходила смена на посты и к пулеметам! Шум, гам, уговоры, африканская торговля: пайка сахару на десять дней вперед, пачки табаку – лишь бы остаться и послушать. А тут еще стали приходить из других подразделений, начались претензии, даже скандалы и комбат навел порядок: каждую ночь нас передавали в другие роты, а потом и в другие батальоны, и везде повторялось одно и то же.
Никогда в жизни, ни до, ни после, мы с Андрюшкой не были такими дефицитными. Мы охрипли, отощали, нас освободили от всех нарядов и стали откармливать американской колбасой и вкуснейшими консервированными сосисками, которые в обороне получало только начальство. Днем, когда мы спали, от нас разве что мух не отгоняли, оберегали наш сон, будто мы были знатные персоны, а если кто невзначай повышал на нас голос, то вынужден был ретироваться под свист и улюлюканье.
Тогда-то мы и получили благодарности комполка «за поддержание высокого морального состояния личного состава».
А потом нас бросили в наступление, мы пошли на запад, и с каждым боем бывших слушателей становилось все меньше. Бои были жестокие, оставшимся в живых было не до мушкетеров, и слава наша понемногу померкла, тем более что ничем другим мы с Андрюшкой особенно не выделялись – растворились в солдатской массе…
Зато мы впервые и навсегда поняли, как много весит живое и не казенное слово и как важно бывает отвлечь человека от тяжелых мыслей то ли бесхитростным пересказом чужих приключений, то ли чем-нибудь другим, веселым и не слишком глупым. Отвлечь, потому что неотвязная мысль о возможной, через час или неделю, гибели лишает солдата половины его боеспособности. Ну, половины – это на глазок, может, меньше, а может, и больше. А разве в наше мирное время по-иному? Отвлечь, приободрить, дать перспективу – в этом вся штука, нынешние товарищи понимают, как это важно – выпустить пар. Но об этом куда лучше написано у Монтеня, читайте его – не пожалеете, и мне спасибо скажете.
VIII. ПТИЧКА И МЫ
(Сбивчивые воспоминания и размышления)
«Был я ранен, лежал в лазарете, поправлялся, готовился в бой, вдруг приносят мне в белом пакете замечательный шарф голубой»… – Это я по памяти, точно слов не помню. – «Ты меня никогда не любила, если видела – только во сне, голубой ты мне шарф подарила, хоть не знала, что именно мне…»
Когда у меня хорошее настроение, я хожу по квартире и проникновенно реву старые песни. Со вчерашнего дня снова разношу телеграммы, и эту сам себе доставил – от Птички! Хорошо бы, конечно, машину, но Вася торгуется с империалистами, а у Кости-капитана разве что «воронок» выпросишь…
На ловца и зверь бежит! В полночь звонок, на проводе – Вася Трофимов.
– Возвратился со щитом, – бодро доложил он. – Жив? Раз хрюкнул, значит, жив. При встрече получишь блок сигарет с угольным фильтром и шариковый «паркер» с тремя запасками. Вопросы?
– Устал небось?
– Как собака. Ох, и отосплюсь сегодня!.. Чего ржешь?
– Отоспимся мы, Вася, в своих могилах. Завтра.
– Что завтра?
– Отоспишься. В шесть утра Птичка в Шереметьево приземляется.
– Перестань ржать, старое пугало! Не понял, когда?
– В шесть утра, в шесть, га-га-га!
– Инквизитор! Садист!
– Со вчерашнего дня я еще и Квазиморда.
– Чтоб тебя разорвало!.. Когда за тобой заехать?
– Не боишься, что «Московская правда» высечет за злоупотребление служебным…
– Рядовой Аникин! В половине шестого – как штык у подземного перехода! Ясно?
– Ясно, товарищ гвардии сержант.
Птичка-невеличка, радость моя прилетает! Раз и навсегда, чтобы не было гнусных подмигиваний и ухмылок: Птичка – мой друг, понятно? Любимый, сердечный друг – и только. Один, который подмигивал и ухмылялся, три месяца к зубному за мой счет ходил. Договорились?
Не заснуть, голова от впечатлений распухла, расскажу-ка вам про Птичку и всех нас.
Из щебечущей стаи девчонок-старшеклассниц настоящих красавиц у нас имелось две: Птичка и Катя. И тогда не брался, и сейчас тем более не берусь судить, кто из них был красивее, редко в чем другом наш брат бывает субъективнее, чем в таком деликатном предмете, как девичья краса. К тому же наши примы были уж слишком разные: Птичка – маленькая, хрупкая и черноволосая, с точеным и очень серьезным лицом первой ученицы, а Катя высокая, не по годам созревшая, круглолицая и русая; Птичка – гордая и неприступная, Катя – смешливая, донельзя счастливая (студенты под окнами мерзли!).
И обе влюбились, или, по-тогдашнему, «втрескались», в Андрюшку. Почему в него, а не в меня? А черт их знает! Это только учителя нас не различали, а Птичка и Катя запросто. Тогда я этим возмущался, и теперь понимаю, что от Андрюшки исходило нечто такое, что ихнюю сестру волновало; у меня же, как заявила Катя, когда я подкатился шутки ради в качестве Андрюшки, «ток из рук не идет», не обладаю я этим важным источником энергии. Впрочем, я ни в кого особенно и не влюблялся, так, слегка волочился то за одной, то за другой, не огорчался, когда меня выбраковывали, и довольно весело наблюдал за происходящим.
Сначала действие развивалось по Дюма, Андрюшка – д'Артаньян приударял за госпожой Бонасье, то есть за Птичкой, а Вася – Атос за миледи, то есть за Катей. Казалось бы, у Андрюшки никаких проблем, взаимность, но Птичка, человек строгих правил, руки распускать не позволяла, и Андрюшка, организм которого требовал по меньшей мере поцелуев, следуя указаниям уже не Дюма, а природы, переключился на более покладистую Катю: сначала для того, чтобы утереть нос Птичке, а потом вполне всерьез. Птичка гордо приняла вызов и разрешила Атосу, который только о том и мечтал, таскать свой портфель. Словом, Дюма оставалось только развести руками.
Так и завязался этот узелок: Андрюшка – Катя, Птичка – Вася… Вы скажете, детская игра – мушкетеры, любовь, – посмеетесь и во многом будете правы. Но не во всем! Имела та игра продолжение, и не один год. Наша дружба, к примеру, и началась с мушкетеров, и бывает, когда распиваем бутылочку, кто-то вдруг да напомнит д'артаньяновское изречение: «Один за всех, все за одного». И это не пустой звук, могу заверить. Да и с любовью все оказалось далеко не так просто.
Смешно! Сколько десятков лет, вся жизнь почти что прошла, а я, как курица, выклевываю зернышки из вороха никому не нужных воспоминаний. Люблю, грешник, вспоминать, это – единственное право, которое никто и никаким декретом отнять у человека не может. Даже величайший и гениальнейший – и тот не смог, хотя очень того хотел. Ну кто я такой без прошлого? Старое пугало, как правильно указывает замминистра тов. Трофимов. А с прошлым я – ого, меня голыми руками не возьмешь! Вся кладовка полным-полна моим прошлым, и если бы вдруг взять эту кладовку и распечатать… Нет, в самом деле смешно, если кто и нуждается в ней, то наш местный очаг культуры – макулатурная палатка, у которой всегда беснуется очередь ополоумевших от «Проклятых королей» собирателей культурных ценностей.
А было нам тогда по четырнадцать, потом пятнадцать. Война, трагедия сорок первого, молодые вдовы и сироты, надежда и ужас при виде и стуке в дверь почтальона, фронт подполз к Москве и после жуковского чуда откатился на запад, мы возвратились в свои бараки, с грехом пополам учились и становились асами толкучки. Мрачнейший сорок второй, фашисты у Сталинграда и на Кавказе, мама по четырнадцать часов надрывается на заводе, а естество, война ему не война, пробивается в наши отощавшие тела, как травинки сквозь камни, Андрюшка и Катя ходят с распухшими губами, Вася упрямо носит за непреклонной Птичкой портфель… Неужели это все было? «Когда мы были молодые и чушь прекрасную несли…» Все несли, кроме меня и Птички. Она гордо молчала – до тех пор, пока не назначила меня поверенным. Так я вам и расскажу, о чем мы говорили, держите карман шире!
У меня штук двадцать ее фотокарточек, вот она в пятнадцать, тростиночка худенькая, глаза огромные. А вот в семнадцать, в гимнастерке, юбке и сапожках тридцать третьего размера, уж не знаю, где интендант такие откопал. А вот недавняя, я ее со спины сфотографировал: ну, подросток-школьница, в коротенькой дубленочке, вязаной шапочке и полусапожках. Со спины к ней и сейчас подкатываются, очень смешно смотреть, как с удальца улыбка сползает, когда вдруг видит, за кем увязался. Лично я ржу до упаду, и Птичка тоже.
Расскажу-ка про этапы, как мы с чувством пели – большого пути.
В сорок втором Птичка осиротела (отец погиб под Харьковом, мать – медсестра – в поезде под бомбежкой) и переселилась к Елизавете Львовне. Помогала вести вдовье хозяйство и растить балбесов, презирала нас за торговлю, но милостиво принимала скромные дары толкучки. Когда мы с Андрюшкой и Васей, который в последний момент к нам присоединился, ушли на фронт, Птичка поступила на курсы медсестер и уже через полгода оказалась в медсанбате. Помните, как мы отлупили подвыпившего лейтенанта, который ломился к девчатам в блиндаж? Так озверели мы потому, что рвался тот фрукт к Птичке. Вот как тесен мир! Случайное совпадение? Как бы не так! Это только с виду Птичка трогательно-беспомощная, а в реальной суровой действительности ее энергии и силы духа хватит на дюжину железных мужиков: всеми правдами и неправдами прорывалась и прорвалась в наш дивизионный медсанбат. Ну согласно песне, которую мы опять же с чувством пели: «Если ранили друга, перевяжет подруга…» и так далее. Мы в соляные столбы превратились, когда в нашу хату в глухой белорусской деревушке вошла Птичка и, потирая замерзшие ручки, сказала: «Здравствуйте, ребята, чаю бы горячего, сахар у меня есть». Детский визг на лужайке, рев, обезьяньи прыжки, Вася колесом прошелся!.. Рассказал бы вам, как снова началось у нее с Андрюшкой, как я цепным псом торчал у двери, за которой были они; и как срывал на своем отделении ярость сержант Трофимов, – но рука не поднимается, пусть та история так и остается в кладовке.
Полтора года мы провоевали вместе, удачно, мелкими царапинами отделывались; и нам было хорошо, и к Птичке никто не приставал, поскольку мы с Андрюшкой прослыли отпетыми и связываться с нами никто не хотел. А Вася – я ему сто раз в глаза говорил, уже тогда был осторожным, в сомнительные драки не лез, будто предчувствуя, что предстоит ему путь наверх. Ирония судьбы! Не видать бы ему карьеры как своих ушей, не вступись за него Птичка.
Потом были Берлин и мина, и я, пока меня не оглушили наркозом, смотрел с операционного стола на ее залитое слезами лицо. А еще через месяца полтора она в поезде-госпитале сопровождала меня в Москву, и Андрюшка тоже. Находился я, прямо говоря, не в самом лучшем расположении духа, поскольку Андрюшка и Вася меня обманули и не пристрелили («Так договор был, если две ноги, или две руки, или оба глаза!») – нагло оправдывались. Сегодня я за тот обман сердечно благодарен, но тогда, прошу учесть смягчающее обстоятельство, стукнуло мне восемнадцать, был я укорочен и глуп, до Монтеня оставалось еще четверть века, и вся моя примитивная философия сводилась к тому, что дальнейшее существование бесперспективно. Так я довольно тупо думал, скорчившись на нижней полке, пока поезд не подошел к Москве, причем к Казанскому вокзалу, откуда должен был доставить нас в подмосковный госпиталь для тяжелых. Точно помню, что произошло это 25 июня – благословенный день, когда из моей луженой глотки вырвалось первое за два месяца и безудержное ржанье. Впрочем, ржал не я один, а весь поезд, да так, что у раненых осколки повылазили.
Дело было так. Нам вот-вот должны были дать отправление, а Андрюшка спохватился, что забыл отовариться – получить по аттестату хлеб и консервы. Продпункт находился в экзотической башне, до сего дня украшающей площадь у Казанского вокзала. Андрюшка помчался туда – какое там, двухчасовая очередь, столпотворение! Тогда мой побратим Володька-Бармалей (нас одной миной ранило) придумал хитроумный план, который Андрюшка, несмотря на протесты Птички, принял восторженно, без всяких колебаний и сомнений. Он подхватил мои костыли и, перекосив морду от страдания, заковылял в продпункт. Володька был ходячий, пошел следом и видел, как братья-славяне пропустили Андрюшку вне очереди и, сердобольный народ, сочувствовали: «Щенок щенком, а на костылях домой приползает…» Пустив слезу от жалости к самому себе, Андрюшка набил сидор продуктами, поклонился обществу и пошел… забыв у окошка костыли. «Сначала братья-славяне рты разинули, – захлебывался Володька, – опомнились, общий лай, мать-перемать, Андрюшка за костылями рванулся, а ему по шее, по шее!» Дальнейшее мы сами видели: гигантскими цирковыми прыжками на костылях несется к поезду Андрюшка, а за ним, улюлюкая, целая толпа. Праздник святого Йоргена!
С того дня я и начал оживать – от смеху. «Оставьте ненужные споры, я себе уже все доказал»: я навсегда поверил в великую исцеляющую силу смеха. Что там в организме произошло – не знаю, но будто пустой мяч воздухом надули! Поверил, и много лет читал, главным образом, юмор, в кино ходил на комедии, любил веселых людей и, как от вирусного гриппа, бежал от нытиков. Словом, воскрес. Да и сейчас, когда на душе дерьмо, беру томик Зощенко, через минуту-другую хрюкаю, потом ржу – и жизнь становится прекрасной и удивительной. Я и в сорок шестом товарищу Жданову не поверил, собирал, где мог, Зощенко и даже вслух читал в институте, за что был подвергнут разгрому на комсомольском собрании. И шкета своего, Андрейку, воспитываю на юморе. А ведь послезавтра шкет мой, собственный. Жизнь продолжается, уважаемые граждане и гражданки, плюньте на мелкие случаи из частной жизни и хохочите во все горло!
Знай я точно, что сочинение мое никто не напечатает, все изложил бы, как на исповеди: но какой графоман не тешит себя надеждой, что его глупости отольют в металлический шрифт? А вместе с такой надеждой где-то в недрах мозга пробуждаются позорные клеточки внутреннего редактора, который приказывает: это не пиши, а об этом намеком, о том можешь орать во все горло, а о сем молчи в тряпочку. Внутренний редактор вообще бич русской литературы (не я, Чехов сказал), он и сегодня даже в настоящих писателях сидит и перстом указует, чего можно, а чего нельзя. Оправдание, конечно, слабое, но с другой стороны, перед кем мне оправдываться? Разве моя вина, что знаю слишком много рассказанного мне доверительно и чего я не разболтаю, хоть режь меня на куски? Посему я и предлагаю вам довольствоваться куцыми фактами, скудными мыслями и поверхностными наблюдениями.
В одно прекрасное утро, когда уже были присобачены оба протеза и маячила выписка, Птичка пришла на дежурство в том виде, о каком говорят, что на человеке лица нет. Сопоставив факты, я еще до разговора с ней выстроил такую цепочку: а) неделю назад возвратилась из эвакуации Катя; б) за эту неделю Андрюшка ни разу у меня не был; в) зато, наоборот, трижды приходил Вася, который вдруг повеселел и снова стал смотреть на Птичку, как кот на сметану.
К сожалению, вычислил все я правильно. Андрюшка встретил Катю, обалдел – и карусель завертелась сызнова. Никуда не делась та полудетская любовь, а лишь запряталась, как угли под ветками, и чуть «святители дунули да плюнули», как пламя снова вспыхнуло. Пришел Андрюшка, светясь, повинился, а счастливого за его счастье ругать – бесполезнейшее занятие. Повинился он перед Птичкой, легко получил индульгенцию – и веселый, длинный, красивый пошел расписываться с Катюшей. Закон природы: хорошего на всех не хватает, одному выгода – другому убыток, одному хорошо – другому плохо. Иначе не бывает, можешь роптать сколько угодно, но мир не изменишь.
А была тогда Птичка, поверьте, очень хороша собой, попробую описать ее по тогдашней фотокарточке… Нет, не получится, не передаст фотокарточка ни грациозности ее, ни походки, той особой женственности, от которой шалели раненые; темные глаза, умные и чистые, и маленький, чуть вздернутый носик, придававший ей какое-то лукавство, когда она смеялась, и рассыпанные по плечам блестящие черные волосы… Нет, не умею изображать портреты: ну как описать волнами исходившее от нее обаяние, гордую чистоту, без малейших признаков кокетства улыбку?
Был ли я в нее влюблен? Да, был, но не всегда, а лишь в госпитале, и не сразу, а лишь тогда, когда от нее ушел Андрюшка. А может, и раньше был, да не признавался себе в этом? Не знаю, да имеет ли это значение для поверенного? Больше того, для Квазиморды, которого она столько лет знала копией Андрюшки? А это, ребята, фактор суровый, далеко не всякая на мою физиономию могла смотреть без содрогания. Поверенный – другое дело, через несколько лет полвека, как я у нее поверенный, а она у меня. Она за меня в огонь и в воду, и я за нее вторую ногу дам оторвать. Хотя вряд ли, с ногой я нужнее. И хватит об этом.
Ничего не получилось с Птичкой и у Васи. А любил он ее по-настоящему, до тоски и воя, но достойно любил, без унижения. Вот кто, собака, всегда хорош собой был, девчонки сами на шею вешались. Как мужик он был поинтереснее моего братишки, и не такая долговязая дылда, и скроен получше, и глаза синие-синие – а не получилось, потому что Птичке нужен был Андрюшка, и никто другой, а почему, нам понять не дано, тайна сия велика есть. И об этом тоже хватит, все мы, кроме Андрюшки, пока что живы.