Текст книги "К вечеру дождь"
Автор книги: Владимир Курносенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Сделали мы круг над больницей, вертолет гудит, трясется, а летчик пальцем показывает – гляди, «скорая» в ворота заезжает. Гляжу, и правда, она маленькая, похожа на белую личинку, а корпуса – как спичечные коробки. Я хоть и второй год заведую, не на один десяток вызовов слетал, но почему-то никогда вот так не смотрел. Сверху. Было странно – они там ходят, шевелятся, и главный врач, и Ольга Лукьяновна, и чего-то им надо, и такие сложные отношения… Но потом я про это забыл, а вспомнил вдруг фамилию хирурга, к кому мы летели. Савчук. Я еще в карте вызова сверился – Савчук. И тут меня осенила догадка. Вернее, догадка осенила меня раньше, когда я смотрел на «скорую» и на спичечные коробки, но тут она просто стала уверенностью. Это Савок. Мой одногруппник, можно сказать, товарищ, шесть лет ноздря в ноздрю. Господи, неужели, думаю, Савок?! Почему-то обрадовался. Правда. Мы и дружны-то с ним особенно не были, он вообще ни с кем не дружил из наших, но все-таки, все-таки… Савок! Стал я вспоминать, стал думать о нем. Кем, думаю, он сейчас? Районная, значит, больница, заведующий, коек сорок, резекция желудка – потолок, да и то, если анестезиолог есть, да и то, если толковый. Но и почет, конечно, благодарность, мясо, молоко, квартира. Знаем, сами живали. Поди, еще и машина и… Ах да! У него ведь Ирка! Господи, как же я забыл. Ирка. Это же целая поэма. Ирка и Савок. Савок и Ирка. У нее метр семьдесят, минимум, щеки помидорами, одной рукой арбуз может сверху поднять. А он, помню, пришел на первом курсе – маленький, тоненький, пушок на губе – мальчик, да еще маменькин, тютя. А мужики у нас и после армии были – хохмочки, хлопать его по плечу: «Савочек!» Он, правда, руку с плеча снимал и в сторонку отходил; молча. А потом уж заметили – не мигает. Ирка и заметила. Это, оказывается, признак индусских богов, когда они являются среди людей в человеческом облике. Ирка сама была из деревни, но интересная, в общем, баба.
Тогда же, на первом курсе, на уборке картошки случилась одна вещь. Мы поймали полевого мышонка и гоняли его по кругу, как волейбольный мяч, – от одного к другому. И вдруг в круг ворвалась Ирка и давай нас отталкивать и чуть не реветь. Жалко ей. А Юрка Дорогов возьми и наступи на него сапожищем – кончай, мол, эти сопли-вопли. Закрыла Ирка лицо своими ручищами и ушла. Ужинал Юрка с синяком под левым глазом, и с Савком они так до самого диплома и не разговаривали.
На втором курсе Савок вдруг начал расти. Я так думаю – из-за Ирки. А на третьем на танцах в общежитии он пригласил ее на танго, и через месяц они поженились. Первый брак был в нашей группе. Родители Савка Ирку не одобряли, и свадьбу мы гуляли в общежитии. Потом Савок снял какую-то халупу за тридцать рублей в месяц и ходил дежурить санитаром в больницу, но к старикам они так и не пошли.
Еще помню, не ходил он на лекции по политэкономии. На лекции нас загоняли. Три пропуска – снимут со стипендии. Савок не ходил. Учится хорошо, снимать вроде не за что. Вызвали в комитет комсомола – почему? Он говорит: считаю достаточным для сдачи экзамена учебник. Сказал, дурак, и насмерть обидел нашего преподавателя по политэкономии, безвредного, в общем, мужика. Правда, в этот раз тот просто озверел. Савок сдавал ему трижды. Сняли его со стипендии, но на другой год он все равно ходил только на те лекции, что хотел. Хоть ты его убей. А Костяной, по-моему, так просто боялся его. Может быть, потому, что, если не считать Ирки, он был единственным в группе, кто действительно прочел «Записки врача».
Насчет Савка прорезалась у меня в те годы одна мысль. Откуда, думал я, в таком шибздике, такая силища? А вот откуда. Он был т е м, к е м с а м в и д е л с е б я и з н у т р и. Понимаете? Взгляды других его не волновали. Он не хотел нравиться. Может быть, только Иркин взгляд он еще и чувствовал. Да и то, думаю, по совпадению.
Встретила меня сестра. Ведет. Вижу, больница старая, переделанная из какого-то дома, но чисто, в хороших руках – в этом-то я разбираюсь. В ординаторской за столом сидит Савок, пишет. Увидел меня, узнал, улыбнулся. А я аж растерялся. Он-то это он, но и не он. Мужичище. Ростом, правда, не так чтоб большой, с меня, но – плечищи во! шея жилистая, глаза как пули. Здравствуй, говорю, товарищ Савчук, вот прилетел на помощь. Звал? Он, вижу, в самом деле рад, руку мою не выпускает, покраснел даже. Как, спрашиваю его, вы тут поживаете на деревенских харчах, сколько коек? А он: посиди, Саша, перекури, сейчас я тебе все расскажу. А сам вроде мимо меня смотрит. Тут Ирка заходит – она-то не изменилась, может, похудела маленько, но щеки красные, те же. Заулыбалась мне, потрогала за плечо, Саша, ты? к нам? оперировать? А я, говорит, все думала, кого, кого пришлют… Иди, иди, посмотри его, Саша. И заревела. Да, думаю, семейка! Лучше бы к чужим людям, к незнакомым – там хоть морду ящиком не надо делать.
В палате мальчик лет восьми, белый, пульс, естественно, живот, есть, есть… Есть, говорю, ребята, перитонит, правильно вы решили. Давно операция-то? Нет, неделю назад, отвечает Савок, а сам, вижу, тоже бледный. Испугался. Боится, видать, скажу я что-нибудь – самолюбивый! Вообще-то, в последний раз на конференции Суркин сказал – за осложнения после аппендицита гонять будем беспощадно. Вплоть до лишения права оперировать. Я, собственно, и доклад на обществе по этому поводу делаю – «Осложнения аппендэктомий за 19…—19… и их оперативное лечение». Плохо, конечно, что говорить, обстоят дела в этом вопросе. Главное, нет преемственности. Аппендикс удаляет один, а осложнение оперирует другой. Заведующий, как правило, или из нас, областных хирургов, кого-то вызывают. Потом не знаешь, с кого спросить. Кто виноват. Валят обычно на первую операцию. А кто не знает, что даже самая-пресамая операция может дать осложнение! И все-таки я понимал сейчас Савка. Еще бы! Вернулись мы в ординаторскую, посовещались. А чего совещаться? Оперировать надо. Все согласны. Наркоз дает Ирка, решили – справится. Она акушер-гинеколог, но оба они с Савком анестезиологию освоили, проспециализировались. Так что наркозы она ему, а он ей.
Пошли срединным разрезом. Гной. Кишочки красные, фибрин. Настоящий, в общем, перитонитище. Мыть. Сушить. Савок оперирует, я крючки держу. Вначале он мне предложил, но я отказался. Зачем же?! В таких случаях, я ведь объяснил уже, лучше уступить автору. Сам делал, сам и отвечай, расхлебывай. А не дай бог, помрет мальчик? Зачем мне лишний грех на душу? Мне своих хватает. Если бы Савок салага был или там плохо себя чувствовал – другое дело. А так – зачем?
Оперировал он хорошо. Медленновато – мы быстрее работаем, – но для районного хирурга – хорошо. Убрал, помыл, все чисто – все как надо. Причины для перитонита мы не нашли. Занесли, наверное, в живот при первой операции руками. Все-таки районная больничка, антисептика – так… Не повезло, в общем, мальчишке, и все. Бывает. Правда, Савок переживал сильно. К концу операции, вижу, совсем медленно шьет и белый, как маска. То сестра все его от пота вытирала, а тут – высох. А Ирка свой аппарат не может бросить, глядит на него, шары вылупила и взглядом держит. Но он справился, оклемался немного, закончили мы, вышли. Я его успокаиваю, ты чего это, Женя (его Женей зовут), все ведь хорошо, ничего тебе не сделают, а я подтвержу. Спасибо, говорит, за помощь. Сколько, думаешь, ему антибиотиков надо?
Сидим за столом, пишем назначения, заходит Ирка, берет Савкову голову и кладет себе на грудь. Ну, думаю, психи, пора от этой компании отрываться. Жаль, вертолет улетел. Когда, спрашиваю, от вас автобус уходит? Успею, зря, что ли, звонил, ждут ведь. А Савок: останься, завтра еще и поглядим, а сейчас к нам пойдем, чаю… Э-э, думаю, братцы, чай, кофе, – кефир еще предложи. Нет, говорю, поеду. Меня больные ждут. Тут Савок на меня посмотрел, а потом отвернулся, вроде рукой махнул. Потом-то я понял, что это для меня значило, а тогда не обратил внимания. Нет, спрашиваю, у тебя детских катетеров – мочу выводить, деду одному. Есть, говорит, два. Один у Женьки стоит, а другой могу отдать. У какого, спрашиваю, Женьки? У прооперированного, что ли? А он опять смотрит на меня и молчит. И глаза не мигают. Сходил, принес катетер.
На станцию Савок меня проводил. Идем, молчим, Он, вижу, хмурый и какой-то растерянный, что ли… Зря, говорю, ты расстраиваешься, все хорошо будет. А он: как, говорит, думаешь, гнойный ты хирург, если бы Пушкина мы с тобой оперировали – выжил бы он. У Пушкина перитонит, говорю, был – пуля толстый кишечник повредила. Злая штука, мог и помереть. А ты бы, говорит, стал его оперировать? Вряд ли, отвечаю. Без меня нашлись бы. В Москве, в Киеве… А ты, спрашивает, ты? Я бы, говорю, отказался. Посмотрел он на меня опять этак, не мигая, и ничего больше не сказал. Потом уж гляжу из автобуса, стоит – не шевелится. Действительно, думаю, прямо тебе индийский бог. Ну и бог, думаю, с тобой. Адью.
А дня через три позвонил я туда по телефону. Все-таки волнуюсь – как? А мне говорят – мальчик умер. Вот-те на! Я сразу даже не поверил: хорошо ведь, знаю, сделали. А потом, думаю, слава богу, отдал я тогда Савку скальпель, уберег господь! А как, спрашиваю, фамилия-то мальчика, я хоть запишу, не успел тогда в спешке. А мне – голос у сестры задрожал – Савчук, говорит, Женя, а вы, говорит, вы… И трубку положила.
Такая вот вышла история.
А я ведь помню, как Ирка беременной ходила.
МАЛЬЧИК НА ПОЛОТЕНЦЕ
Городской пляж; грязная, тихая речка… На берегу, на зеленом махровом полотенце лежит мальчик. К посиневшей губе прилипла хлебная крошка. Мальчику сгибают руки и ноги, прижимают их к туловищу, давят на грудь, на живот, переворачивают вниз лицом и снова на спину, трут кожу, приподнимают за ноги… Он лежит вытянувшийся и безразличный.
А сверху, с улиц, которые выходят к реке, бегут, задыхаясь, растрепанные бледные женщины. Они не знают, кто утонул, и каждая выкрикивает какое-то одно имя. Коля… Федя… Феденька!.. Сережа-а-а!!
Суббота
ДОМА
Я проснулся. Между штор в глаза светило солнце. Я подвинулся и полежал так еще минут пять, с закрытыми глазами… Нет, похоже, заснуть уже не выйдет.
Мы ходили купаться с отцом и с мамой, и мне было десять лет, когда это случилось, и вот уж лет двадцать, а он, этот мальчик, все снится мне иногда, и снова я боюсь, ничего не понимаю: и что надо делать, и как. Будто и не жил я потом все эти годы, будто ничему не научился. Впрочем, дело было не только в этом сне. Вчера, то есть сегодня еще утром, сразу после ночной смены меня позвали к Ирине Семеновне, это главный наш врач, и Ирина Семеновна сказала:
– Садись! Садись, Василий Васильевич, и не волнуйся, ругаться я не буду.
– Что ж тогда? – спросил я. Я хоть и не сильно волновался, но все-таки, кто его знает, дело такое, начальство.
Она засмеялась.
– А если я хвалить тебя вызвала? Не можешь себе такое вообразить?
– Ну, почему? – сказал я. – Могу… Бывает.
– Бывает, бывает. – Она вытерла платком толстое свое лицо. – Хочу сделать тебе предложение, – и опять заулыбалась. – Ты сколько лет у нас работаешь? Три? Четыре?
– Четыре года. Почти.
– Ну вот. Для «скорой» это солидно. – Она внимательно и серьезно на сей раз на меня взглянула. – Мы тебя решили назначить заведующим четвертым филиалом. Как? Потянешь?
– А Нина Петровна как же?
– Нина Петровна уходит на пенсию.
Я пожал плечами. Видимо, на моей физиономии не отразилось того, что ей хотелось увидеть.
– Не накатался еще? – нахмурилась она. – В понедельник с утра я должна подать кандидатуру в горздрав, а ты подумай! На оперативке скажешь. Или, если что, диспетчеру передать. В понедельник… Ты хорошо подумай.
И улыбнулась снова. Вообще-то, тетка она хорошая. То есть как человек, конечно.
– Хорошо, я подумаю, – пообещал я.
Вот так было с утра. А теперь я спал, и мне снился этот мальчик, и, я думаю, не зря же, потому что зря, я считаю, вообще ничего не бывает.
Да, думал я теперь, лежа с закрытыми глазами в постели, все-таки заведующий филиалом – это да! Это начальник. Люди, машины… Сила, власть. Ответственность, как любят говорить. Отец, конечно, порадуется, мама.. Томка засмеется – утю-тю-тю! А вообще неплохо, и квартиру, может, побыстрее дадут, и уважение…
Время было возле двенадцати. Полдень. Конечно же, я не выспался, но заснуть, ясное дело, тоже не удастся, как же, столько новостей!.. Я вообще плохо днем сплю. Это, видимо, от отца. У него тоже всю жизнь работа сменная, машинист электровоза, а спит, по сути дела, только ночью, в следующую после дежурства ночь. А это – плохо. Спать нашему брату надо в любое время и в любом месте. Ну вот, я все-таки встал, раздвинул шторы и прошлепал босиком в ванную. Ишь какое солнце-то, не подумаешь, что март еще только.
Мама на кухне готовила обед, оттуда пахло. Я помылся, почистил зубы и вышел к ней.
– Ну, выспался? – Она жарила на сковороде беляши с картошкой, любимое мое блюдо. Если с молоком…
– Поспал, поспал…
Ел беляши, припивая молоком (за молоком мама сходила уже), и думал: сказать ей или не сказать. Все же ей приятно будет.
Но выдержал. Подумаю еще.
Потом я пошел прогуляться.
Солнце светило, но снег еще и не думал таять. Он был грязный, истоптанный, а все же живой, и пахло от него снегом.
Я шел потихоньку, пиная перед собой ледышку, и думал: или мне заделаться начальником?
Потом в гастрономе попил молочного коктейля (вкусная вещь до невозможности) и опять двинул по улице, с той же даже ледышкой. Было два варианта: пойти на вокзал, поглядеть на поезда, к отцу, может, заглянуть в депо или в кино. И, проходя мимо кинотеатра Пушкина, встретил Гешу Ускова, что и решило дело в пользу все-таки кино. Геша парень из соседнего дома и работает тренером по гимнастике.
– Хочешь анекдот? – как обычно, спросил он.
Я кивнул.
Анекдот смешной, мы с Гешей громко и долго хохочем. И это нам обоим приятно. Потом Геша уходит. У него такой стиль: встреча, анекдот, бешеный смех публики, легкий уход. Я это понимаю, и это мне тоже нравится. Хотя, думаю, нас у него много. Слушателей таких.
Ну вот, после Геши я решил все же – в кино.
Наш кинотеатр я люблю. Ходил сюда еще на «Васька-трубачка и его товарищей», и на «Чапаева», и на «Великолепную семерку», и на «Не горюй!» И на стенах в вестибюле всегда, помню, висели фотографии – Крючкова, Алейникова, Юматова, и потом Тихонова времен «Дело было в Пенькове», и потом, не так уж давно, любимого моего артиста Павла Луспекаева… «Да ты подлец!» – в ужасе говорил он Чичикову, когда был Ноздревым, и это, по-моему, было гениально. Фотографии меняются, некоторые лица стареют, появляются более поздние фотографии, – и Крючкова вон уже другая висит, и Тихонова, а вот Алейникова и Луспекаева уже не изменятся. Всегда такими будут.
И оркестр тут я тоже знаю. Сейчас его нет, рано еще, а с четырехчасового он выйдет в своих фраках и чинно рассядется по стульям, и выйдет певичка, ломая губы, будет петь, и все то же будет у нее в песнях Слово, и все с тем же выражением романтической страстной печали, хоть и немолода ж она и не привлекательна… Но все равно, все равно.
Я купил мороженое и прошел в зал.
Люблю вот так сидеть в пустом зале и смотреть, как он потихоньку наполняется. И какие лица, и как себя держат… На сей раз народу было мало, но фильм оказался хорошим. Старый, французский – про женщину, которую все как бы обманывают, обманывают, а она не замечает, все не хочет замечать. И в конце концов оказывается правой. Очень, по-моему, хорошо! Каким, мол, видишь человека, таким он и будет. Если, конечно, любишь его. Я вышел из зала и встал в очередь в предварительную кассу. Куплю, думал я, на вечер им всем: и Томке, и отцу, и маме. Пусть поглядят, порадуются… Но пока стоял (очередь длинная), перерешил. Одной, решил, Томке куплю и себе. А то она не любит, когда мы в кино не вдвоем. Хотя к родителям моим, несмотря на общую нашу квартиру и жизнь, относится хорошо. То есть мне нравится, как она к ним относится.
А когда очередь моя подошла, я все-таки купил четыре билета, – пусть! Отец вечером, мама сказала, свободен, и я тоже свободен, вот, хоть раз в год, всей семьей и сходим в кино. И вообще захотелось, вдруг.
Фильм всем понравился, даже отцу.
Сидели вечером потом в кухне, ужинали и обсуждали.
Тут я и сообщил про предложение Ирины Семеновны. Так и так, сказал я, вы все ругаетесь и не верите, а вот, мол, сына вашего ценят, и даже… И прочее, и прочее.
Мама вся заулыбалась, не смогла не показать, не сумела. Засуетилась сразу, ушла, пришла и на отца посмотрела так, будто он в чем-то виноват и «всегда ему надо…». И похлопала меня по руке, это у нее высшее одобрение.
– Что же ты решил? – спросил отец. Он тоже был, конечно, рад, но напускал хмурость и серьезность. Такие, мол, дела, – дела серьезные, и решать их, мол, надо не с кондачка.
Я пожал плечами. Ничего, дескать, пока еще не решил.
– Ох, соглашался бы ты, Васька! – сказала мама. – Ну, что у тебя за жизнь! Ни поспать толком, ни поесть, а ведь уже не мальчик, тридцать скоро лет! – Она даже протянула так: «ле-е-ет!»
– Так! – сказал я и посмотрел на Томку. – А ты что скажешь, Тамара Игнатьевна? – хотя, что Томка-то скажет, я примерно знал.
Она улыбнулась. Ничего вот не скажет. И все.
На том и закончилось обсуждение проблемы.
Отец с мамой ушли в свою комнату, а мы в свою.
– Ну, так что? – все-таки еще спросил я. Мы уже лежали с книгами в руках, и Томка даже читала.
– Решай, – сказала она, положив книгу на одеяло и глядя вверх, в потолок. – Решай сам. Мне и так все нравится… Только чтоб потом не жалеть. Понял? Если откажешься.
И засмеялась. Хг-м-м… Есть у нее такой смешок.
А потом обняла меня.
Воскресенье
ВЫЗОВ 1-й
Мужчину зовут Мишей. Имя это выколото синим на худой руке, которую я держу в ладонях. Я ищу пульс, слушаю сердце, смотрю зрачки, проверяю роговичные рефлексы… Я снимаю с Мишиной шеи петлю из брючного обыкновенного ремня – под кадыком обнажается голубоватая вдавленная полоска – странгуляционная борозда. Через марлю, чтобы не скользило, я вытаскиваю Мишин язык, вставляю воздуховод и делаю несколько выдохов, рот в рот, воздух из моей груди – в его легкие. Потом я давлю на грудину – раз, два, три… а Маша, мой фельдшер, дышит в воздуховод.
Работаем, работаем.
И время уходит, и я решаюсь.
– Давай! – говорю я Маше.
Маша подает шприц с длинной иглой. Это адреналин. Руки мои маленько трясутся… Вкалываю в кожу, вот край ребра, провал! – неужели попал? И снова ладони на грудину – дави, дави.
Сколько прошло? Одна? Две минуты?
Стоп! И я чувствую, чувствую тот единственный момент, после которого – надежда. Вот! Вот оно!! Вздрогнуло и тихо-тихо застучало сердце. Вначале быстро, будто сбиваясь, потом медленнее и громче.
Два вдоха… Ну, Миша! Еще… Еще один.
Господи, думаю я, неужели я сделал это чудо? Только не спешить, только теперь не торопиться!..
Делаем укол за уколом, подсоединяем кислородный баллончик, и потихоньку я начинаю успокаиваться и осмысливать окружающее.
Ничего себе начало!.. Будет, будет теперь дежурство. Есть такая железная примета: какой первый вызов, такое и дежурство. Если, мол, первый вызов на седьмой этаж, то и все дежурство будешь таскаться по лестницам, а если на первый – лафа!
В углу, на табуретке – Мишина жена.
Молчит, в окно смотрит… Конечно, там сейчас интересно.
Разумеется, разумеется, поступок этот Мишин в первую очередь против нее. К ней.
Я задаю ей несколько вопросов. Тех, что положено.
Она вяло отвечает. Глаза сухие.
Да, да, четверо детей, да, да, он неврастеник, психопат, да, пил… Ага, ревность! Да, и ремень этот ревность.
Мы отвезли уже Мишу, куда надо, мы получили уже другой вызов, а я все думал про это дело. Про ревность.
Если я сделаю то, за что Томка станет меня ревновать, то она тогда сможет сделать то же самое. Будет иметь такое право. Морально, конечно. А я тогда умру. Во всяком случае, мне будет плохо. «Как же, – подумал я, – как же я позволю себе то, чего не позволяю ей? Это же будет не… справедливо!»
– А хочется? – спросил я себя.
И ответил: нет!
(…Ну, почти нет.)
Вот так вот! Такой оказался счастливчик.
Ну, а если бы я был, скажем, как Миша, если бы был болен или еще что-то, похуже, что тогда? Как бы тут?
Этого я, конечно, не знал.
Чужую беду руками разведу, а руки-то коротки.
ВЫЗОВ 2-й
Второй вызов был на Воровского, недалеко от нашей станции. «Плохо с сердцем».
– Как у нас со шприцами, Маша? – спросил я.
– Нормально, Василь Василич, – сказала Маша. – Много!
И улыбнулась мне через окошко.
Мы с ней «катаемся» в разных отсеках. Я в кабине, а она в «салоне», там, где стоят носилки, где перевозятся больные и где сильнее трясет. Так уж положено. Так уж положено, что я зову ее Машей, а она меня по имени-отчеству, хотя я ее младше и, наверно, даже глупее. Но так положено, и я не считаю себя мудрее того, кто так положил. Потому и еду в кабине и зовусь Василь Васильичем.
Не всегда мы дежурим с Машей, по-разному попадает, но когда с Машей – я рад. С ней хорошо.
На первый взгляд Маша не производит впечатления красивой женщины: полная, курносая, с раздвоенным таким носом, блондинка. Крашенная луковичной кожурой. Лет тридцати восьми. На центральной станции у нас она уже лет десять. И все ее любят, всем с ней нравится, все зовут ее Машей. И санитарки, и шоферы, и врачи: у нее хороший голосок, и она вечно поет. Частушки поет, разные песни, и даже романсы. Анекдоты пикантные рассказывает без малейшего смущения.
Раскроет входную дверь, перевалится этак боком через порог и скажет: «Привет честной компании!» И все улыбаются, и все ждут. Сейчас Маша выдаст. И Маша выдает. Иногда хорошо, иногда не очень. Когда устанет, особенно. Но вот за это-то «не очень», мне кажется, ее и любят больше всего. Блестящих-то остроумцев люди как-то побаиваются. Надежды на них мало человеку.
Да!.. и тут я делаю сентиментальное отступление, – муж у Маши болен раком легкого, и это даже мало кто знает, хотя у нас особенно такие вещи не скроешь. Еще у нее две дочери-школьницы, и живут они все в одной комнате, в коммуналке.
Вот кому квартира-то нужна!
Ладно.
На высокой никелированной кровати лежит пожилой мужчина – маленький, худенький, печальный.
– Проходите, доктор, садитесь…
Я прохожу, сажусь.
– Ну, что случилось? – в карьер с места начинаю я. – Что вас беспокоит?
– Спасибо, доктор, – тихо говорит он. – Мне уже легче. Я тут капелек выпил без вас. Не хотелось вызывать. Хозяйка вон!
Сбоку от меня кивает женщина в платочке, хорошая женщина, с хорошим лицом.
– Ну и хорошо, – говорю я, вынимая фонендоскоп, хотя мне уже маленько и стыдно за свой тон. – Давайте-ка все же послушаем.
Он садится, стаскивает майку и будничным голосом говорит:
– У меня, доктор, пуля в мышце сердца.
– Что??
– Пуля у меня, доктор, пуля в сердце сидит, – еще тише повторяет он и улыбается.
Я продолжаю смотреть на него, ничего себе, думаю я, ничего себе, а он приподнимается и берет с полки конверт с рентгеновскими снимками:
– Вот, посмотрите-ка.
Я смотрю. Действительно, в мышце правого желудочка заметно инородное тело, продолговатое и округлое, как колпачок от авторучки.
– У меня, доктор, немецкая пуля, – рассказывает мужичок, – одиннадцать грамм. Наши-то были девять грамм, а немецкие – одиннадцать.
– Да как же вас ранило? – все удивляюсь я.
– Обыкновенно, как… Я, товарищ доктор, был командир взвода автоматчиков. Ну, бой идет. Тут нашему танку одному люк заклинило. Танк горит, а танкисты люк не могут открыть. Мне комроты и говорит: иди, Афоня, помоги открыть. Ну, пошли мы… Только я на танк стал залазить, она меня и нашла.
– А дальше?
– Дальше… Да что дальше. Очнулся, ребята меня на носилках волокут. А у меня изо рта кровь с пеной. Привезли в медсанбат… Лежу, а доктор мне со спины колет и тут же режет.
– Без наркоза? – задаю я глупый вопрос.
– Без. Тогда ведь не так, как сейчас. Ну, вот… Я лежу, значит, кровь у меня изо рта текет, а он шебуршит. «Достал?» – спрашиваю. «Достал», – говорит. «Покажи!» – «Нет, – говорит, – тебе нельзя показывать».
А потом, в госпитале уже, я там три месяца лечился, мне профессор сказал, у тебя, мол, Кузеванов, пуля в сердце сидит. Но, говорит, коли не будешь вниз головой нырять и вообще беречься будешь, до шестидесяти лет проживешь.
– Стало быть, прав оказался профессор?
Мужик улыбается:
– Мне еще пятьдесят девять.
Мы смеемся вместе… Потом я слушаю его сердце: оно бьется тихо, как-то неполно, и мне кажется, я чувствую, как мешает ему сокращаться одиннадцатиграммовая эта пуля.
– Вы еще долго проживете, – говорю я ему.
– Долго-то долго, а вот старуха моя недовольная. Я, говорит, работаю, больше, чем твоя пенсия, получаю, а ты что, дескать, за мужик?! Она у меня молодая, старуха-то.
Слава богу, жена Кузеванова вышла, ее с нами нет; я тихо говорю Маше, что надо сделать, смотрю, как набирается в шприц лекарство, и слушаю.
– Когда с войны-то пришли, нас, мужиков, мало было. Девки табунами за нами ходили. Ну, я ее и обманул. Четыре года не говорил про пулю. Дай, думаю, привыкнет сперва. Потом сказал. Она ничего… Хорошо жили. Теперь вот недовольна.
ВЫЗОВ 4-й
Интересный был вызов.
Старик, лет почти под восемьдесят. Кожа вся в красной точечной сыпи, и тяжелый…
Урологический сепсис. Мрачная вещь.
Я его осмотрел и свои соображения высказал. Дело в том, что сын старика, сам уж немолодой, – терапевт, зав. отделением в городской больнице. И на столе тут же рецепты, много, и, между прочим, один, я заметил, подписанный одним нашим известным молодым профессором хирургом. Новый такой резервный антибиотик.
Высказал я свои соображения, а сын-терапевт внимательнейше их выслушал и меня поблагодарил. Искренне и серьезно. И сам высказал такую мысль: простой, мол, врач «Скорой помощи» может иной раз дать совет, какой и не снился другому профессору.
Я понимаю: утопающий хватается за все, но сперва мне даже показалось, уж не издевается ли он надо мной. Но – нет! Не издевался он, хотя ничего дельного я в самом деле не посоветовал. Видно, и участие просто даже и для заведующих отделениями не так уж мало.
А по дороге на станцию (мы ехали обедать) я думал, что хуже всего – это когда не знаешь, что делать… Вот, например, дверь, а за дверью старуха. Она вроде и не помирает пока, но и родственники с дачи приедут и отопрут ее только завтра, и у нее вот ноги отказали, встать не может, в туалет не может сходить. Она и просит, чтобы двери взломали, и боится, отвечать ведь придется, и так из-за нее столько хлопот… И вот я приехал, соседки вызвали. Милиция для такой ерунды ехать отказывается, дежурный слесарь не отвечает, – что делать? И тут я решаю так: если что-то делать, что-то и будет. Само оно не сделается… Без меня. А я для того и есть – делать.
Так я себя успокаивал. Занесло, мол, у ручейка русло, а я вот его освобождаю…
Вообще-то по такой логике и дров вполне можно наломать.
После обеда я позвонил домой.
Воскресенье, все мои дома. Даже отец.
– Ну, как, – говорю, – жизнь на шхуне?
– Хорошо, – отвечает Томка. – Ты чего там со своей карьерой решил? А?
А я, честно говоря, и забыл. Про карьеру-то.
– Сейчас, – говорю. – Сейчас начну решать.
– Ва-сенька, – говорит Томка, – Ва-а-сенька!
Это у нее манера такая. Сказать словами не может, так она голосом. Когда вот таким голосом, значит, хорошо ко мне относится. Значит, увидеть бы ей меня.
Я тоже улыбаюсь, тоже слабенький, люблю, когда любят.
Томка моя – медсестра и работает в детском отделении.
Веселая, дети ее любят, ну и я с ними. И мама моя ее любит, и отец. Только все боимся, как бы она меня, такого труженика, не бросила. Я ведь – через сутки сутки, а то и чаще. И не из-за денег (хотя и они не лишние, понятно), а просто вечно не хватает, кому дежурить. Просят, а я соглашаюсь. Да и… хочется, честно говоря. Привык, наверно. А то пресно как-то. Раньше я боксом занимался (пятьдесят семь килограммов, полулегкая весовая категория), и когда бросил, все не мог успокоиться, скушно все было жить. А тут… В общем, жить так, чтобы холодок в животе чувствовать, так я решил. Пока силы, конечно, есть. А придет время – другим место. А пока мы, пока я. И Томка, хоть и боимся мы за нее, никуда от меня не убежит. Она ведь там, в детском-то, тоже не носочки вяжет.
ВЫЗОВ 5-й
Потом была пауза, а после интересный вызов – в драмтеатр.
Кстати, в паузах тоже бывает интересно. Сидишь, слушаешь, треп идет, врачи, фельдшера, а то и шоферы от домино оторвутся… У кого, что, когда. Слушаешь, и общая картина жизни яснее, и место твое в ней легче как-то понять. А то все «мне», «меня», «мое», сплошной один эгоизм, как говорила Шарлотта Корде. Будто у мира только и задача выковать тебе счастье или несчастье. Только твоей тарелочкой с голубой каемочкой он и занят.
Ну вот, едем в драмтеатр. Дядя Федя (он сегодня с нами) матерится потихоньку, не любит такие вот «аристократические» несчастья – в ресторанах, в театрах, в высоких учреждениях. Считает, мы народу должны помогать, простому. А что же, говорю я, а в театр народу не ходить, что ли? Молчит, но вижу – не согласен. Народ работает, написано на его лице, не до баловства ему! Он вообще странный мужик, дядя Федя. На фронте он тоже был шофером, но больше как-то по тылам, на передовой почти и не пришлось, но вот, например, маршала Жукова почитает за первого из всех на свете людей. Или вот лет пятнадцать уж назад ему желудок резецировали, по поводу язвы двенадцатиперстной, так того хирурга, оперировавшего его, он тоже слишком даже уважает, а других… И как только не ругает он иногда нашего брата, особенно если откажут и больного не возьмут. Хоть и справедливо, бывает. Меня он тоже не очень уважает, потому я для него салага. Единственное, что вызывает в нем некоторое ко мне снисхождение, это то, что я не курю. Ребята у нас иные курят, так, он их из кабины гонит, хоть у них же считается подчиненным. Вообще мужик он странный, но не плохой. Зубы впереди желтые, плоские, как у коровы, с площадочками такими. Это потому, что коренных у дяди Феди нет, и жует он вот этими, резцами. И хоть улыбается он редко, улыбнется – не удержишься, развеселишься, такие симпатичные у него зубы.
Ладно. Приехали в драмтеатр.
Идет второй акт, в фойе пусто. Гардеробщицы, как совы на ветках, дремлют, а нас встречает молоденькая девушка и просит подождать. Ждем. И вот из женского туалета выходит еще девушка, постарше первой, – высокая, красивая, спокойно так, невозмутимо красивая, что и было, конечно, самым страшным в моей, как говорится, молодости. С открытым выходит ртом. Ага!.. Это я понял сразу: вывих нижней челюсти по причине зевоты!