355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кантор » В поисках личности: опыт русской классики » Текст книги (страница 9)
В поисках личности: опыт русской классики
  • Текст добавлен: 17 августа 2017, 23:30

Текст книги "В поисках личности: опыт русской классики"


Автор книги: Владимир Кантор


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

VII. ГЕРЦЕН, ЛИТЕРАТУРА, РЕВОЛЮЦИЯ

Явление Герцена – одно из самых интересных и проблемных событий русской культуры прошлого века. Своим творчеством, своей судьбой он задаёт историку культуры, да и просто внимательному читателю столь много вопросов, что охватить их все в пределах небольшого объёма не стоит и пытаться. Однако если нам удастся вычленить центральный вопрос, стержневую проблему творчества Герцена, то все другие темы и проблемы его творчества невольно будут освещены светом центральной проблемы.

Пожалуй, более всего Герцена мучил вопрос о возможности революционного преобразования России и роли литературы в этом процессе. Но что Герцен понимал под революционными преобразованиями и при чём здесь литература?

Мы вроде бы знаем, почти не сомневаясь в том, что все великие русские писатели боролись с самодержавным гнётом, при этом в школе ещё нам как бы намекали, что их творчество было едва ли не прямым участием в революционном движении, прямым призывом к свержению царизма. Разумеется, подростка могло смутить, что и Гоголь, и Достоевский, и Толстой, и Гончаров, и Лесков придерживались взглядов скорее консервативных, но об этом говорилось скороговоркой, сквозь зубы – и антиномия эта разрешения и примирения в нашем сознании не находила. На одной полочке лежала революционность великих русских писателей, на другой – их консервативность, за одно мы их хвалили, за другое ругали, но совместить эти идеи были не в состоянии. Между тем у истоков этого казённо и по-школьному бездушно преподанного соображения (о революционности русской литературы) находится глубокая и светлая мысль Герцена. Поэтому понять её важно не только для постижения творчества самого Герцена, но и всего литературного процесса в России.

Основная боль русских писателей прошлого века – это крепостное рабство, пронизывавшее всю общественную, социальную и духовную жизнь России. «Это самая несчастная, самая порабощённая из стран земного шара»{233}, – писал Герцен. Поэтому главною свою задачу Герцен видел в том, чтобы найти причины этого рабства, а также пути его преодоления. Речь шла не о малом, о самом существовании России, достойном существовании. «Ещё один век такого деспотизма, как теперь, – с апокалиптическим пафосом предвещал Герцен, – и все хорошие качества русского народа исчезнут»{234}.

Кто способен разбудить народ? В Европе, как мы знаем, борьба за социальные права выливалась в формы религиозных войн (достаточно напомнить войны эпохи Реформации). В России, полагал Герцен, православие выполнить эту функцию не в состоянии «Византийская церковь, – писал он, – питала отвращение ко всякой светской культуре… Презирая всякую независимую, живу о мысль, она хотела только смиреной веры. В России не было проповедников. Единственный епископ, прославившийся в древности своими проповедями (Аввакум. – В. К.), терпел гонения за эти самые проповеди… И эта-то церковь, начиная с Χ века, стояла во главе цивилизации России»{235}. Разумеется, дело с этим вопросом обстояло не так просто, но к XIX веку бессилие православной церкви как жизнеспособной, творческой силы, несмотря на пробы религиозных мыслителей и писателей одухотворить её, казалось очевидным. Оторванная от Европы сама и препятствовавшая России найти контакт с европейской наукой и просвещением, православная религия виделась Герцену исчерпавшей себя, ибо дальнейшее (да и вообще любое) развитие страны он видел только на пути усвоения европейских идей.

В борьбе славянофилов и западников, составившей эпоху в русской культуре, Герцен, как известно, выступил на стороне «русских европеистов». Однако позиция его была особой. В отличие от многих либералов, думавших усвоить России модель западноевропейской жизни, Герцен полагал необходимым просветить самобытные формы русской культуры идеями социализма выработанными в Европе, внести в Россию «идею свободной личности», которую, по словам Герцена, славянофилы смешивали «с идеей узкого эгоизма»{236}. За самобытные формы русской жизни, прежде всего за общину, выступали и славянофилы, но их устраивала вполне первобытная, патриархальная община. Общинник Герцен считал, что без фермента личности община не в состоянии освободить себя. «Община – это детище земли – усыпляет человека, – писал он, – присваивает его независимость, но она не в силах ни защитить себя от произвола, ни освободить своих людей; чтобы уцелеть, она должна пройти через революцию»{237}. Причём революцию, понимаемую не только политически и социально, но и культурно: как смену системы ценностей, утверждение прав свободной личности: «Община не спасла крестьянина от закрепощения; далёкие от мысли отрицать значение общины, мы дрожим за неё, ибо, по сути дела, нет ничего устойчивого без свободы личности»{238}.

Тут и встаёт вопрос о роли литературы. Славянофилы боялись европеизации страны. Рассуждая о становлении русского искусства и литературы, проблемы которых для него тесно связаны и даже вытекают из проблем культурного и социально-исторического развития России, Герцен находит новые аргументы в полемике со славянофилами: «А ведь вся эта екатерининская эпоха, о которой вспоминали, покачивая головой, деды наши, и всё время Александра, о котором вспоминали, покачивая головой, наши отцы, принадлежат «к иностранному периоду», как говорят славянофилы, считающие всё общечеловеческое иностранным, всё образованное чужеземным. Они не понимают, что новая Русь – была Русь же, они не понимают, что с петровского разрыва на две Руси начинается наша настоящая история; при многом скорбном этого разъединения, отсюда всё, что у нас есть, – смелое государственное развитие, выступление на сцену Руси как политической личности и выступление русских личностей в народе; русская мысль приучается высказываться, является литература, является разномыслие, тревожат вопросы, народная поэзия вырастает из песней Кирши Данилова в Пушкина… Наконец, самое сознание разрыва идёт из той же возбуждённости мысли; близость с Европой ободряет, развивает веру в нашу национальность, веру в то, что народ отставший, за которого мы отбываем теперь историческую тягу и которого миновали и наша скорбь и наше благо, – что он не только выступит из своего древнего быта, но встретится с нами, перешагнувши петровский период. История этого народа в будущем; он доказал свою способность тем меньшинством, которое истинно пошло по указаниям Петра, – он нами это доказал!..»{239}

В апреле 1848 года была написана на французском языке и подана императору Николаю I записка поэта Ф. И. Тютчева, которая в следующем, 1849 году была опубликована в Париже под заглавием «Россия и революция». В ней было сказано: «Давно уже в Европе существуют только две действительные силы – революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра они вступят в борьбу. Между ними никакие переговоры, никакие трактаты невозможны; существование одной из них равносильно смерти другой!..»{240} По свидетельству И. С. Аксакова, «напечатанная в Париже» эта статья Тютчева «произвела за границей сильное впечатление» и «в извлечениях была два раза перепечатана (с промежутком шести лет)»{241} Публично высказанное кредо российского официозного консерватизма невольно подкрепляло точку зрения на Россию как на страну, противостоящую всему прогрессивному движению в мире, точку зрения, которую разделяли и многие европейские революционеры. И вот, в 1851 году, сначала по-немецки, в Бремене, а затем и по-французски, в Париже, выходит книга Герцена «О развитии революционных идей в России» Нужно представить себе историческую ситуацию и отношение к России после событий 1848 года, чтобы в полной мере оценить пафос и задачу герценовского трактата. Он звучит как ответ Тютчеву, как ответ тем, кто смешивает правительство и народ, как оправдание России перед революционной Европой.

Россию в этой книге Герцен представлял как прямую наследницу мировой, точнее, европейской цивилизации, как страну, способную и призванную продолжить долгий путь мировой истории. В этом и заключался пафос, ядро сложившейся у него к этому времени концепции. «Он, – писал о Герцене Луначарский, – оглянулся на Европу, где торжествует буржуазия, и мечтой вернулся в Россию… Россия покажет путь всем, из России пойдёт революция. Запад слишком закостенел, и единственная возможность, которая там была, – пролетарская революция, разбита. Запад будет спасён Россией»{242}. Спасён в высших своих проявлениях – сохранением высших духовных завоеваний Европы – социалистического идеала. В этом ему образцом служила схема Гегеля, который, говоря о христианстве как высшем принципе развития человечества, возникшем в Римской империи, замечал: «Однако к осуществлению этого призван другой народ или призваны другие народы, а именно германские. В самом древнем Риме христианство не может найти настоящей почвы для себя и сформировать государство»{243}. Герцен в свою очередь писал следующее: «Европа нас не знает; она знает наше правительство и больше ничего… Пусть она узнает ближе народ… который сохранил величавые черты, живой ум и разгул широкой, богатой натуры под гнётом крепостного состояния и в ответ на царский приказ образоваться ответил через сто лет громадным явлением Пушкина. Пусть узнают европейцы своего соседа; они его только боятся; надобно им… знать, что… наш естественный полудикий быт встречается с их ожидаемым идеалом, – что последнее слово, до которого они вырабатывались, – первое слово, с которого мы начинаем, – что мы идём навстречу социализму, как германцы шли навстречу христианскому»{244}.

Но где гарантии, что Россия в состоянии усвоить высокие духовные ценности, выработанные европейской цивилизацией на протяжении двух тысячелетий, и не только усвоить, но и революционно преобразовать их в духе социализма? Эти гарантии, эти возможности Герцен отыскивает – в русском искусстве, прежде всего в литературе. Об этом, собственно, и рассказывает книга о развитии революционных идей в России. В этой книге все историософские, философские и культурологические идеи Герцена сошлись, как в фокусе. Исходя из того, что Россия – молодая страна, что крестьянин и до сих пор ещё живёт вне истории, Герцен замечает, что «подлинную историю России открывает собой лишь 1812 год; всё что было до того, – только предисловие»{245}. Поэтому он вкратце обозревает историю до рубежа XVIII и XIX веков, ибо всё это лишь подготовка к деятельности. Деятельность я начинается с усвоения в послепетровский период элементов цивилизации, философии и литературы. Начало её он связывает с Фонвизиным, который и задал русской литературе тип отношения к действительности: «Он горько смеялся над этим полуварварским обществом, над его потугами на цивилизованность. В произведениях этого писателя впервые выявилось демоническое начало сарказма и негодования, которому суждено было с тех пор пронизать всю русскую литературу, став в ней господствующей тенденцией»{246}.

Важность этого пафоса самокритики Герцен не устаёт подчёркивать, видя в нём залог силы молодого организма, который, строясь и обновляясь, не щадит себя, залог движения вперёд, в историческое будущее. «После крестьянского коммунизма ничего так глубоко не характеризует Россию, ничего не предвещает ей столь великой будущности, как её литературное движение»{247}, – писал он Мишле. Существенно отметить, что быстро и вскользь пройдясь по векам, Герцен подробно и внимательно останавливается на каждом явлении литературы и культуры XIX века, благодаря чему все эти явления, соотнесённые со всей историей страны, приобретают характер всемирно-исторический, ибо к этому моменту и страна вышла на мировую арену. Любопытно, что оканчивает он этот труд главой о полемике «московских панславистов» и «русских европеистов» (иными словами, славянофилов западников), видя в этой полемике, в этом споре тоже событие мирового значения.

Что же, об огромном значении литературы в русском обществе говорили все, проблема общественного назначения искусства была в центре внимания русской мысли; известны слова Белинского о том, что только в литературе есть у нас жизнь; примерно о том же говорили и славянофилы. Достаточно напомнить слова И. Киреевского из «Обозрения русской литературы за 1831 год»: Между тем как в других государствах литература есть одно из первостепенных выражений образованности, у нас она главнейшее, если не единственное… Единственным указателем нашего умственного развития остаётся литература»{248}. Всё это, строго говоря, свидетельствовало о неразвитости русской жизни по сравнению с европейской, что впоследствии столь блистательно показал Чернышевский. Но Герцен вносит в это расхожее рассуждение весьма резкую краску, и в его мысль следует вдуматься.

Говоря о литературе и искусстве, Герцен напрямую связывав литературное развитие с революционным, литературная деятельность под его пером как бы перетекает в революционную и наоборот. Вот о декабристах: «Время для тайного политического общества было выбрано прекрасно во всех отношениях. Литературная пропаганда велась очень деятельно. Душой её был знаменитый Рылеев; он и его друзья придали русской литературе энергию и воодушевление»{249}. Но ещё более поразительно дальнейшее изложение, когда описывая ситуацию после поражения декабристов и показывая, что за малейший неверный шаг, за простые социальные споры, за чтение книжек, по малейшему подозрению крамоле, люди шли десятками и сотнями на каторгу и на казнь, рассказывая о дальнейшем развитии литературных и философских споров, когда уже не было никаких революционных заговоров, тем паче партий, а единичные кружки, которые только намеревались что-то делать, разгромлены (как петрашевцы), уделяя описанию этой ситуации примерно половину книги, Герцен по-прежнему уверен, что описывает не просто литературное, а революционное движение, развитие революционных идей. Иными словами, литература и искусство становятся под его пером синонимами революционной деятельности (по крайней мере для России). В этой мысли и заключается, на мой взгляд, центр, зерно герценовской общественно-эстетической концепции.

Надо сказать, что Герцен был не только писателем, философом, революционером, теоретиком художественного развития. Существенно тут отметить генетическую связь его как личности русской литературой, он и сам был как бы проекцией в жизнь её стремлений. Гончаров писал о Герцене: «Оставляя политические заблуждения Герцена, где он вышел из роли нормального героя, из роли Чацкого, этого с головы до ног русского человека, – вспомним его стрелы, бросаемые в разные тёмные, отдалённые углы России, где они находили виноватого. В его сарказмах слышится эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого»{250}. Заметим, что Гончаров был достаточно консервативен (отсюда слова о «политических заблуждениях»), вспомним и то, что Герцен нелестно отозвался о нём в «Колоколе» («Необычайная история о ценсоре Гон-ча-ро из Ши-пан-ху»), и, тем не менее, Гончаров ведёт творческую биографию Герцена от своего любимого героя (героя, а не писателя!) – Чацкого.

Чтобы понять мысль Герцена, отчего независимость, критический пафос русской литературы являются выражением революционности, вспомним его рассуждения о личности как высшей точке развития человечества и её судьбы в России. Вся деспотия в России строится на отсутствии личностного начала, полагал Герцен. Но именно этот фермент, эту «закваску» деятельности, личностного начала, свободы и вносила в русскую жизнь русская литература и искусство. Иными словами, она совершила не политическую, социально-культурную революцию.

Система ценностей, ориентированная на подавление личности, начинает расшатываться, хотя ещё не предложена новая социально-философская и эстетическая система координат, в корне отрицающая выработанную веками. Таковой стала только, как я уже говорил в первой главе, диссертация Чернышевского, выдвинувшая в противовес системе ценностей, направленной на уничтожение независимо мыслящего человека, да и вообще не считавшейся с человеческой жизнью, тезис, что «прекрасное есть жизнь», понимаемая как свободное развитие индивидуальности, Но пафос независимости от государства, пафос свободы, цивилизации и культуры входит в Россию с развитием литературы и искусства. Постоянное усилие, направленное на утверждение свободы и независимости, осуществляла литература, но не потому, что она однообразно и декларативно повторяла призывы к свободе, а потому, что она воистину оказалась независимой и свободной. Независимость эта проявилась, прежде всего, в критической направленности русского искусства. Герцен увидел в русской литературе залог национального пробуждения, которое может совершиться только через самокритику. Если бы не было такой литературы, то не было бы надежды для России преодолеть самодержавный деспотизм, а, следовательно, и мировая культура после ожидаемой гибели Европы «в тине мещанства» лишилась бы последнего шанса на дальнейшее развитие. Чтобы Россия могла осознать своё великое призвание – быть наследницей Европы, она должна очиститься от наносной грязи, найти в себе здоровые силы. «Поэзия Гоголя – это крик ужаса и стыда, который издаёт человек, опустившийся под влиянием пошлой жизни, когда он вдруг увидит в зеркале своё оскотинившееся лицо. Но чтобы подобный крик мог вырваться из груди, надобно, чтобы в ней оставалось что-то здоровое, чтобы жила в ней великая сила возрождения»{251}.

Эта почти инстинктивная реакция подлинного искусства на давление самодержавия, неприятие крепостнической действительности, ощущение гибельности для личности российского деспотизма можно найти не только у Гоголя или в откровенно протестующей поэзии Лермонтова, но и в такой, казалось бы далёкой по сюжету от российской действительности картине Карла Брюллова, как «Последний день Помпеи». Ещё в своей статье 1842 года «Москва и Петербург» Герцен писал об этой картине: «Художник, развившийся в Петербурге, избрал для кисти своей страшный образ дикой, неразумной силы, губящей людей в Помпее, – это вдохновение Петербурга!»{252}

Если де Кюстин считал, что в России невозможно искусство из-за самодержавно-деспотического подавления личности[13]13
  «Самый воздух этой страны враждебен искусству, – писал приезжий маркиз. – Всё что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удаётся только в теплице. Русское искусство всегда останется оранжерейным цветком» (Маркиз Астольф де Кюстин Николаевская Россия М . 1990, с 75)


[Закрыть]
, то Герцен именно в искусстве видел залог и возможность русского освободительного движения. Но он полагал, что стоит русскому искусству отказаться от своей оппозиционности по отношению к самодержавию, оно просто-напросто перестаёт быть искусством. Более того, русское общество уже видит в искусстве спасительную, раскрепощающую душу силу, а потом и общество, – воспитанное уже русской литературой, оказывает обратное влияние на неё в этом тоже залог, что искусству не сойти со своего пути: «В России все те, кто читают, ненавидят власть… От Пушкина – величайшей славы России – одно время отвернулись за приветствие, обращённое им к Николаю после прекращения холеры, и за два политических стихотворения. Гоголь, кумир русских читателей, мгновенно возбудил к себе глубочайшее презрение своей раболепной брошюрой»{253}.

Через литературу и искусство в Россию входил момент сознательной оппозиции существующему строю. Инстинктивное отталкивание от режима людей мысли приводит их, в конечном счёте, к сознательному протесту: «мало-помалу литературные произведения проникались социалистическими тенденциями и одушевлением»{254}. Иными словами, с одной стороны, литература писала о ненормальности, ужасе российской действительности, критикуя её, с другой – вводила Россию в мир передовых европейских идей, на основании которых, полагал Герцен, и надо перестраивать русскую жизнь.

Таким образом, говоря о революционном характере русской литературы, мы видим, что дело в конечном счёте не в прогрессивности или консервативности политических взглядов тех или иных писателей. Революционный пафос всей русской литературы заключался в самом принципе подхода к действительности, в идее, противостоявшей самодержавному диктату, – идее независимой, раскрепощённой личности, сумевшей вытравить из своей души рабское начало.


VIII. КНИЖНОСТЬ И СТИХИЯ В ИСТОРИИ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ

«Революция – стихия… »

Землетрясение, чума, холера, тоже стихии.

И. Букин. Окаянные дни.

Процесс приобщения России к цивилизации, тесно связанный, на взгляд Чернышевского, с «прогрессом в жизни народов»[14]14
  Чернышевский Н. Г. Очерк научных понятий по некоторым вопросам всеобщей истории. Общий характер элементов, производящих прогресс // Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. Т. X. М.: ГИХЛ, 1951. С. 909.


[Закрыть]
, был сложным, переживал подъёмы и спады. Но движение это не было простым в любой стране. Говоря о начале русской истории, С. М. Соловьёв писал: «История – мачеха заставила одно из древних европейских племён принять движение с запада на восток и населить те страны, где природа является мачехою для человека. В начале новой европейско-христианской истории два племени приняли господствующее положение и удержали его за собою навсегда: германское и славянское, племена-братья одного индоевропейского происхождения; они поделили между собой Европу, и в этом начальном дележе, в этом начальном движении – немцев с северо-востока на юго-запад, в области Римской империи, где уже заложен был прочный фундамент европейской цивилизации, и славян, наоборот, с юго-запада на северо-восток, в девственные и обделённые природою пространства, – в этом противоположном движении лежит различие всей последующей истории обоих племён»[15]15
  Соловьёв С. М. История России с древнейших времён. Кн. VII. Т. 13. M.: Мысль, 1962. С. 9.


[Закрыть]
). Попробуем прокомментировать эти соображения историка применительно к нашей проблеме.

Германские варвары, разгромившие Римскую империю, затопившие её на протяжении IV – VI вв., стали подвергаться медленному воздействию античной культуры в её христианизированном варианте (ибо нельзя забывать, что Римская империя к концу IV в. уже приняла христианство как официальную религию). Как показывают отечественные исследователи (М. Л. Гаспаров, М. Е. Грабарь – Пассек, А. Я. Гуревич и др.), это усвоение римско-христианской культуры заняло практически всю эпоху средневековья. Надо сказать, что в период Киевской Руси славяне находились в достаточно благоприятном положении по отношению к античному наследию благодаря близости к Византии. Рим был разгромлен, Византия процветала. Отсутствие памятников культуры на собственной почве скажется много позже. Пока же не случайно Киевская Русь в Χ в. обратилась за государственной религией к православной Византии, а не к католическому Западу, видя в Константинополе – «Царьграде» – высший по тому времени уровень цивилизации. В поисках цивилизации Руси было бессмысленно обращаться к Западной Европе, где среди захвативших её племён ещё в IX в. сохранялись пережитки каннибализма. Даже Гегель, видевший в германских племенах носителей нового, высшего духа, писал, что в IX в. в Европе «на рынках открыто продавалось человеческое мясо. При таких обстоятельствах у людей нельзя было найти ничего, кроме беззакония, скотских вожделений, грубейшего произвола, обмана и хитрости»[16]16
  Гегель Г. В. Ф. Философия истории // Гегель Г. В. Ф. Соч. Т. VIII. М.—Л.: Соцэкгиз, 1935. С. 352.


[Закрыть]
. Конфликт «учёной» культуры средневековья, «религии Книги» и культуры народной был там в самом разгаре. После завоевания (в конце VIII столетия) Италии Карлом Великим, вывезшим оттуда книги и малонужных там книжников, империя франков переживает краткий период так называемого «каролингского возрождения» (IX в.). Но подлинного синкретического скрещивания книжной и народной культуры, их творческого диалога, в результате которого возникли национальные литературы Западной Европы, ещё не произошло. Образованность и элементарная цивилизованность хранились только в монастырях[17]17
  См.: Гуревич А. Я. Проблемы средневековой народной культуры. М.: Искусство, 1981. С. 151—159, 344.


[Закрыть]
. Но «разобщённая в разобщённой Европе, лишённая воздействия более культурных кругов, вынужденная применяться к нуждам безостановочного притока полуграмотных и вовсе безграмотных неофитов, монастырская культура стояла перед угрозой постепенной варваризации, полного растворения в народной культуре. Признаки этой опасности были вполне реальны: если вторая половина IX в. была временем обильнейшей и разнообразнейшей литературной продукции, то первая половина Χ в. поражает совершенным бесплодием»[18]18
  Гаспаров М. Л. Каролингское возрождение (VIII—IX вв.) Памятники средневековой латинской культуры IV—IX веков. М.: Наука, 1970. С. 242.


[Закрыть]
. Естественно, что Киевская Русь потянулась туда, где христианство было напрямую связано с античной цивилизацией, ибо идти на выучку можно было только к Византии. Но вот как идти? И тут становится ясно, что племенам, попавшим в Европу, было много проще. «Недостатки нашей народности вышли не из духа и крови нации, – писал Белинский, – но из неблагоприятного исторического развития. Варварские тевтонские племена, нахлынув на Европу бурным потоком, имели счастье столкнуться лицом к лицу с классическим гением Греции и Рима – с этими благородными почвами, на которых выросло широколиственное, величественное древо европеизма»[19]19
  Белинский В. Г. Деяния Петра Великого, мудрого преобразователя России. Соч. И. Голикова; История Петра Великого. Соч. Вениамина Бергмана. Пер. с немецкого; О России в царствование Алексея Михайловича. Соч. Григория Котошихина // Белинский В. Г. Полн. собр. соч. в 13 т. Т. V. М.—Л.: Изд-во АН СССР, 1956. С. 128.


[Закрыть]
. Эти племена были окружены памятниками античной культуры: архитектура, настенная живопись, скульптура, даже дороги, проложенные в Древнем Риме, использовались ещё в XIX в. И тут же были рукописи книг, книгохранилища, залежи книг в монастырях, за которыми никуда не надо было ходить, только бы самим не уничтожить. И при этом всё это вроде бы стало «своим», присвоенным по праву завоевания. На Руси всё было не так. Мы явились в свет на почве не разработанной, писал Чаадаев, не оплодотворённой предшествующими поколениями, в стране, где ничто не говорило нам об истекших временах, где не было никаких следов исчезнувшего мира. Походы на Константинополь и даже победы над ним («щит на вратах Цареграда»), как и впоследствии после победы над Наполеоном взятие Парижа приобщали к непосредственному, так сказать, интимному восприятию цивилизации, визуальному и телесному, лишь малую часть народа – войско. Остальных всех учили «по книге». Если в Европе книжная культура, о которой мы упоминали выше, не была для массы, для большинства единственным цивилизующим средством, то на Руси книги играли роль несравненно более важную, нежели на Западе.

На Русь книга, книжность приходят с крещением. Но приходят особым образом как насаждение совершенно нового, не существовавшего ранее культурного явления. Усвоение Россией книжности было фактом «трансплантации византийской культуры на славянскую почву. Памятники пересаживаются, – пишет академик Лихачёв, – трансплантируются на новую почву и здесь продолжают самостоятельную жизнь в новых условиях и иногда в новых формах… Это явление чрезвычайно важно для образования и формирования новых культур…»[20]20
  См.: Лихачёв Д. С. Развитие русской литературы X—XVII веков. Л.: Наука, 1973. С. 22.


[Закрыть]
. Книга выполняет функции воспитателя, способствует «усвоению более передовых форм гражданского общежития» (Н. К. Гудзий). Однако воспитание только через книгу, через трансплантированные формы культуры достаточно затруднительно, ибо перед глазами идущих к цивилизации людей нет форм той «благоустроенной жизни», которая, по мысли Чаадаева, вносит «правильность в душевную жизнь человека»[21]21
  Чаадаев П. Я. Философические письма // Чаадаев П. Я. Статьи и письма. М.: Современник, 1989. С. 41.


[Закрыть]
, является необходимым условием, дающим возможность заниматься духовными проблемами, или, говоря, философским языком, даёт возможность для высокого досуга. Свидетельство о первоначальном неприятии народом книжной культуры, книжного воспитания оставила нам «Повесть временных лет». «Посылал он (Владимир. – В. К.) собирать у лучших людей детей и отдавать их в обучение книжное. Матери же детей этих плакали о них, ибо не утвердились ещё они в вере и плакали о них, как о мёртвых»[22]22
  Повесть временных лет // Памятники литературы Древней Руси. XI – начало XII века.М.: Худож. лит., 1978. С. 133.


[Закрыть]
. Интересно, что попытка просветить книгой, переработать, обуздать не введённую в нравственные рамки стихийность, поставить нравственные нормы и запреты, воспринималась как наказание как насилие над «живой жизнью», как смерть.

Это возвращает нас к спорам XIX в., когда, упрекая западников и революционеров-демократов в том, что они пытаются надвязать народу «книжность», «рассудочность», подавить западной книгой живое – христианское – миросозерцание народа, славянофилы забывали, что для Руси христианство тоже было явлением «книжной культуры», противоречащим стихийным формам так называемой «живой жизни», и пришло из Византии, отколовшейся части Римского мира, Запада, а отнюдь не Востока, не Азии. Но нельзя забывать главного. «Иностранные влияния, – как справедливо замечает Д. С. Лихачёв, – оказываются действенными только в той мере, в какой они отвечают внутренним потребностям страны»[23]23
  Лихачёв Д. С. Указ. соч. С. 19.


[Закрыть]
, потребностям ускорения её социального, экономического и культурного прогресса, без этого усвоить уроки иной цивилизации страна просто не сможет. Возникли новые формы быта, появились невиданные ранее явления культуры: начали строиться новые типы зданий (храмы), появились не только «книжность», но и иконопись, фресковая живопись, возникла потребность в новых предметах прикладного искусства – словом, произошло усложнение жизни, а именно в усложнении видели русские мыслители прошлого века основу прогресса. Для Чернышевского прогресс – в переходе от варварства, т. е. животного состояния человека (варвар, писал он, это «человек, который занимает средину между диким зверем и человеком сколько-нибудь развитого ума, который к дикому зверю едва ли не ближе, чем к развитому человеку»)[24]24
  Чернышевский Н. Г. О причинах падения Рима // Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. Т. VII. С. 646.


[Закрыть]
к цивилизации, которая строится на образовании: «Прогресс основывается на умственном развитии; коренная сторона его прямо и состоит в успехах и разлитии знаний»{255}. Не случайно для первых русских книжников именно книга означала «живую жизнь», приобщение к роднику жизни, жизни движущейся и развивающейся.

Надо сказать, Киевская Русь очень быстро выдвинулась в число образованнейших и просвещённейших государств раннего средневековья. Возникли прямые контакты и со странами Западной Европы, где тем временем кончалась эпоха варварства, наступал феодализм. Но хотя это и был пока лишь «грабёж, приведённый в систему, междоусобица, подведённая под правила»{256}, тем не менее, это был явный «прогресс» и Запад охотно идёт на контакт с Русью, напрямую связанной с высокоцивилизованной и неприступной Византией. Историки, в том числе западные, не раз отмечали, что вскоре после основания русской империи, династия Рюриковичей перенесла свою столицу из Новгорода в Киев для того, чтобы быть ближе к Византии. В одиннадцатом веке Киев подражал во всём Константинополю, и его называли вторым Константинополем. Дочь Ярослава Мудрого выходит замуж за французского короля, в эпоху Мономахов и Мстиславов на Руси имеются училища греческого и латинского языков, а Киевский митрополит Иларион (тот же XI в.), произнося своё прославленное «Слово о законе и благодати», уже смело заявляет: «Не невеждам ведь пишем, а обильно насытившимся книжной сладостью»{257}.

В Киевской Руси враждующие княжества – «полугосударства», как правило, группировались вокруг центрального города и соединены были общим языком и общей культурой (Древнюю Русь скандинавы называли Гордарикой, «страной городов»), существовала подвижность населения (не только князь с дружиной передвигался из города в город, но и каждый дружинник обладал «правом отъезда»), шло явное, неоднократно отмеченное историками разрушение родоплеменного уклада жизни, наблюдалось охотное включение иноземцев в структуру складывающейся национальности, ассимиляция их особенностей. Таковы греки (в основном книжники и монахи), тюркоязычные степняки, с которыми срастались и роднились, варяги, входившие в княжескую дружину, литва, сурожские гости, прочно обосновались в древнем Новгороде ганзейские купцы. «Путь из варяг в греки, – замечает С. М. Соловьёв, – западная полоса России от Балтийского до Чёрного моря, это главный торговый путь и главная историческая сцена в нашей древней истории; на ней – богатые торговые города и сильные городовые общины, обнаруживающие свою самостоятельность»[25]25
  Соловьёв С. М. Избранные труды. Записки, с. 223.


[Закрыть]
. Не забудем также, что в этом сложном единстве городов Древней Руси существовали даже разные формы правления вплоть до республиканского в Новгороде. Активная торговля, обмен материальными ценностями, людьми и идеями – всё это создавало несомненные предпосылки для духовного расцвета. «В XII – XIII вв. грамотность и книжность, – отмечал академик М. Н. Тихомиров, – выходят уже за пределы княжеских и боярских дворов, за пределы епископских резиденций и монастырей, они в какой-то мере становятся достоянием относительно широких кругов населения… Книжное учение распространялось в некоторых кругах городского населения, а также среди княжеских и боярских ремесленников»{258}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю