Текст книги "В поисках личности: опыт русской классики"
Автор книги: Владимир Кантор
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
XII. «ДОЛГИЙ НАВЫК К СНУ»
(Размышления о романе И. А. Гончарова «Обломов»)
Что счастье – деятельность, можно видеть и из следующего: мы не согласимся назвать счастливым человека во время сна – скажем, если кто-то проспит всю жизнь – именно потому, что в этом случае он живёт, но не живёт сообразно добродетели, т. е. не действует.
Аристотель
Мы до сих пор всё ещё дремлем от слишком долгого навыка к сну.
Н. Г. Чернышевский
«Обломов» – из тех русских романов, к которым постоянно обращается мысль: не только для литературоведческих штудий, но прежде всего для того, чтобы понять принципы и особенности развития отечественной культуры. Трагически недооценённый в твоё время, понятый как обстоятельный бытописатель, генетически связанный с «натуральной школой», Гончаров сегодня читается как актуальный классик мировой литературы.
Как и Достоевский, он, по выражению современника, «попробовал свой литературный талант»{335} на рубеже 30-40-х годов, ещё до рождения «натуральной школы», когда сильнее всего умы занимала романтически осмысленная литература античности и Возрождения. Гончаров называет следующие имена, бывшие на слуху «у его поколения, особенно университетских воспитанников: Гомер, Вергилий, Тацит, Данте, Сервантес, Шекспир, добавляя, что сам он много переводил из Шиллера, Гёте (прозаические сочинения), также из Винкельмана»{336}. Преподавал ему «историю древних и западных литератур» молодой ещё С. П. Шевырев, как известно, фанатичный поклонник Данте. «Как благодарны мы были ему, – вспоминал в старости писатель, – за этот бесконечный ряд, как будто галерей обширного музея – ряд произведений старых и новых литератур, выставляемых им перед нами с тщательною подготовкою, с тонкой и глубокой критической оценкой их!»{337}. Иными словами, в самый восприимчивый для человека период Гончаровым были усвоены основные линии развития мирового художественного духа. Такова была школа. И пройдя через искус современного ему направления «физиологического очерка», он, как и Достоевский, сохранил основные ориентиры своей молодости. Достаточно сказать, к примеру, что анализируя в 70-е годы картину Крамского «Христос в пустыне», Гончаров рассматривает её в контексте работ Гвидо Рени, Рафаэля, Веронезе, Тициана, Рубенса, Рембрандта. О себе он так не говорил, причиной тому его невероятная скромность и неуверенность, но соотнесённость его творчества с творчеством великих мастеров прошлого чувствуется во внутренних цитатах, парафразах, перекличке образов. Другое дело, что современники за способом изображения (жизнь в формах самой жизни) не увидели, что, как и Достоевский, Гончаров был продолжателем великого реализма, пытавшегося представить в своих образах не просто стенографию действительности, а символы человеческого бытия. «Он реалист, – писал А. В. Дружинин, – но его реализм постоянно согрет глубокой поэзиею; по своей наблюдательности и манере творчества он достоин быть представителем самой натуральной школы, между тем как его литературное воспитание и влияние поэзии Пушкина, любимейшего из его учителей, навеки отдаляют от г. Гончарова самую возможность бесплодной и сухой натуральности»{338}.
Так и Обломов – не простая зарисовка с действительности, не сведение вместе черт ряда русских помещиков, чтобы типизировать героя: смысл и значение этого образа переходят, по выражению М. Бахтина, в «большое время». В «Трёх речах в память Достоевского», поставив рядом с Достоевским двух писателей – Льва Толстого и Гончарова, Вл. Соловьёв так определил творческий пафос последнего: «Отличительная особенность Гончарова – это сила художественного обобщения, благодаря которой он мог создать такой всероссийский тип, как Обломова, равного которому по широте мы не находим ни у одного из русских писателей»{339}. И уточняя, и усиливая свою мысль в сноске добавил: «В сравнении с Обломовым и Фамусовы и Молчалины, Онегины и Печорины, Маниловы и Собакевичи, не говоря уж о героях Островского, все имеют лишь специальное значение»{340}. Определяя Обломова как «всероссийский тип», Соловьёв, по сути дела указывает на то, что Гончарову удалось выявить на свет, говоря современным языком, один из архетипов русской культуры, который, разумеется, не может быть исчерпан ни временем, ни социальной средой. «Я инстинктивно чувствовал, – замечал Гончаров, – что в эту фигуру вбираются мало-помалу элементарные свойства русского человека»{341}.
В чередовавшихся исторических, политических и культурных ситуациях роман Гончарова каждый раз трактовался по-новому, причём менялась не характеристика образа: всё сходились, что в Обломове изображён сонный ленивец, – менялась оценка, менялось отношение к герою. Скажем, в годы, которые в сегодняшней публицистике именуются «застойными», образ Обломова не раз трактовался как положительный, выразивший своей судьбой кредо недеяния в условиях скверной действительности. «За бездействием Обломова, – писала Е. Краснощёкова, – видится… не только природная лень, воспитанное с детство иждивенчество, но и апатия – итог разочарования умного и честного человека в самой возможности настоящей деятельности».{342} Сентиментальную трактовку центрального образа романа Гончарова в 70-е годы мы видели в фильме Никиты Михалкова «Несколько дней из жизни И. И. Обломова», прочли и настоящую апологию Обломова в книге Ю. Лощица (1977 г.), содержавшей при всём том много интересных соображений о поэтике Гончарове и достаточно подробно следовавшей концепции и оценкам, впервые высказанным А. В. Дружининым. Во всяком случае, из критиков именно он заметил, что «Обломов любезен всем нам и с той беспредельной любви»{343}. Трактовку Обломова в русской критике как «положительно прекрасного человека» напомнила нам в своём предисловии к книге очерков, статей и писем И. А. Гончарова, выпущенной в 1986 году, Т. В. Громова{344}.
Этот психологически вполне понятный переход от прежде безусловного осуждения Обломова как символа отечественной недеяния (добролюбовская традиция) к его полному оправданию (возрождавшему трактовку Дружинина) был, однако, как кажется, слишком простым, однозначно-прямолинейным перевёртыванием противоположного тезиса. Раньше Обломов казался плохим, теперь говорят: да, Обломов патологически ленив, но в этом-то и есть его заслуга и величие. Думается, что проблема, поставленная Гончаровым (а о том, что такая проблема была, исследователи, увлечённые своим отношением к герою, словно забывают), много сложнее и глубже. Потому что герой романа Илья Обломов далеко не одномерен: мне он представляется трагическим героем, изображённым иронически, хотя и с горькой иронией, возможно, даже с любовью. Анализ смысла и значения этой трагедии и составит содержание этой главы.
* * *
Роман «Обломов» целиком был опубликован в 1859 году[33]33
Надо заметить, что потом, в течение более чем ста лет, «Обломов» печатался текстологически не продуманно; хотя и по прижизненным изданиям, но без учёта «последней творческой воли автора» (Гейро Л. С. История создания и публикации романа «Обломов». – В кн. И. А. Гончаров. Обломов. Л., 1987, с. 625), которая, как показала Л. Гейро, была выражена Гончаровым в издании 1862 г. Ситуация вполне «обломовская»! И только благодаря кропотливому труду и усилиям исследовательницы в серии «Литературные памятники» в 1987 г. вышел канонический текст романа. Все ссылки в дальнейшем будут именно на это издание. Замечу ещё, что эта текстологическая работа показала сложность образа Обломова, восстановив подлинный текст; стало ясно, что писатель был далёк как от безоговорочного осуждения героя, так и от его восхваления, поэтому нельзя однозначно определять, как справедливо пишет в рецензии на данное издание О. Майорова, «суть Обломова («паразит» или «добряк»)». – Вопросы литературы. 1988, № 6, с. 252.
[Закрыть] накануне «великих реформ». Мы со школьной скамьи привыкли иронизировать над этими реформами, говоря, что были они недостаточно радикальны. Хотя как определить этот уровень «достаточности»?.. Всё же отмена крепостного права, введение суда присяжных, объявленная свобода печати, реформа армии – всё это было решительным переломом от состояния бесправия к известным гарантам личной независимости, возможности самодеятельности, осмысленного труда. Во всяком случае, именно так расценивал общественную ситуацию тех лет сам Гончаров: «Обломов был цельным, ничем не разбавленным выражением массы, покоившейся в долгом и непробудном сне и застое… Не было частной инициативы; самобытная русская художническая сила, сквозь обломовщину, не могла прорваться наружу… Застой, отсутствие специальных сфер деятельности, служба, захватывавшая и годных и негодных, и нужных и ненужных, и распложавшая бюрократию, всё ещё густыми тучами лежали на горизонте общественной жизни… К счастью, русское общество охранил от гибели застоя спасительный перелом. Из высших сфер правительства блеснули лучи новой, лучшей жизни, проронились в массу публики сначала тихие, потом явственные слова о «свободе», предвестники конца крепостному праву. Даль раздвигалась понемногу…»{345}
Добролюбов, как известно, понял смысл романа в изображении поразительного национального явления, рождённого крепостным правом, – «обломовщины», привязав тем самым роман к определённому времени и социальному явлению. Разумеется, «обломовщина» могла быть увидена только в период, когда, кроме неё, в обществе возникли другие явления, когда внутри пока ещё неподвижного и застойного общества появились люди, усвоившие из Европы понятия свободы и достоинства личности: Пушкин, декабристы, Чаадаев, Белинский… Да и сам Обломов так ясен нам, потому что в душе его отзеркаливает не только Обломовка, но и нечто другое: он знает, как надо жить, знает, что есть история, но укоренённый в архетипических глубинах доисторический образ жизни затягивает его. Об этом точно сказал Писарев, заметив, что люди, подобные Обломову, суть «неизбежные явления переходной эпохи; они стоят на рубеже двух жизней: старорусской и европейской, и не могут решительно шагнуть из одной в другую. В этой нерешительности, в этой борьбе двух начал заключается драматичность их положения»{346}. Однако Писарев, похоже, сам не придал значения своему определению образа героя, его своеобразной трагедийной динамике, заключающейся «в борьбе двух начал». А когда прошла энергическая эпоха шестидесятых годов, на Обломова и Обломовку стали взирать с нарастающим умилением, а на Штольца – с всё большим отчуждением и раздражением, ибо буржуазно-промышленный прогресс принёс слишком много проблем и тягот. Иронически изображённая Обломовка стала представляться Земным Раем, а Обломова и «обломовщину» потихоньку принялись разводить. «Обломовщина» – это плохо, а вот Обломов и Обломовка – хорошо, это почти феокритова идиллия[34]34
Феокрит (др.-греч. Θεόκρῐτος, ок. 300 – ок. 260 до н. э.) – древнегреческий поэт III в. до н. э., известный преимущественно своими идиллиями.
[Закрыть].
Добролюбов ещё весьма точно уловил иронию Гончарова в изображении обломовской идиллии: «Вообще обломовцы склонны к идиллическому, бездейственному счастью, которое ничего от них не требует: «наслаждайся, мол, мною, да и только»{347}. Эту иронию почувствовал и Ап. Григорьев, осудив её. Но далее иронические интонации как-то вытеснялись из определения Обломовки как идиллического места. От капитализирующейся России искали убежища в прошлом, в России крепостнической, в Обломовке. Разумеется, делалось это вполне безотчётно: жизнь рубежа веков изображалась писателями мрачновато, а в Обломовке столько благодушия и поэзии. Так, Ю. Айхенвальд называет Гончарова «Горацием с Поволжья»{348}, присовокупляя тут же, что «в нём нет мистических и мрачных глубин Достоевского, нет пророчества и исканий Толстого; ясное и тихое озеро напоминают его произведения»{349}, и Обломовка уже кажется критику «идиллией оседлости»{350}. И Д. Мережковский видит в Обломовке «декорации для идиллии Феокритовских пастухов»{351} Спустя сто лет, после гражданской войны, ужасов сталинизма, в «обломовщине» вдруг увидели снова своего рода надежду на стабильность. Обломовка стала казаться ещё идеальнее, ещё прельстительнее, тем более что обломовский архетип каким-то образом устранялся из сил, влиявших на развитие страны. «Перед нами типичная антиутопия, – пишет Ю. Лощиц, – в которой и намёка нет на футурологический порыв. Будущее ей и не снится. Прикованный к подушке золотыми цепями своей грёзы об утраченном рае, Илья Ильич в тонком сне творит одну из самых беззащитных, хотя по своему и обаятельных, идиллий, которые когда-либо грезили человеку»{352}. Однако что такое антиутопия? Смысл её в том, что до гротеска доводятся некоторые проекты будущего устроения человечества, так сказать, показывается возможная реализация проекта. Показан ли в романе «проект» Штольца? Все исследователи говорят, что его жизнь и работа мало раскрыты. Обломов же проведён по роману от детства до смерти. Именно его «проект жизни» дан гротеском, почти фантасмагорией. Найдёте ли вы в реальной жизни людей, которые обленились до того, что в гости пойти не могут, от лени с дивана подняться не в состоянии?.. Так что если Обломов творит идиллию, то писатель в своей антиутопии эту идиллию развенчивает.
Вообще, надо сказать, любая идиллия несёт в себе некий элемент утопизма (хорошо бы, чтоб так было: это и Вергилий, и Гораций, и Лонг). Всё время ясна авторская точка отсчёта: так на самом деле не бывает. «Пространственный мирок» идиллии, замечает Бахтин, «ограничен и довлеет себе, не связан существенно с другими местами, с остальным миром»{353}. Но умиляться подобной ограниченностью возможно, когда где-то рядом есть распахнутые ворота в большой мир, который страшит. Сам собой такой мирок умиляться не может, ибо не имеет меры для сравнения, для самооценки. С окончательным утверждением в европейской культуре исторического вектора развития, после великих географических открытий, распахнувших культуру не только во времени, но и в пространстве, в изображении идиллических героев (как гётевских Филемона и Бавкиды, так и гоголевских старосветских помещиков) начинает господствовать иронический взгляд: умиляясь, художник показывал внежизненность, бесплодие (и гётевские, и гоголевские старички не имеют детей), умирание идиллии.
Гончаров идёт дальше, его Обломовка не просто свидетельствует «о крушении и ломке идиллического мировоззрения и психологии»{354}, она исходно создавалась как сатира на идиллию. (Заметим, забегая вперёд, что разрушение идиллии всегда чревато трагическим конфликтом: классический пример – «Вертер» Гёте, «Векфильдский священник» Голдсмита, «Сон смешного человека» Достоевского).
Чуткий Ап. Григорьев первым отметил это, но в силу почвеннических своих пристрастий осудил такой подход: «Для чего же поднят весь этот мир, для чего объективно изображён он с его настоящим и с его преданиями? Для того, чтоб наругаться над ним… »{355} Чтобы понять принцип изображения Гончаровым обломовской идиллии, необходим хотя бы быстрый взгляд на контекст проблем, стоявших перед русской культурой. Надо сказать, что задумана и написана Обломовка в николаевский период, когда Россию снова насильственно попытались отгородить от развивающейся Европы с её буржуазным прогрессом и революциями. Замирание социальной и духовной жизни болезненно ощущалось всеми людьми мысли. Символика понятий «Некрополис», «Мёртвые души», «Мёртвый дом» – не случайна для этого времени. Изоляция от мира превращала страну в стоячее болото, вела к стагнации, застою, умиранию. Как африканские дикари, затерянные в неприступных джунглях, обломовцы «слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них как для древних, тёмный мир, неизвестные страны, населённые чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак – и, наконец, всё оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю».
С позиций человека живого, пытавшегося преодолеть засыпание – умирание своей культуры, рисовал Гончаров (как Гоголь, как Чаадаев) окружавшую его действительность. «Сон Обломова» требует подробнейшего культурологического анализа, настолько богат он глубинным пониманием архетипических явлений, отсылками к современности, литературными аллюзиями. Основные характеристики Обломовки: «сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения». Но, быть может, Гончаров одобряет это? Скорее всего не одобряет, настолько резко оценочно окрашена речь писателя. Приведём другое его определение: «Это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти». Отношение к оппозиции «жизнь – смерть», любого не патологически ориентированного на некрофилию человека однозначно. Начиная с Христа, смертью смерть поправшего и обещавшего жизнь вечную, мировая культура преодолевает языческое упоение смертью, культ мёртвых, презрение к человеческой жизни. В русской культуре в те же годы прозвучали слова Чернышевского, что «прекрасное есть жизнь», слова, вписавшие интеллектуальную Россию в эту мировую традицию. В Обломовке не знали ни цены жизни, ни цены времени, ни цены Человеку: «Жизнь, как покойная река, текла мимо их… Понимали её не иначе, как идеалом покоя и бездействия… «Вот день-то и прошёл, и слава Богу!» – говорили обломовцы, ложась в постель и осеняя себя крестным знамением… Они с бьющимся от волнения сердцем ожидали обряда, пира, церемонии, а потом, окрестив, женив или похоронив человека, забывали самого человека и его судьбу и погружались в обычную апатию, из которой выводил их новый такой же случай – именины, свадьба и т. п…. Одни лица уступают место другим, дети становятся юношами и вместе с тем женихами, женятся, производят подобных себе – и так жизнь по этой программе тянется беспрерывной однообразной тканью, незаметно обрываясь у самой могилы» (Курсив мой – В. К.).
Разумеется, мне могут возразить, апеллируя к русской классической критике, что негоже нападать на Обломовку, ибо, в ней сказались отеческие преданья, легенды и сказки, были и бывальщины, выразилась суть народного поэтического мировоззрения.
Именно об этом сказал ещё в прошлом веке А. В. Дружинин: «В том-то и заслуга романиста, что он крепко сцепил все корни обломовщины с почвой народной жизни и поэзии – проявил нам её мирные и незлобные стороны, не скрыв ни одного из её недостатков»{356}. Но если Дружинин говорил ещё о недостатках, то впоследствии этой связи обломовщины «с почвой народной жизни и поэзии» оказалось достаточно, чтобы оправдать и воспеть Обломовку. Любопытно, однако, что подобные адепты народной поэзии забывали, что народная поэзия не самохвальна, в ней много сатиры на реальные недостатки самого народа. Воспевая богатырей, былина может подчеркнуть жадность Алёши Поповича, нерасторопность, а порой и робость Добрыни Никитича и т. п. Гончаров в этом смысле следовал самокритическому духу народной поэзии.
Вот как изображает писатель народные предания в трактовке обломовцев: «Там есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберёт себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими словами какого-нибудь лентяя, которого все обижают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне… Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших предков, а может быть, ещё и на нас самих» (Курсив мой – В. К.). Для Гончарова это сатира, и он усиливает её, показывая как дурно влияло это мировосприятие на образ мыслей, на сознание ребёнка, определяя его будущую жизнь: «Его всё тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей; у него навсегда остаётся расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть на счёт доброй волшебницы». Соответственно выстраивается паразитическая психология, да и какая ещё может быть, если обломовцы «сносили труд как наказание, наложенное ещё на праотцев наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным». Таковы были оковы, наложенные на любого человека, который вознамерился бы стать деятелем. Рассказывающиеся легенды о богатырях не всегда означают богатырство в современной жизни. Для того чтобы совершить богатырское деяние, будущему герою надо было бы, прежде всего, выдержать бой с Обломовкой, укоренившейся в его душе.
* * *
Кто же мог выйти из такой Обломовки? Да тот, кто вышел: Обломов Илья Ильич. Говорят, он мечтатель, что доброта его сердца постоянно подчёркивается Гончаровым, что злого дела он в жизни своей не сделал, но ведь об этом-то и к_р_и_ч_и_т Гончаров, что благородный человек задавлен, загублен воспитанием и образом жизни. Сам герой «болезненно чувствовал, что в нём зарыто, как в могиле (Курсив мой – В. К.), какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы… Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесённые ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжёлую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения… » Устами Штольца Гончаров довольно ясно говорит, что не Обломов виноват с его прекрасной душой, а обломовщина…
Богатая натура у Ильи Ильича, потенций много, а сидение сиднем тридцать лет и три года («Это был человек лет тридцати двух-трёх от роду», – сообщается об Обломове в самом начале романа) невольно приводит на ум богатыря Илью Муромца. На это обратил внимание ещё Ю. Айхенвальд: «Порывы своего героя автор оставил в стороне; Илья Муромец, который есть в Илье Обломове, описан больше в том периоде, когда он сиднем сидит, чем когда он совершает подвиги духа»{357}. И в самом деле, в повадках, жизнеповедении, отношении к людям у Ильи Муромца и Ильи Обломова есть схожие черты: доброта, благость, незлобивость. За три года до публикации романа в «Русской беседе» (1856, № 4) была опубликована статья Константина Аксакова «Богатыри времён великого князя Владимира по русским песням». В ней он так характеризовал Илью Муромца: «В нём нет удальства. Все подвиги его степенны, и всё в нём степенно: это тихая, непобедимая сила. Он не кровожаден, не любит убивать и, где можно, уклоняется даже от нанесения удара. Спокойствие нигде его не оставляет; внутренняя тишина духа выражается и во внешнем образе, во всех его речах и движениях… Илья Муромец пользуется общеизвестностью больше всех других богатырей. Полный неодолимой силы и непобедимой благости, он, по нашему мнению, представитель, живой образ русского народа»{358}. Не будем гадать, знал ли Гончаров аксаковскую трактовку (тем более что «Сон Обломова» опубликован раньше статьи Аксакова), но то, что при создании образа Илюши Обломова образы древних богатырей волновали его творческое воображение, несомненно, ибо это один из сюжетов, который сообщает няня ребёнку, маленькому Илюше, формируя его детское сознание: «Она повествует ему о подвигах наших: Ахиллов и Улиссов, об удали Ильи Муромца, Добрыни Никитича, о Полкане-богатыре, о Колечище прохожем, о том, как они странствовали по Руси, побивали несметные полчища басурман, как состязались в том, кто одним духом выпьет чару зелена вина и не крякнет». Гончаров слегка иронизирует, но вместе с тем ясно сообщает, что няня «влагала в детскую память и воображению Илиаду русской жизни», иными словами, у нас есть основание для параллели: Илья Муромец – Илья Обломов. Укажем хотя бы на имя – Илья, достаточно редкое для литературного героя. Оба сидят сиднем до тридцати трёх лет, когда с ними начинают происходить некие события. К Илье Муромцу являются калики «перехожие-переброжие», исцеляют его, наделяя силой, и он, явившись ко двору великого князя Владимира, затем отправляется странствовать, совершать подвиги. К Илье Обломову, уже обалдевшему от своего лежания на постели (будто на печи), является старый друг Андрей Штольц, тоже путешествующий по всему миру, ставит Илью на ноги, везёт ко двору (невеликого князя, разумеется) Ольги Ильинской, где, наподобие скорее не богатыря, а рыцаря, Илья Ильич совершает «подвиги» в честь дамы: не лежит после обеда, ездит с Ольгой в театр, читает книги и пересказывает их ей.
Кто же такие были калики, исцелившие Илью? Это нам будет важно далее для анализа Штольца. Калики – странники, но странники особые, связывавшие Русь с остальным миром, ходившие; «ко городу Иерусалиму, //Святой святыни помолитися, //Господню утробу приложитися, //Во Ердань-реке искупатися, // Нетленной ризой утеретися». В. Калугин называет калик «вестниками»{359}. Калики перехожие были живым средством контакта, выполняя функцию носителей информации. Когда отсутствуют книги и другие возможные средства связи людей, только калики перехожие сообщают жизнь автохтонной культуре. Ведь в таких замкнутых сообществах вся информация получается только через устные сообщения. Вспомним странницу Фёклушу из пьесы Островского «Гроза». Функции у неё те же самые: сообщать, что в мире происходит, хотя сама Фёклуша уже говорит: «Я, по своей немощи, далеко не ходила; а слыхать – много слыхала. Говорят, такие страны есть, милая девушка, где и царей-то нет православных, а салтаны землёй правят… А то есть ещё земли, где все люди с пёсьими головами». Фёклуша – это уже вырождение количества, странничества, её роль прямо противоположна роли калик. Она уже не ходит, а только слышит, она немощна, а калики – богатыри, посильнее Ильи Муромца (судя по былинам), она неграмотная, калики – грамотны, она врёт и запугивает чужеземьем, калики – носители реальных известий. Былина подчёркивает их книжность, учёность: «Они крест кладут пописанному, //Поклон ведут по-учёному», то есть так, как в книгах написано, а не по обычаю.
Почему, однако, калики помогли Илье Муромцу, а ни Штольц, ни Ольга не сумели помочь Обломову? Во-первых, Илья Муромец – свободен (свободно уходит из родительского дома, препирается с князем Владимиром, он не крепостной), во-вторых, защищая свободу своей страны, этот эпический герой живёт деятельно, он в постоянных трудах, физических и духовных. Илья Ильич – крепостник, мешающий своим крестьянам жить (напомню разговор со Штольцем, который предлагает дать мужикам «паспорты, да и пустить на все четыре стороны». Илья Обломов боится, что все разбегутся. «Да пусть их! – беспечно сказал Штольц. – Кому хорошо и выгодно на месте, тот не уйдёт; а если ему невыгодно, то и тебе невыгодно: зачем же его держать?» «Вот что выдумал! – говорил Илья Ильич».). Это разговор буржуа-предпринимателя, которому выгоден свободный труд, и представителя азиатски-крепостнического сознания, который не понимает ни ценности, ни выгоды всеобщей свободы. Именно это обстоятельство подвигло Чаадаева на суровый приговор: «Взгляните только на свободного человека в России – и вы не усмотрите никакой заметной разницы между ним и рабом»{360}. Поэтому Илья Ильич ещё не знает о необходимости нравственно-духовной, рождённой свободным действием, гимнастики, гигиены для того, чтобы стать человеком. «Для души есть диететическое содержание, точно так же, как и для тела; уменье подчинять её этому содержанию необходимо, – писал П. Я. Чаадаев в своём знаменитом первом «Философическом письме». – Знаю, что повторяю старую поговорку; но в нашем отечестве она имеет все достоинства новости»{361}. Приведу ещё один диалог Штольца и Обломова.
« – Помилуй, Илья! – сказал Штольц, обратив на Обломова изумлённый взгляд. – Сам-то ты, что ж делаешь? Точно ком теста, свернулся и лежишь.
– Правда, Андрей, как ком, – печально отозвался Обломов.
– Да разве сознание есть оправдание?
– Нет, это только ответ на твои слова; я не оправдываюсь, – со вздохом заметил Обломов.
– Надо же выйти из этого сна.
– Пробовал прежде, не удалось, а теперь… зачем? Ничто не вызывает, душа не рвётся, ум спит спокойно!..
–… Ты сбрось с себя прежде жир, тяжесть тела, тогда отлетит и сон души. Нужна и телесная, и душевная гимнастика».
Но лекарство (гимнастика тела и души!), предложенное когда-то русскому обществу Чаадаевым, а Обломову – Штольцем, казалось слишком горьким, требующим усилий. Если бы оно всё так, да как-нибудь незаметно бы, – вот реальный припев врагов подобного лекарства. Богатырские упражнения древнерусских витязей тем более утомительны.
К тому же Илья Обломов, в отличие от Ильи Муромца, и движения боится: «Кто ж ездит в Америку и Египет! Англичане: так уж те так Господом Богом устроены; да и негде им жить-то у себя. А у нас кто поедет? Разве отчаянный какой-нибудь, кому жизнь нипочём», – восклицает Обломов. Илья Муромец, как мы помним, после того, как встал, вечно в движении, всё его интересует, что происходит в мире. Илья Ильич только саркастически замечает: «Жёлтый господин в очках… пристал ко мне: читал ли я речь какого-то депутата, и глаза вытаращил на меня, когда я сказал, что не читаю газет. И пошёл о Пудовике-Филиппе, точно как будто он родной отец ему. Потом привязался, как я думаю: отчего французский посланник выехал из Рима? Как, всю жизнь обречь себя на ежедневное заряжанье всесветными новостями, кричать неделю, пока не выкричишься!» Вообще-то надо сказать, что пустое пережёвывание мировых новостей не раз осмеивалось русскими писателями, достаточно вспомнить изображённый Львом Толстым салон Анны Павловны Шерер. Осмеяние это было справедливым, однако, только отчасти. Сама структура недемократического устройства общества не давала обсуждению перейти в дело, иными словами, принять гражданам реальное участие в судьбах своего отечества. Но отсутствие интереса даже к такому обсуждению означает низшую стадию выключенности из исторического самосознания. Это – жизнь вне времени, характерная для Обломовки. Рассуждая о художественных особенностях гончаровского романа, Д. С. Лихачёв замечал: «Спит не Обломов спит природа, спит Обломовка, спит быт. Вневременность подчинена Сыту – сонному, неизменяющемуся. В Обломовке нет ничего внезапного, ничего совершающегося не по календарю… Грамматические формы и виды соединены в одной фразе: переходы от прошедшего к настоящему и от будущего к прошедшему подчёркивают, что время в Обломовке не имеет особого значения»{362}.
Заметим, что эта «вневременность», потеря жизнеспособности свойственна не одному Обломову, в этом образе просто концентрированнее, чем в других, выразилась боль и тоска всей русской литературы. «Обломов есть лицо не совсем новое в нашей литературе… Это коренной, народный наш тип, от которого не мог отделаться ни один из наших серьёзных художников»{363}, – замечал Добролюбов, далее выстраивая вереницу сонных, спящих или полуспящих героев: Онегина, Тентетникова, Бельтова, Печорина, Рудина, к ним можно прибавить и толстовского Облонского (не случайна, видимо, звуковая перекличка имён: Обломов – Облонский), чеховского Ионыча… Мы знаем из былин, сколь важное значение имело пробуждение Ильи Муромца, столь же важно было для России, проснётся ли Илья Обломов.
Но, могут нам сказать, нельзя сравнивать барина и крестьянского сына. Замечу ещё раз, что былина берёт свободного крестьянина, Гончаров тоже берёт представителя самого свободного сословия в России на то время, дворянина человека, который даже генетико-исторически был представителе того слоя русских людей, задача которых – защита рубежей отечества, это входило в первоочередную обязанность дворянина. Так что Илья Ильич должен бы был стать преемником Ильи Муромца, вождём и двигателем народной энергии[35]35
Близость эпического и трагического героя отмечалась не раз. Напомню Бахтина: «Эпический и трагический герой – герой, гибнущий по природе своей» (Бахтин М. Литературно-критические статьи, с. 423).
[Закрыть]. При этом в просвещённом обществе защита отечества не обязательно связана с воинской службой, она состоит в укреплении его могущества, благосостояния, культурного значения и т. п. Обломов оказывается этому не способен. Более того, обломовское отношение к жизни заражало (можно и это предположить) все слои общества. Вышедший, как и Гончаров, из того же сонного Симбирска[36]36
«В этом сонном городе, – писал Короленко, – вам покажут… бывшую гончаровскую усадьбу, послужившую моделью для Обломовки» (И. А. Гончаров в русской критике, с. 332).
[Закрыть], послужившего Гончарову прототипом его Обломовки, Ленин писал «Был такой тип русской жизни – Обломов. Он всё лежал на кровати и составлял планы. С тех пор прошло много времени. Россия проделала три революции, а всё же Обломовы остались, так как Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интеллигент, и не только интеллигент, а и рабочий и коммунист. Достаточно посмотреть на нас, как мы заседаем, как мы работаем в комиссиях, чтобы сказать, что старый Обломов остался и надо его долго мыть, чистить, трепать и драть чтобы какой-нибудь толк вышел. На этот счёт мы должны смотреть на своё положение без всяких иллюзий»{364}.